В от таким же холод-
ным зимним днем,
глядя на Владимирский собор из окна университетской клиники на Бибиковском бульваре, больной Михаил Коцюбинский сообщал близким о течении своей болезни, надеясь на лучшее, и вместе с тем мучился от сознания своей беспомощности и невозможности хоть как-то изменить неутешительный ход событий. Лечение в клинике стоит дорого и ложится непосильной тяжестью на достаток семьи. Деньги добыть неоткуда. Он был уже известным писателем, самым выдающимся из мастеров украинской прозы своего времени, но не мог печататься на родине. Книги выходили во Львове (в Австро-Венгрии) и в переводе на русский язык в Москве, в журналах «Русское богатство», «Современник», в издательстве «Знание», в С.-Петербурге - в журнале «Заветы». Журналы платили скудно, гонорары приходили несвоевременно. Страдал и от невозможности общаться с родными и близкими людьми, а главное - со своей любимой Шурочкой, Александрой Аплаксиной - главным человеком в его жизни в этот период.
Вот уже почти десять лет он не расставался с ней надолго. А если уезжал - в Киев, в Карпаты, на Капри - писал ей письма. Писал часто, иногда ежедневно. Писал, если не виделись несколько дней и в Чернигове. Больница сковывала, ограничивала возможности и видеться, и писать. А он так мечтал о ее приезде в Киев...
Последнее письмо к ней датировано 21-м января 1913 года. Первая записка - мартом
1904-го. Том в триста с лишним страниц - 328 писем. Он попал мне в руки в конце 50-х.
Страстная повесть о любви. Повесть для единственного читателя...
Писалась она двумя. Любящими, нежными, чуткими и преданными до самозабвения людьми, но так распорядилось время, что до нас дошло только написанное им. «Твои письма нужны мне как воздух». «Каждое из них просто чарует меня», - писал он не раз. Они «приносят мне много радости, они такие милые, искренние, добрые - что похожи на тебя, кажутся твоим зеркалом». Писали друг другу нежно и откровенно, думая, что все сказанное в торопливых чернильных или карандашных строчках и между строк предназначено лишь одному - любимому. «Все, что ты пишешь, - сообщал он, - я сохраню в своем сердце, бумагу же предаю наиболее почетной и красивой смерти - сожжению». Его письма - не менее искренние и откровенные - она благоговейно берегла...
Сейчас их насчитывается 335. С тысяча девятьсот тридцать седьмого года они не просто хранились и хранятся в отделе рукописей Института литературы имени Т.Г.Шевченко НАН Украины, но и были опубликованы Академией наук с незначительными купюрами еще в 1938 году. Отдельной книгой на русском языке, как писалось, с украинским названием: «Листи М.М.Коцюбинського до О.І.Аплаксіної», тиражом три тысячи экземпляров.
Держу в руках сохранившийся, неплохо изданный том с комментариями известного в то время критика и литературоведа И.Стебуна. В свое время книга вызвала непредсказуемый интерес, полемику и резкую критику в официальных кругах, была изъята из библиотек и запрещена. И все же она жила, как и другие подобные издания, своей тайной и трогательной жизнью. Ее передавали из рук в руки. И мне ее дали на несколько дней с предупреждением: никому не давать, никому не показывать.
Тем интереснее было ее читать и следить за перипетиями драмы двух любящих душ. И каких душ!..
«Наконец сегодня увижу тебя! Ужасно соскучился. Надежда увидеть тебя не дает мне возможности сосредоточить мысли сейчас и рассказать письменно то, что расскажу при свидании. Голубка моя нежная, сегодня я буду целовать тебя, сегодня буду смотреть в твои глаза! Я так счастлив, что завидую сам себе.» (Апрель, 1906.) «Какая неудачная для нас неделя. До пятницы все вечера заняты. Если бы удалось, по крайней мере, хоть в пятницу [встретиться]. А я уже чувствую, что долго выдержать не смогу. Мне чересчур тяжело не видеться с тобой, моя голубка. Когда вчера вечером ты сидела так далеко от меня, я чувствовал себя очень одиноким и несчастливым». (Май 1906). «Опять наши мысли сошлись, когда мы вчера писали друг другу и ты ответила на мой вопрос раньше, чем прочла его. Ты сомневаешься в прочности моего чувства. Вот тебе лучший ответ на эти сомнения: мы настолько слились духовно, что наши мысли передаются на расстоянии». (Май, 1906).
Это строки лишь из трех писем, а их более трехсот. «Когда любишь, то тысячи вопросов приходят в голову. И хочется все знать о любимом человеке», - писал он Шурочке и описывал подробно каждый свой день. И эта книга писем рассказывает о писателе - о каждом из трех тысяч трехстах днях его жизни, - больше, чем все его биографы. Ни один из них не поведал об этой большой любви, пришедшей на склоне лет, не раскрыл глубину личной драмы великого писателя. Она так и осталась тайной за семью печатями, запретной темой до недавнего времени. А мне уже тогда, в конце пятидесятых, хотелось узнать: почему?
Тайна семьи Коцюбинских
Почему? И когда в одной из публикаций Ирины Коцюбинской, директора музея своего прославленного отца в Чернигове, встретила главу: «Тайна семьи Коцюбинских», - решила: это о ней, Шурочке Аплаксиной, вошедшей в жизнь Михаила Михайловича в 1902 году и, как оказалось, навсегда.
Но это была другая тайна. Речь шла о жизни и смерти его младшей сестры, Оли, революционерки, арестованной и освобожденной из тюрьмы под залог. Две тысячи рублей достал брат, заложив свой дом, и так и не успев выплатить его до конца жизни. Он лег тяжким бременем на всю семью. Ольге помогли бежать, и она, бедолага, всю жизнь прожила в страхе и скитаниях под чужим именем, именем своей старшей сестры Лидии, принесшей в жертву младшей свою жизнь. Ольга и похоронена была как Лидия в 1922 году. Через сорок с лишним лет школьники из Деминой Балки, села на Полтавщине, где учительствовала в последние годы Ольга Михайловна, помогли восстановить ее могилу и написали на постаменте ее настоящее имя.
Святая тайна. Но не о ней пыталась узнать молодая журналистка. Казалось, это так важно рассказать о другой женщине. О женщине, так благотворно влиявшей на кумира наших филологических душ, дарившей ему любовь и радость, скрашивавшей не всегда светлые будни. Она будила его мечты, оберегала молодость духа и романтизм, дарила вдохновение...
Он не раз писал ей об этом: «Не думай, что я мало работаю потому, что ты отнимаешь у меня время. Нет, голубка, дни нашего свидания - лучшие дни моей жизни. В те дни, когда тебя не вижу, я все равно работать не могу.»
Шли годы. В литературных изданиях время от времени появлялись очерки и публикации эпистолярного наследия известнейших писателей, ученых. Общественность зачитывалась письмами Чехова к своей жене «актрисуле» Книппер, с интересом смотрели пьесу «Двое на качелях», созданную по переписке Бернарда Шоу и Стеллы Кэмбелл, порицали или благодарили Лилю Брик, обнародовавшую письма Маяковского. Целые романы создавались о любви Федора Достоевского и Аполлинарии Сусловой, обозначались имена вдохновительниц поэзий Александра Блока, не говоря уже о Пушкине и его Натали, о Тургеневе и Полине Виардо, Жорж Санд и Шопене, Золя, Дюма... А о наших писателях в этом плане - ни слова! Вот уж подтверждали аксиому - «секса» у нас не было, ни тогда, ни раньше, ни позже.
А в моем вечном блокноте, на страничках, где шли выписки «о любви» не только из Стендаля, Надсона, Шопенгауэра, Толстого, Франко и Сосюры, на случай необходимости использовать на полосе в «Женском уголке», стояли и строки Михаила Коцюбинского: «Недостаточно любить как человека, как друга, товарища - это будет не любовь, а дружба. Недостаточно любить только за то, что предмет любви другого пола. Это будет чувственность, скоропреходящая, но не любовь. И только слияние обоих этих чувств в одно гармоничное целое - даст любовь.» Это он писал Шурочке, уверяя, что любит ее крепко, и душу, и тело... Отстаивая свое право на это, подчеркивая, что не может разъединить то, что гармонично слитно, не может поместиться в каком-то тесном русле со своим полным чувством. И еще: «Разве это не счастье любить и быть любимой? Разве не может скрасить жизни, даже самой серенькой, самой бедной содержанием, - сознание, что в груди другого существа бьется в ответ твоему сердцу горячее, преданное, любящее?»
Помнились и нежные обращения писателя к любимой, нежные его признания (в каждом письме!) о любви к ней - его голубке, единственной, чудной, неповторимой, его Беатриче-Шурочке, любовь которой зажигает в нем «огонь и согревает душу».
В академическом издании «Листів» было пять иллюстраций, но в книге, которую я получила, они не сохранились. А так хотелось увидеть Шурочку! Но зато были воспоминания Александры Ивановны о Коцюбинском.
В предисловии к изданию И.Стебун писал: «Больная, лишенная зрения, А.И.Аплаксина, однако, с энтузиазмом откликнулась на просьбу института написать воспоминания о М.М.Коцюбинском». Эти воспоминания, выдержанные в духе времени, а год их написания, как и передачи писем в институт, - 1937-й!.. Родилась же она - в 1880-м. И хотя в примечаниях было сказано: «Сейчас А.И.Аплаксина - пенсионерка, живет в Москве», - сам собой рождался вопрос: жива ли? Ведь больше четверти столетия, минувшего с тех пор и включившего в себя страшные годы войны, казались неимоверно продолжительным временем для женщины одинокой, больной и незрячей.
Его величество Случай...
Случай в виде редакционного задания как раз в это время привел меня в Чернигов. Собрав все необходимые материалы по нужной теме, - сейчас уже и не вспомнить, какой именно, поспешила в Литературно-мемориальный музей М.Коцюбинского.
В тот день, наверное, была суббота. Экскурсоводы вели группы. А из научных сотрудников на месте была одна молоденькая девушка, новенькая, приехавшая по назначению из Москвы. Закончила вуз по специальности «музейный работник» и получила назначение в Музей Коцюбинского. Говорит ли она по-украински? - подумала с каким-то оттенком осуждения. Но девушка оказалась милой и знающей, прекрасно ориентирующейся в музее, и в биографии, и в творчестве нашего великого писателя. С готовностью отвечала на все мои вопросы. Когда же я поинтересовалась, есть ли в экспозиции портрет или фото Аплаксиной, она приложила палец к губам: «Тише, мне будет неприятность, если наш разговор услышит директор». Ирина Михайловна не приветствовала всякую популяризацию фактов, на ее взгляд, порочащих иконографически выверенную биографию отца. Александра Аплаксина, как Ольга в свое время, была одной из главных фигур умолчания в жизнеописаниях Коцюбинского. Может, не главной. Главной тогда, наверное, все же стал Юрко, «большевик с шестнадцати лет», очень популярная личность в 20-30 гг. Юрий Михайлович Коцюбинский, известнейший «советский, государственный, партийный и военный деятель», - как написано в УРЭ, был расстрелян в 1937 году и вычеркивался из всех книжек о Коцюбинском больше двадцати лет. Даже из «Листів». Там, где в письмах шла речь о его болезнях в детские годы, о его поездке с отцом в Карпаты и других, в скобках стояли три точки. Вычеркивали еще и имя брата Романа, младшенького, Ромци, тоже расстрелянного в 30-е. Символическую могилу Романа не разрешала чтить Ирина Михайловна. Сама она, абзацами цитировавшая (в случае необходимости) письма отца к Аплаксиной в своей книге «Спогади і розповіді про М.М.Коцюбинського», ссылок на адресата не делала. В шеститомнике, вышедшем в 1962 году, разрешила опубликовать лишь четыре из 330 писем. Кто же такая А.Аплаксина в перечне имен объяснялось так: «Тогда работник Черниговского статистического управления, приятельница М.Коцюбинского.»
Очень расстроилась я в тот приезд, в начале шестидесятых, не найдя в музее ни оригиналов писем Александры Ивановны, ни ее портрета. Та девочка-москвичка поняла мое состояние. Где-то в уголочке одной из мемориальных комнат музея отыскала групповое фото служащих статуправления и показала его мне. Слева стояла Аплаксина. Красивая, стройная, черноволосая, с высокой прической дамы из мира чеховских пьес, в строгой белой блузке, она казалась несколько старше своих 27 лет. Но выглядела привлекательно и как-то по-особому задумчиво. Пожалев, что так мало узнала о ней в музее и что никто ничего не сможет добавить к этой скромной фотографии, - поблагодарила девушку. И все-таки зашла к Ирине Михайловне.
- Отец любил только маму, - сказала она. - И больше никого. Я вам не дам ни одной бумажки, ни одного документа... И вообще не хочу говорить на эту тему.
Вышли вместе с девушкой на крыльцо музея.
- Хотите, я познакомлю вас с Аплаксиной? Она сама вам все расскажет, - предложила милая москвичка, имя и фамилию которой сейчас мне не вспомнить. Тут уж пришлось изумляться мне.
- Как? Она жива? - не удержалась от вопроса. - И живет в Чернигове?
- Да. Я не помню названия улицы, но хорошо знаю место. Недалеко от нее снимаю квартиру. Я вас провожу.
Мы шли по старинным черниговским улочкам, и где-то, кажется, на углу Старокиевской и Урицкого (теперь - Всесвятской), остановились у домика, смахивающего на барак. «Дальше я не пойду, - сказала моя провожатая, - там, слева, комната Александры Ивановны. Рядом живут ее родственники».
Я спустилась на несколько ступенек вниз и зашла в этот неказистый домик. В коридор выходило несколько одинаковых дверей. Постучалась в одну из них. Молодая женщина, не очень приветливо встретившая меня, утвердительно ответила на мой вопрос: «Здесь ли живет Александра Аплаксина?», и указала на соседнюю дверь: «Заходите. Обращайтесь к ней с порога. Она давно уже ничего не видит...»
Встреча
с Аплаксиной
Посредине более чем скромно обставленной комнаты - койка, столик и комод, один или два стула, - стояла, как мне показалось, очень пожилая, худенькая женщина с абсолютно седыми волосами, собранными в скромный пучок. И ждала, когда к ней подойдут.
Я представилась и объяснила, зачем пришла. Конечно же, первое, что мне хотелось узнать, подлинны ли письма, напечатанные в 1937-м? Где могут быть сейчас их оригиналы? Не сохранилось ли у нее фотографий Михаила Михайловича и ее собственных того времени?
Мне не показалось, она и в самом деле была стара, ей было за восемьдесят. Застиранное, но чистое полотняное платье, а может, блузка с юбкой по моде каких-то далеких годов, до пола, делали ее и вовсе бесплотным существом. Она предложила мне сесть и, не найдя в комнате свободного и надежного стула, мы сели с ней рядом на койку. Она как-то заученно и односложно отвечала на мои вопросы. Но все же прояснила многое, в чем я сомневалась. А главное, рассказала о себе, и я почувствовала неизмеримую боль в душе этой великой женщины, которая сквозь годы сберегла верность своей единственной безмерной любви. Сохранила каждый листочек Его посланий, пришедший из соседней улицы или из далекой Италии, дышащий неизбывной Его любовью. «Дорогая моя милая голубка! Хотя ты и советовала забыть о тебе на эти несколько дней разлуки, но это для меня вещь невозможная. Я все время думаю о тебе, живу воспоминанием нашего последнего свидания. Сейчас сижу у врача и у него пишу тебе. Как ты там поживаешь, мое сердце? Не простудилась ли? Успокоилась ли? Думаешь ли обо мне?» Это начало письма от 24 марта 1911 года. После семи лет переписки, после многих трудных и радостных дней, пережитых вместе - и в то же время порознь, - после крушения всех надежд когда-нибудь соединить свои жизни...
И тот, кто в наши дни пытается объяснить эти большие и светлые чувства лишь по Фрейду или с точки зрения феминизма, думаю, ошибается непоправимо. Недаром он называл ее своей Беатриче. Он поклонялся ей и жаждал видеть даже тогда, когда мог просто посмотреть ей в глаза, прикоснуться или сказать несколько ласковых слов. Два письма, не вошедшие в не раз уже упомянутый том и напечатанные лишь в 1994 году (П.Куценко в «Деснянській правді») - она считала их слишком интимными и не дала для публикации И.Стебуну, - как нельзя лучше свидетельствуют об этом: «Какая же ты странная, голубка. Ну что тебе приходит в голову?.. Ты не понимаешь, что мое чувство выплывает не из желания, не из наслаждения обладать. Ведь ты до сих пор не моя [подчеркнуто автором письма], и я абсолютно потерял надежду, что ты захочешь быть моей [подчеркнуто автором] и уже не думаю об этом, что-то другое лежит в основе моей любви, более простое, чем чувственность, самодостаточное, а, значит, не так легко разлюбить. Своим упрямым отказом быть моей ты наносила моему чувству столько глубоких ран, болезненных ударов - и все же оно вышло победителем из испытаний. Вот почему и думаю: что моя любовь крепка и надежна». (Обратный перевод с украинского - Эл.Б.) Написано это 28 января 1912 года.
Драма жизни двоих
Драма жизни двоих складывалась исподволь. Они были два года знакомы прежде чем написал он, сорокалетний мужчина, записку одинокой и не такой уж юной, двадцатитрехлетней девушке, чей образ тронул его душу: «Не сердитесь на меня. Я виноват только в том, что Вас люблю, горячо и искренне. Если же вы, все-таки, считаете меня виноватым, я готов чем угодно заслужить Ваше прощение, только не сердитесь. В знак того, что не сердитесь, взгляните на меня. Поднимите же Ваши глаза, дорогая, любимая!»
Я с трепетом прикоснулась к этой записке, «единица хранения» номер один в фонде VII Михаила Коцюбинского - «Листи до О.І.Аплаксіної» в Институте литературы им. Т.Г Шевченко НАН Украины. Писем здесь чуть больше, чем опубликовано в книге, - 333 (в книге - 328). Еще два, датированные 1912 годом, опубликованы в «Деснянській правді» в переводе на украинский язык. Их оригиналы хранятся в Черниговском литературно-мемориальном музее им. М.Коцюбинского. Просмотрела все, прочла то, что скрывалось в публикациях в скобках под тремя точками. Чаще всего - интимные, нежные, ласковые слова, слова «целую», ссылки на репрессированных лиц из семьи писателя. Отыскала даже один цветочек, из тех, что писатель не раз присылал своей любимой с Капри, прикрепив корешком от почтовой марки... Их нужно читать полностью, эти письма, так, как они написаны, чтобы понять всю глубину чувств, переполняющую любящие сердца и меру трагичности их отношений и их жизни. И его, и ее особенно...
Но в этой драме был и третий человек, еще одна страдающая душа - жена писателя Вера Иустиновна, Веруня, любимая раньше и тоже родная, родившая ему четверых детей.
И можно понять Ирину Михайловну, которая не хотела разрушать бытующую в то время легенду о дружной и счастливой семье Коцюбинских. И естественны были его попытки справиться со своим новым, вдруг охватившим душу чувством. За два года - с марта 1904 по январь 1906 года - несколько записочек. В декабре 1905-го, после более чем годичного перерыва: «Не выдерживаю и пишу Вам. Ведь я не могу ни повидаться с Вами здесь, ни поговорить. А между тем, если бы Вы знали, как мне необходимо это, какую потребность я чувствую видеть Вас, слышать Ваш голос, быть вблизи Вас[...] Но я у Вас ничего не прошу. Я всецело отдаю себя во власть Вашего доброго сердца. Захотите - ответите мне, не захотите - не ответите. Если Вам неприятно, что я пишу Вам, порвите этот клочок и не отвечайте...»
Записка эта, очевидно, была написана после их встречи на вечере, где Коцюбинский читал один из лучших своих психологических этюдов «Цвет яблони». Первый рассказ, который она услышала в его исполнении. В нем писателю удалось передать тончайшие нюансы переживаний и душевных порывов страдающего человека. Шурочка прочла его еще в самом начале их знакомства, почти не зная украинского языка. Но уловила уже тогда все его очарование, попала под обаяние автора. «Цветут яблони. И солнце уже взошло и золотит воздух. Так тепло, так радостно. Птицы щебечут под голубым небом. Я машинально срываю цвет яблони и прислоняю холодный от росы цветок к лицу. Розовые лепесточки от грубого прикосновения руки осыпаются и тихо падают на землю...»
Она не порвала тот клочок бумаги, и было назначено свидание на длинном бульварчике, рядом с усадьбой Шрага третьего января 1906 года. С тех пор всю жизнь она помнила этот вечер, и ежегодно они отмечали эту дату, как свой самый светлый праздник.
За первый год их любви - 1906-й - он написал ей около ста писем и записок. В дни отъездов - на почту «до востребования». Записочки, а они работали вместе в статистическом бюро, клались в карманы или за обшлаг рукавов одежды, висевшей в гардеробе. Через некоторое время на службу сюда пришла и Вера Иустиновна. Не просто было соблюсти конспирацию в небольшом провинциальном городке. Выручали вечерние прогулки, которые были правилом в жизни Коцюбинского. Обремененная большой семьей (с ними вместе жили мать и сестра писателя), Вера не всегда могла выбрать время для этих прогулок. Чаще оставалась с детьми.
Они были очень разными, его жена, Вера Иустиновна, урожденная Дейша, с юных лет ушедшая в революцию и к моменту их знакомства уже отсидевшая в Варшавской тюрьме несколько месяцев, вскоре после чего они поженились, и его новое увлечение - Александра Аплаксина. И курсы, и революционная деятельность, и то, что Вера Иустиновна была чуть старше мужа, наверное, придавали какой-то матриархальный нюанс их семейным отношениям. Хотя и называл молодой муж свою решительную и страстную жену «деткой» и «дытынкой», в их союзе она играла роль старшей, житейски более опытной половины. И его романтичная, тонкая, эмоциональная натура не всегда находила отзвук в душе женщины, и мыслившей другими категориями, и попавшей в плен бытовых забот и неурядиц. Современники иногда характеризовали ее как личность «эгоистичную» и «деспотичную», вряд ли с этим можно согласиться. Это не мешало ей строить жизнь в семье и доме так, чтобы отцу не докучали дети, чтобы он мог удобно и спокойно жить и работать. Ему полагалась лучшая комната, лучшее место за столом, приобреталась лучшая одежда, выписывались, даже при их бедности, все необходимые журналы, газеты, книги. И Михаил Михайлович очень любил свою семью, которая подчас жертвовала многим ради «татка». Он все время был в центре ее и в то же время, как свидетельствуют некоторые современники, над нею, оставаясь всегда самим собою - поэтом, эстетом, одиноким романтиком. И как сказал о нем Сергей Ефремов: везде и всюду умел находить ту красоту, ту духовную утонченность, ту филигранность, которой сам был наилучшим образцом».
Именно эту духовную утонченность и почувствовал он с первых дней общения в Александре Аплаксиной.
Едва знакомые, случайно встретившись в театре на представлении пьесы Г.Зудермана «Огни Ивановой ночи», они простояли весь спектакль, разделенные только барьером ложи, ощущая, как одинаково чувствуют и переживают драму, как общи их взгляды на жизнь и как волнующа эта невольная близость. «Я почувствовала, - напишет спустя три десятилетия А.Аплаксина, - что в мою жизнь врывается что-то большое и серьезное, прекрасное и причиняющее боль. Где-то в глубине сознания невыразительно шевелилась мысль, что я люблю Михаила Михайловича. Но я гнала эту мысль...» Как и он, она больше двух лет подавляла свое светлое и вдохновенное чувство.
Они любили друг друга, «как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга, - напишет другой великий писатель, его без времени ушедший современник Антон Чехов. - Они понимали, что никогда не смогут быть вместе, но поначалу казалось, еще немного и выход будет найден».
«Все будет хорошо, мы будем счастливы и вознаградим себя за все лишения - порукой тому наша любовь», - писал Михаил Коцюбинский своей милой Шурочке в июне 1907 года. Он даже думал, что сможет оставить семью, и они поженятся, даже предпринял какие-то шаги, чтобы найти работу на Северном Кавказе, просил об этом своего друга в Екатеринодаре Виталия Дубовика. Но из этой робкой попытки ничего не вышло. В сравнительно небольшом тогда Чернигове им приходилось встречаться тайно, обманывать близких, прятаться. И каждый тяготился этим. И у каждого было две жизни - одна явная, которую видели и знали все, кому это было нужно, полная условной правды и условного обмана, другая - тайная, скрытая от посторонних глаз. И это было самым страшным для обоих. И не раз звучало слово: «расстаться»...
Все становится явным
Но так уж устроена жизнь, что все тайное когда-то становится явным. Письмо, предназначенное Шурочке, попало в руки Веры Иустиновны. Она и раньше подозревала о характере отношений своего мужа с Аплаксиной. Теперь это не вызывало сомнений и свидетельствовало о серьезности создавшегося положения...
«Самое тяжелое - это то, что раньше, когда я рассуждал теоретически, оставить семью мне казалось делом, хотя и нелегким, но возможным. Теперь же на практике это оказалось настолько трудным, настолько серьезным, что у меня не хватает сил», - писал после объяснений с женой Коцюбинский Александре Ивановне, сознавая, какой удар наносит ей, хотя она всегда относилась недоверчиво к возможности их новой совместной жизни, но крушение всех надежд, катастрофа, - всегда нелегко дается любящему. Решила за себя, и за него - расстаться. Они перестали встречаться, не переписывались, не виделись. Поздравление в день рождения... И в ответ - большое, исповедальное письмо, исполненное тоски: «Раньше я был иным - я был счастлив и полон надежд, а теперь чувствую себя разбитым и несчастным... Твои глаза давали мне настроение и бодрость, я мог жить и работать, а теперь...» «Все мое существование - одна сплошная рана и, кроме боли, я ничего не чувствую. Не найдешь ли ты возможным написать мне хоть несколько слов...»
Когда она увидела его измученное, исстрадавшееся лицо, лицо человека, еще не оправившегося от тяжелых душевных травм, поняла, что расстаться с ним не сможет. И снова были прогулки, и были письма, - больше, чем полторы сотни писем к ней.
Умерла она
в Чернигове
Но вернемся в те, теперь уже отдаленные 60-е, когда я с трепетом сидела на краешке шаткого венского стула в скромной келье, так можно назвать эту комнатушку с койкой в Чернигове.
Я не удержалась от вопроса... Ведь ей было всего тридцать два, когда не стало Коцюбинского: «Неужели никого больше не было в вашей жизни?» - «Нет, не любила»... Не смогла никого и никогда поставить рядом с ним в своем сердце, в своей жизни... Я попросила показать, может, сохранились фотографии ее молодости. Из верхнего ящика комода были извлечены два старинных альбома в массивных переплетах, в которых на каждом из листов были рамки-прорези для снимков. Она листала их наощупь и, найдя по счету нужный листок, пыталась пояснить мне: «Вот здесь мы вместе с сотрудниками статистического бюро. Снимались, когда провожали в Думу своего начальника». «На этом снимке, где-то в правом углу, должен быть Михаил Михайлович», «Здесь я в ранней молодости в синеньком платьице с белым воротничком, в том самом, в котором меня чуть ли не впервые заметил он»... У меня мурашки поползли по коже. Большая часть страниц, которые я внимательно рассматривала, были совершенно пустыми. Фотографии вынуты, остались лишь картонки-разделители, часть была заменена открытками, просто бумагой. Некоторые зияли дырами, и чуткие пальцы незрячей женщины прощупывали через отверстия следующий лист. Лишь на одном из них я увидела молодую, цветущую черноволосую Шурочку в кругу сослуживцев, где-то на пикнике, на опушке леса или в саду. На другом снимке - мелко-мелко - люди под высоким развесистым деревом на лугу. Кажется, там должен был быть и Михаил Михайлович. «Вместе, - скорбно сказала исстрадавшаяся женщина, - мы никогда не снимались».
Умерла Александра Аплаксина в Чернигове в 1973 году, всеми забытая, в возрасте 92 лет, на шестьдесят лет пережив своего любимого.
Он умирал весной 1913-го. Когда лежал в клинике в Киеве в ноябре-декабре, мечтал о встрече с Шурочкой.
Но встретиться им больше не довелось. В больницу приезжала Вера Иустиновна. Оберегая и ту, и другую, и себя, конечно, боялся их встречи.
«Судьба так часто и жестоко колотит меня в последнее время, что я вынужден для примирения с жизнью, вспоминать и все доброе, когда-нибудь подаренное ею. А теперь я благодарен ей, когда она приносит мне письмо от тебя, луч солнца или цветок»...
Цветы он любил по-особенному, знал их, любил дарить, любил, когда одаривали его. Они росли в его саду, всегда стояли в вазе на письменном столе.
С переездом писателя из киевской клиники в Чернигов, 23 января 1913 года, они уже не могли не только видеться, но и переписываться. В последних же письмах из Киева он вселял, наверное, и себе, и ей надежду на выздоровление.
Известие о его смерти стало для нее неожиданным страшным ударом.
Свой венок, собрав силы, она связала из цветущих веток яблони.
Именно этот венок кто-то положил у изголовья Коцюбинского. Венков с лентами принесли пропасть. Каждый старался хоть как-то выразить свои чувства безвременно ушедшему писателю. Но тот безымянный, из одного лишь яблоневого цвета, сказали ей, был самым прекрасным.
Ее последний тайный, трепетный привет любимому.