Я живу на ножах с собственной памятью, но иногда мне кажется, будто я точно знаю, для чего существуют границы.
Стоит только оказаться ужасно далеко отсюда, где я сейчас пишу эти строки, — и не столько в пространстве, сколько во времени. То есть стоит представить год 1980-й, советскую империю в ее (как самой ей тогда казалось) расцвете и нас — пять студентов, двух ребят и трех девушек. В то лето мы отбывали свою студенческую практику в Ужгороде, самом западном из городов империи, расположенном за Карпатами, если смотреть с северо-востока, то есть из Киева и Москвы. Кстати, как первый, так и второй были для нас в то лето запрещенными городами — в них готовилась Олимпиада и присутствие студентов было не вполне желательным, учитывая возможные контакты с иностранцами.
Поэтому на практику мы попали в Ужгород, и это было своеобразной географической насмешкой: чтобы уберечь от Запада, родная власть направила нас в самый западный свой угол, ближе к центральноевропейским ландшафтам с виноградными холмами, зеленоводными реками и башнями ратуши. Ужгород оказался пограничным городом, в то же время весьма похожим на города зарубежья. В нем даже не угадывалась, а вполне определенно просматривалась та самая амбивалентная транскарпатская культурная смесь, которую так и не удалось затмить поверхностным советским антуражем (и макияжем).
В Ужгороде курсировал автобус № 5 (кажется, я не ошибаюсь, хотя могу — с того времени я так больше и не побывал в этом городе). Но предположим, что это был автобус № 5. Когда нам хотелось помечтать, мы садились в него где-то в центре города и выходили на конечной. А конечная была «Государственная граница СССР». Это действительно волновало, такого нам еще никогда и нигде не приходилось переживать — городской автобусный рейс, завершающийся у самой линии границы, на самом краешке громадной империи, «одной шестой части мировой суши».
Мы выходили из автобуса и шли вдоль шоссе еще немного дальше вперед. С обеих сторон от шоссе мы видели жиденький лес, но вряд ли можно было пройти по нему вброд. Без сомнения, где-то там, в невидимых своих чащах, он был перепахан и разделен заграждениями из колючей проволоки. Отовсюду стрекотали кузнечики, и уже невозможно было определить, с какой стороны они стрекочут. Как невозможно было определить, чьи оводы липнут к нашим пропотевшим рубахам. Впереди был шлагбаум и советский пограничник, похаживающий перед этим шлагбаумом туда и обратно поперек шоссе. Мы останавливались в метрах десяти от него. Иногда мы с ним разговаривали. Иногда давали ему две-три сигареты. Мы знали, что он ничего плохого нам не сделает, поскольку с нами были девушки, аж три. Конечно, каждый раз это был другой солдат. И все они очень хотели понравиться девушкам.
Но там, за шлагбаумом, было продолжение шоссе. Лес — уже на их, заграничной стороне — кажется, переходил в поля, а дальше виднелись первые домики, сады и какая-то башня, то ли ратуши, то ли костела. В это трудно было поверить, но это была Чехословакия. Свободная западноевропейская страна. Мы смотрели в ее сторону, против солнца закрывая ладонями глаза, и представляли себе, что когда-то сможем увидеть даже Прагу или — когда особенно посчастливится с воздушной прозрачностью — даже Рим.
Нет, мы не были идиотами или зомби, мы понимали, что у них также «развитый социализм», мы прекрасно знали о танках на их улицах в 1968-м, и мы были на их стороне, а не танков. Но эта близость в общем невидимой линии, эта граница, переступить которую было абсолютно невозможно (ведь тот солдат, очевидно, открыл бы огонь, несмотря на то, что ему хотелось понравиться нашим девушкам), и эта полуразмытая в нагретом колыхающемся воздухе неуверенная перспектива создавали особый эффект достижимости недосягаемого. Или, может, наоборот — недосягаемости достижимого?
С того времени я, кажется, знаю, зачем вообще существуют границы.
Сейчас, завершая этот геопоэтический цикл, я думаю о новом начале. Пользуясь случаем, хочу поблагодарить за слово «геопоэтика» — впервые я услышал его в 1998 году в Москве, и принадлежало оно Игорю Сиду. Полтора года назад я выбрал именно это слово — как вполне выразительную альтернативу к слову «геополитика», которое со все более откровенным нахальством вдиралось в наши судьбы, реализуя себя на уровне межправительственных соглашений, проектов, тайных и явных договоренностей, и не только. Окончательную точку во всем этом продавливании «сферы влияний» должны были поставить наши прошлогодние выборы, в результате которых граница, точнее западная государственная граница нашей страны, должна была превратиться в Большое Предупредительное Заграждение, свержения которого, вне сомнения, в который уже раз следовало бы ожидать на протяжении нескольких человеческих жизней. Как случилось так, что этого не случилось, — останется одной из самых прекрасных тайн, которых мне довелось коснуться на протяжении моей нынешней жизни. И это — геопоэтическая тайна.
На самом деле речь идет о достижимости недосягаемого. О том, что хотя любые длительно действующие и последовательные махинации с территориями, ментальностями, культурами в общем и удаются, но иногда происходит неожиданное — взрыв человеческого и поэтического, и геополитическая система не срабатывает, дает сбой.
Несколько недель назад умер Иоанн Павел ІІ — самый большой геопоэт нашего времени. Именно он причастен к наибольшим чудесам последней четверти века, и прежде всего в той части мира, из которой был родом сам, — подвижной и неуверенной субстанции «между Россией и Западом», которую до сих пор называют Центрально-Восточной Европой. Что это было — энергетика веры, сила молитвы, переход метафоры в метафизику?
Мне кажется, он знал все, он все растворил в себе и обо всем помнил. В частности, он всегда помнил о нас — пяти украинских студентах, которые летом 1980 года так любили подходить почти вплотную к границе и подолгу всматриваться в то, что за ней, — предположим, это было будущее.