— Ну вот мы и приехали, — хрипло произнес Константин Георгиевич, с трудом выбираясь из машины. Эти несколько часов езды в августовскую жару по крымскому серпантину дались ему не просто, и когда становилось совсем уже невмоготу, он вынимал ингалятор, шумно и быстро вдыхал распыленное лекарство и через минуту-другую снова шутил в обычной своей манере, как бы подразнивая собеседников.
Выехав утром из шумной Ялты, с ее броскими, как на декорациях провинциального театра, беленькими беседками, синими горами, кипарисами, вонзившими темно-зеленые пики в неправдоподобно голубое небо, с ее праздником, которым буквально пронизан курортный воздух, мы попали совсем в иной мир. Пустынный, тихий, без признаков жизни поселок обступил нашу машину и ее пассажиров — писателей Константина Паустовского, Веру Панову и нас — Машу и меня. Она — секретарь Веры Федоровны, я же секретарствовал у Константина Георгиевича.
Мы приехали в Старый Крым с единственной целью — в день рождения Александра Грина посетить его могилу. Жена его, Нина Николаевна, лежала в областной больнице и позвонила Паустовскому, мол, приедьте, нельзя чтобы Грин в одиночестве встречал свой день рождения.
Кладбище расположилось на залитом солнцем невысоком глинистом кургане и полностью заросло диким голым терном и высоким рыжим бурьяном — обычное, заброшенное и всеми забытое старое кладбище.
Паустовский по только ему ведомой тропинке, минуя еле заметные холмики, обходя покосившиеся, заросшие мхом плиты и новые памятники, безошибочно вывел нас к старой мраморной плите, на которой с трудом, но можно было прочесть — «А. Грин». Сели вокруг. Разложили еду. Налили до краев стакан, накрыли хлебом и яблоком и поставили на плиту. Есть не хотелось. Было стыдно и больно, что великий писатель покоится под этой старой, изъеденной дождем и солнцем плитой, что вокруг и памятники поновее, а главное, посолиднее, побогаче. Стыдно и больно...
Панова нервно курит папиросы одну за другой, а Паустовский отмахивает от себя дым, задыхается, но сидит, не уходит. И вдруг Вера Федоровна произносит:
— Хочу исповедаться. Никому и никогда не рассказывала, а сердце мое, хоть и оглохло уже, и очерствело, но вспомни я эту историю — вмиг встрепенется, забьется, как молодое.
Замолчала. И потом буквально после каждого произнесенного слова делала жадную затяжку и снова говорила...
— Хочу исповедаться именно здесь, рядом с нашим Грином. На Валдае в 23-м, я, восемнадцатилетняя девчонка, работала в геологической экспедиции — стирала, варила, убирала — надо ведь было как-то прокормиться. Однажды вечером из темного леса к нашему костру вышел большой бородатый человек. Сел, обогрелся, закурил, развязал свою котомку. И я увидела томик Игоря Северянина и черствую полбуханку. Увидела особыми глазами и враз полюбила этого человека. И повела его к себе в палатку — наши мужики, растрезвонившие по всей округе о моей недоступности, остолбенели и онемели. Привела к себе, раздела и любила как сердечко подсказало. А наутро, когда он еще спал, снова глянула в его котомку: оказалось, книгу он рвал на пыжи, чтобы стрелять белок, а в хлебе было спрятано золотишко, которое он украл у старателей в верховье Онеги. Вот такой оказалась моя первая любовь...
И расплакалась. Всхлипывала и сморкалась по-старушечьи громко, не прячась. Мы с Машей онемели, боялись поднять глаза. Константин Георгиевич подсел к Вере Федоровне и, взяв ее руки в свои, гладил, и что-то шептал, тихо и нежно.
— А вы знаете, Верочка, — сказал Паустовский, когда она успокоилась и вдруг, ужаснувшись своей минутной слабости и слез, стала судорожно поправлять прическу и вытирать лицо. — Вы знаете, Верочка, наш Грин тоже побывал в подобном положении. Он сам мне рассказывал об этом. Случилось это в Петербурге. Грин к тому времени был уже известным литератором. Высокий, стройный, всегда рыцарски галантный с дамами он, разумеется, пользовался успехом у женщин. Но ни одной еще, к сожалению, не открыл сердце, ни одной не сказал эти самые важные в жизни слова: «Я люблю вас». А ведь ему уже тридцать три года! И вот однажды...
Начиная рассказывать, Константин Георгиевич словно раскачивался, разминался и поэтому говорил сухо, но уже через несколько минут преображался и как-бы вслух, с актерской интонацией читал лучшие страницы своих книг. Думаю, самые лучшие, самые тонкие, самые поэтические свои вещи Паустовский все-таки не написал, а «наговорил».
Между тем Константин Георгиевич вошел во вкус:
— Грин сидел в кабинете и писал. Сочинял рассказ для «Синего журнала», который в то время был самым «желтым» из выходящих в Петербурге. Но выдали аванс, обещали еще и приходилось отрабатывать. Вдруг он услышал, как заныли трубы играющего в саду духового оркестра, запели скрипки, медный рожок проиграл зарю, и стены комнаты словно раздвинулись. Он вылетел из дома и устремился в Летний сад, туда, где невидимый оркестр пел о Счастье. Мчался по аллее, и вдруг остановился. Как лунатик сел на скамейку и тогда только увидел Ее. Женщина подошла к скамейке, и левой рукой приподнимая длинное платье, а правой оправляя волосы под широкополой, с черным пером шляпой, улыбнулась Грину и села рядом. С тем движением изящества и простоты, которое пленяет даже на мертвом полотне синематографа. Грин вдруг почувствовал себя моложе и добрее, чище и богаче. Он с ужасом оглядел свои длинные ноги, старые ботинки, кое-как повязанные желтые шнурки — длинные и лохматые, как усы ротного каптенармуса. Сердце его билось часто и громко. Женщина была молода, хороша собой необыкновенно. На длинных пальцах ее сверкали драгоценные камни, а круглая, вся в жемчугах брошь колыхалась на груди. Из бисерной сумочки женщина достала коробку с папиросами и закурила. Грин больше не мог молчать. Он привстал, снял шляпу и, намереваясь произнести целую речь, сказал не то что думал: «Сударыня! Простите нахала, мечтателя, бродягу! Я страшно хочу курить!» Женщина протянула ему папиросы. Он закурил и ближе подвинулся к женщине. Она рассматривала его с пристальным любопытством, — возможно, знала его лицо по фотографиям в журналах. Оркестр играл громко и празднично. Желтый кленовый лист упал на скамью, женщина положила его себе на колени. Этот жест окончательно убедил Грина, что женщина эта для него не чужая. Нужно было обязательно обратить ее внимание. Способ был один — рассказать что-нибудь интересное. Хорошо, что она молчит. Какой это драгоценный дар — уметь молчать. «Выслушайте меня, сударыня, — начал Грин, то вглядываясь женщине в глаза, то рассматривая желтый лист на ее коленях. — Только не перебивайте меня. Я люблю молчаливых женщин. Скажите, вы видели когда-нибудь извозчиков в очках? А я видел. И говорящую ворону слушал, и летал над городом, держась за лапку селезня... Я в 16 лет хотел жениться на кухарке, — выпалил Грин, — она была хромоножкой, и мне ее стало жалко. А кроме всего, она любила слушать меня и все приговаривала: «Алексашенька, придумай-ка еще одну волшебную сказочку». Когда я за обедом решительно и безоговорочно заявил родителям, что женюсь на Клавдии, мама увела меня в спальню и произнесла: «Сын мой! Любовь — это совсем другое, не то, что ты думаешь. Знаешь, как любили друг друга Фридерик Шопен и Жорж Занд? Он жил на острове Майорика — величайший сочинитель волшебной музыки. И посмотреть, как живет великий мира сего, заехала на остров Жорж Занд — бронзоволосая красавица Аврора Дюпен. Заехала на один день, а осталась на всю жизнь. А когда он умер, она тут же покончила с собой, оставив записку: «Я не хочу слушать, если уста его закрыты, я не хочу смотреть на солнце, если от него оно закрыто гробовой доской. Положите меня рядом с ним в могилу и напишите: «Здесь лежит Бог и Композитор Фридерик Шопен, а у его ног — рабыня его Жорж Занд». Только такая любовь, сын мой, достойна человека. Только такая», — сказала моя мама. И я поверил, я передумал жениться на Клавдии, но продолжал сочинять для нее сказки. Это позже, уже взрослым, я узнал, что у Авроры Дюпен и Фридерика Шопена все было просто, прозаично и даже пошло. И Аврора пережила Фридерика на 27 лет и еще трижды была замужем. Но я не об этом...» Грин говорил и говорил — о постоянно поющих алых парусах в своей душе, о своей извечной вере в добро и красоту людей, в расцвет иной жизни на берегах безмятежных морей... А женщина улыбалась, кивала головой, гладила его по руке и молчала. «Боже мой, — подумал Грин, — как она хорошо, как умно молчит». И прокричал вслух: «Я люблю вас! Я ждал вас всю жизнь! Я буду любить вас всегда, даже после смерти моей вы будете ощущать тепло моей бессмертной любви... Я понимаю, что со мной жить тяжело, я хмур, мой характер тяжел, как соборный колокол. Я непостоянен, забывчив и ленив. Но с этим покончено. Я полюбил вас и теперь буду другим. Вот увидите!» Дождь вдруг забарабанил по листве и дорожкам, музыка духового оркестра от неожиданности глубже ушла в трубы и уже там глухо и печально договаривала свой свадебный марш. Женщина встала. Вскочил и Грин. Женщина смело и гордо осмотрела его с ног до головы и легким шагом пошла по дорожке. Грин догнал ее. Остановил. Встал на колени. Жадно припал губами к ее рукам. Она мягко высвободила руки, улыбнулась и погладила Грина по небритой щеке. Затем из сумочки достала что-то похожее на визитную карточку. Грин улыбнулся — и себе, и улыбнувшейся ему женщине. Теперь он будет знать ее имя, отчество, фамилию, адрес. Она протянула ему запечатанный конверт. Грин схватил конверт, поцеловал душистую мякоть руки возле запястья и побежал под дождем как сумасшедший. Вдруг остановился и кинулся разрывать конверт. На белом картоне было написано тонким четким почерком и подчеркнуто: «Спасибо за прогулку. Прощайте и не ищите меня. Я — глухонемая».
Паустовский закончил свой рассказ, и мы долго молчали. Потом выпили за Грина, за его горькую любовь. Прибрали могилку и отправились в обратный путь. Ехали тоже молча. Прибыли в ялтинский Дом писателей ночью и быстро разошлись по комнатам.
Наутро говорю Константину Георгиевичу:
— Вашу историю о Грине я перенес на бумагу, полночи печатал. Почитайте, поправьте, добавьте что-нибудь и получится прекрасный рассказ. Прекрасный!..
— Да нет, — вздыхает Паустовский. — Не случалось с Грином подобной истории. Он как встретил свою Нину в девятнадцать лет, так и любил ее всю жизнь и каждую минутку. Ничего-то ты не понял, дружок. Ничего.
ПОСТСКРИПТУМ. Конечно, не все со мной согласятся. Но мне, чем дольше живу на свете, тем ближе определение любви, данное Львом Толстым. Он говорил, любовь есть деятельное желание добра другому. Он говорил, когда человек отдает другому свое время, свои силы, физические и душевные, когда он забывает о своих удобствах и удовольствиях ради другого, — это и есть любовь. И только тем, что есть такая любовь в людях, только тем и стоит мир.
В безумии сегодняшнего дня многие из нас перестали радоваться, перестали быть счастливыми. Кажется, мы везде несчастны — на производстве, в автобусе, дома. Мы и сами создаем себе такую вот ауру несчастности. Конечно, трудно жить сегодня, невыносимо. Удручают цены, пугает преступность... Неужели и главный движитель — Любовь ушла или уходит из нашей жизни? Нет! В это нельзя поверить!
Но таинство любви всегда недоступно, любовь умеет охранять свою тайну. Все пишущие на тему любви существуют как бы отдельно от этой тайны. Описать любовь — это то же самое, что описать в прозе женскую красоту — можешь исписать хоть двадцать томов, а к истинной красоте не приблизишься и на миллиметр. Можно в большей или в меньшей степени показать свою глупость или свою образованность, когда рассуждаешь о любви. Но, зарождение, например, первого чувства или появление на свет ребенка, которого любящие сердца ждали десять лет, как их не объясняй, останутся необъяснимыми.
Как люди находят свою любовь? Лет двадцать тому назад был в командировке в Рязанской области, в городе Касимове. Коллеги из местной газеты повезли меня вниз по Оке в удивительно живописную деревню Толстовку. И там мы заночевали в одном хлебосольном доме и от его хозяина — Петра Лукашина — я услышал следующую историю.
У самой Оки на пригорке стояла большая баня, в которой мылась вся деревня. И вот однажды, когда купались девушки, баня загорелась. Из деревни прибежали лишь тогда, когда предбанник уже пылал и одежда девушек сгорела. Кинулись мужики к бане, выломали окно и кричат девчатам, чтоб выпрыгивали. Две девушки выскочили, хоть и стыдно им перед мужичьем голыми предстать, но огонь-то припекает... Двое выскочили, а третья — ни за что. Кричит: «Пока одежду не принесете — не выйду!» Тогда один парень в ближайшей избе схватил какую-то одежду и кинулся к пылающей бане. Бросил в окно вещи, а сам упал на землю, ждет, а сверху сыпятся горящие головешки... Наконец из окна вылезла одетая девушка. Даже платок был на ней завязан. Парень вскочил, она упала ему на руки и потеряла сознание. Только он отбежал с нею метров десять, как крыша бани и осела. Так вот, Петр Лукашин и был тем парнем, а его жена Оля — той девушкой. Интересно, как они сейчас? Счастливы ли?
Говоря о готовности одного человека броситься на помощь другому, нельзя не вспомнить великого автора «Человеческой комедии». Оноре де Бальзак, узнав в день своей свадьбы о том, что должны казнить человека, который из уважения к памяти женщины не захотел рассказать суду подлинных обстоятельств события, во много раз уменьшающих его вину, выскочил из церкви, бросил невесту и гостей, сел в почтовую карету и очертя голову кинулся в далекий городок. Ради участия в живой человеческой драме, ради помощи другому он лишился любви любимой им женщины...
Вернемся к Александру Грину. В 1924 году он вместе с Ниной Николаевной переехал из Ленинграда в Крым — этого требовали врачи (туберкулез), да и материальное положение писателя, которого почти перестали печатать, все ухудшалось, а жизнь в большом городе становилась все дороже и дороже. В Феодосии Нина Николаевна учительствовала, давала платные уроки французского, работала в пароходной компании переводчиком, предоставляя возможность Александру Степановичу только писать. Потом, в самое голодное время, они переехали в Старый Крым — совсем маленький поселок, где Нина Николаевна завела огород, ухитрилась выращивать огромные помидоры и возить их в Симферополь на базар. На это они и жили — печатать Грина к тому времени окончательно перестали. Ведь его герои не вписывались в «коллективизацию» и «индустриализацию». Паустовский сказал о Нине Николаевне: «Она всегда была существом милым, добрым и по великому женскому сердцу своему прощавшим мужу его непонятные для нее странности. Она всегда была человеком, прекрасно понимавшим, с кем связала ее судьба и всегда гордилась, что является женой большого художника. Она для меня — олицетворение жертвенной любви».
Я не писатель, я журналист. И, казалось бы, не мое дело писать книгу, да еще книгу о Любви. Георг Лихтенберг говорил: «Некоторые могут так разукрасить вогнутость, что вы подумаете, будто это выпуклость». Лично я этого сделать не в состоянии. Не умею что-нибудь придумывать, сочинять, фантазировать. Тридцать лет работы в журналистике приучили меня внимательно слушать людей и описывать только реальные события. Вот почему мне так трудно смотреть «Богатые тоже плачут», «Просто Марию», «Дикую Розу»... Думаю, показанная в них мексиканская жизнь так же похожа на настоящую жизнь Мексики, как записка с объяснением в любви на объяснительную записку о причине прогула. На мой вопрос, любят ли в Западной Европе мексиканские сериалы, писатель Владимир Войнович ответил шуткой: «Бабушка спросила Джонни: «Почему ты не ешь пудинг? Он тебе не нравится? — Нет, нравится, но не настолько, чтобы его есть».