Во время последнего пребывания в Киеве в ящике своего письменного стола неожиданно натолкнулся на небольшой конверт с несколькими пожелтевшими письмами. Это то, что осталось от моей еще детской переписки с Григорием Кановичем, вильнюсским писателем, писавшим на русском языке еврейские романы... Это потом я узнаю, что существует даже такой литературоведческий термин — «русская еврейская литература», а пока что стою в очереди в один из вильнюсских книжных магазинов. Начало 80-х, ласковое литовское лето, я не очень понимаю, «что дают», но впервые нахожусь в очереди, состоящей почти исключительно из одних евреев... Мне посчастливилось: тогда в Вильнюсе я приобрел, возможно, лучший из романов Кановича — «Слезы и молитвы дураков». В нем говорилось о городке, однако, скорее всего, он был о мире. «Шел дождь, и умные сидели дома» — на всю жизнь запомнил последнее предложение этого романа. Возможно, именно благодаря этой книге я понял, что большой мир может прятаться в наименьшем из городков и в самом невзрачном из домиков. И что городок может быть столичным, а напыщенный мегаполис — провинциальным... Тогда это было предположение, с годами оно подтвердилось практикой, и сейчас я — неутомимый путешественник по маленьким городам, по городкам других, если уже мои покрыло пылью неумолимой истории.
Потом была переписка. Я прислал в Вильнюс, кажется, стихотворение на еврейскую тему — очень юношеское, но — на украинском языке... Впрочем, если подумать, «украинская еврейская литература» — такой же литературоведческий термин, как российская или польская... Я был удивлен, что мне ответили. С годами, после знакомства с Кановичем, понял, что он живет не только своими произведениями, но и этими письмами, что я был одним из жителей мира его адресатов... Это был странный мир — популярные актеры и писатели, герои социалистического труда и ветераны войны соседствовали в нем со школьниками и студентами, те, кто еще разговаривал на идиш, — с теми, кто готов был изучать иврит и ехать в Израиль... Впрочем, мы писали не Кановичу, подсознательно обращаясь к разрушенному миру, который на какое-то мгновение приходил в движение и жил на страницах его книжек. Мы обращались к памяти в себе — тому, что называется национальной памятью, тому, что не позволит ни одному из нас спокойно пройти мимо Бабьего Яра или изучать расписание железнодорожных составов на Освенцим... И он, отвечая каждому из своих адресатов, обращался, скорее, к себе, к своей памяти, которая и принуждала его писать и издавать свои еврейские книжки в литовских издательствах, но ведь находились эти издательства в совершенно реальном Советском Союзе...
С годами письма уступили место встречам, Кановича стали издавать не только в Вильнюсе и Тель-Авиве, но и в Москве, на полках книжных магазинов его произведения начали соседствовать с книгами Зингера и других летописцев еврейского городка, недоступных советскому читателю... Мне все-таки не давала покоя мысль, что Канович был не просто летописцем утраченного, а прежде всего человеком, старавшимся прорваться сквозь нашу растерянность перед потерями. Возможно, именно поэтому он оставил Вильнюс и поселился под Тель-Авивом. Наша последняя встреча состоялась именно там, во время моего первого путешествия в Израиль. Я был измучен Иерусалимом и взволнован страной, увиденной вокруг него. И мне важно было узнать, о чем мне теперь скажет человек, всегда звавший меня жить в этой стране.
Канович казался усталым. У него был вид человека, который ищет свой городок и не может его обнаружить. Но он сказал мне: возвращайся, а я буду жить здесь за тебя, если уж тебе так важно быть здесь. И написал эту фразу на первой странице подаренной мне книги.
На самом деле можно уже было ничего не искать. Мудрость его городка и тысяч городков, сожженных и заасфальтированных, продолжала жить, витать в воздухе, перелетать из Восточной Европы на Ближний Восток и возвращаться... Печальная мудрость чудаков замкнула какой-то круг нашего диалога, круг споров, мечтаний и сомнений. Я возвратился в Киев.