Недавно по радио диктор, и даже торжественно, объявил: последний колхоз, как и вся наша система коллективного хозяйствования на селе, ушли в небытие. Уже неделю думаю об этом. Как же лихо раскачивается наш маятник — да по растоптанным (и умерщвленным!) людям! А ведь за ту жестокую и абсурдную идею коллективизации и раскулачивания Украина потеряла главное свое богатство: самых работящих и лучших хозяев. Страшная цена. Их эшелонами вывозили в Сибирь и Забайкалье, в Казахстан и Оренбургские безводные степи. И вот теперь, как карточные домики, рассыпались эти бесхозные колхозы, а селян будем заново учить работать на паях, что им достались.
На политической шумихе о реабилитации репрессированных прежних хозяев (пустобрехской, ибо за весь их грабеж и конфискацию имущества, домов они получили гроши, а чаще — совсем ничего) — в Верховную Раду пробралось немало безнравственных нардепов, цепко ухвативших новую власть вовсе не во имя народа, все более бесправного, попранного, униженного нищетой. И самое страшное — вымирающего. И такой нравственной деградации (это же на самом верху!) прежде не было. Павел Лазаренко грабил полуголодный люд не в одиночку, да не какой-то мелочью набивал свои карманы — миллионами. А мчались все они на шикарных лимузинах мимо нищих детей и старушек. Мы-то думали, что торопятся решать наши проблемы, наши заботы... Да некогда им по-настоящему заниматься важными, неотложными государственными делами. Эти временщики, пока при власти, торопятся упаковать себя, своих детей на всю оставшуюся жизнь. Забота тоже тяжкая...
На взгорье, под которым раскинулось село, сидел на фанерном самодельном чемодане тщедушный старичок и плакал. И все больше односельчан собиралось вокруг него и тоже плакали, молча, тихо. Старик не мог оторвать взгляд от родного села, где жили его деды и прадеды не так давно еще зажиточного, с добротными хатами, а теперь разоренного до того, что у половины и крыш не было (потом узнал: их съели). И вот уже подошли к старику те двое, в залатанных штанах, в галошах вместо сапог, что с ружьями конвоировали его из села Иршики Хмельницкой области «до Сибиру». И мой дедушка, вытерев ладонью слезы, сказал:
— Как же ты, Махонька, сподобился так все разорить?.. Говорил тебе: не будет толку в ваших колхозах. Не поможет и наше, награбленное.
А Махонька вдруг бухнул на колени:
— Прости меня...
Неужели мой полуграмотный дедушка был прозорлив, чем тысячи прилипал к власти?..
...Скопив по рублику в тряпицу-«кошелек» под рядном своей лежанки, дедушка, лишь только сняли с нас клеймо ссыльных-«спецпереселенцев», на «пятьсот-веселом» товарном, но пассажирском (недавно закончилась война), пусть на нарах вдоль стен, но уже свободным, без конвоя, насушив чемодан сухарей, поехал в родное село. Не мог не поехать, не увидеть родную хату и ту землицу, где родился, вырос и стал хозяином подворья. Теперь-то я понимаю, почему он был первым в списках по раскулачиванию.
Смекалистого и рачительного хозяина накануне выбрали председателем сельского товарищества по обработке земли. Он был вроде мозгового центра села. Ему внимали, шли за советом, потому и арестовали первого «за контрреволюционную агитацию против колхозов» (это мне написали в 1996 г. в документах при реабилитации всех нас).
А тогда, на первой и бурной сходке селян в честь коллективизации, он брал слово много раз:
— Люди добрые! Не будет проку в том колхозе, если головой над нами станет Махонька... Ленивый огонь, он пролузгает на завалинке все ваше добро... С таким хозяином, за такой властью мы скоро пойдем с сумой по дорогам.
Но Махонька припомнил дедушке, как он вместе с евреем Лейбой на паях держал мельницу. Дедушка отбивался, он вошел в пай для того, чтоб село мололо все почти задаром. Но противника (врага!) счастливого и светлого будущего сельчан в ту же ночь арестовали. Весной 1930 г., в предпасхальные дни, когда над зацветшими садами разносились уже запахи куличей, когда все клуни и закрома были еще полным-полны, мама успела уложить в его торбу из мешковины пасху, куличей, большой круг домашней колбасы, крашеных яиц. А семьи «до Сибиру» сослали поздней осенью, в ночь на Покров день.
И очутился дедушка в ссылке первый, один, без семьи, в Красноярском крае. Эшелоны разбросали по необъятным просторам, а его в колонне пригнали на Павловский прииск, поставили на самые тяжкие земляные работы. Выдали лопату и тачку-грабарку с нормой на здоровых, крепких мужиков, а ему уже шло под шестьдесят. В первую же сибирскую зиму цинга съела все зубы. Но ожил, когда пришла весточка, что и вся семья в ссылке почти рядом — в Красноярском крае, близ острова Пашина на Енисее. И опять заработала природная крестьянская смекалка: надо самому выжить и помочь семье с малыми детьми.
Дедушка не учился даже в церковно-приходской школе. Грамоту одолел сам, и письма его были странные, ни одной точки или запятой. Не знаю, как и где он намыл на Павловском прииске мешочек золотоносного песка, но отдал его бригадиру, пал на колени:
— Отпусти к семье. Уже пухнут от голода. Там малые дети. Вместе будет легче. У меня ж вываливается грыжа, плохой я здесь работник. Дай отпускную бумагу по болезни.
И я уже помню, как по- явился он в бараке на нашем ссыльном острове: худенький, маленький старичок с двумя тяжелыми котомками, связанными ремнем, через плечо, а в них тогда и было наше спасение. Мама помогла их снять, позвала нас с радостью:
— Спускайтесь, приехал ваш дедушка.
Он ласково ссадил нас с нар, оглядев, заплакал:
— В мешках пшено, мука, гречка. Навари им побольше каши. Разговоры будут потом.
И как тут не воспеть хвалу во славу семьи, рода, ибо спины и руки родных людей — это что колосья в снопу. Один срезанный колос не устоит, а в снопу он будет стоять, сколько надобно. Вот так и мы, съехавшаяся семья, сплотились, поддерживая друг друга. И снова в небесной голубизне дедушкиных глазах заискрилась прежняя крестьянская смекалка. За ним повеселели все мы. Он сразу пошел отметится в комендатуру со справкой, по которой ему разрешалось воссоединение с семьей ввиду тяжелого заболевания. А маме сказал с победительной хитрецой:
— На их работы, на сплав и пилораму, меня теперь не загонят. Я и бандаж надел. Сам поищу, чтоб с пользой себе было. А ты не экономь крупу, дети обголодались, косточки светятся.
И ушел на поиски «хорошей» работы. И ведь скоро нашел! По запаху свежеиспеченного хлеба! Близ станции Енисей обнаружил пекарню, обнесенную высоким забором. А за ним ржали кони. Он прислушался: плохое было это ржанье. Дедушка смело, даже не ради себя, из-за коней этих, взошел на крыльцо, спросил, где начальник, и ему заявил:
— Кони твои и не кормлены, и не напоены. Грех измываться над безответной скотиной.
А начальник даже обрадовался отповеди:
— Ты умеешь с лошадьми? Наш конюх неделю в запое. И ни сена подвезти, ни воды, ни муки, ни дров для печей. Выручай, дед!
Дедушка пришел в барак в полночь, предупредил маму, что на несколько дней переберется в конюшню, не хочет семью ночами будить, а ему трех коней-доходяг с того света вытаскивать надо. Да и незачем тратить время на переходы в барак. И не вытянут эти кони ни мешки с мукой, ни бочки с водой, пока их не откормить. В общем, дел и забот у него, слава Богу… Поначалу нашел конюшню лесозавода №3, раздобыл с отдачей два мешка овса, сам перетащил его на собственной спине «своим» коням. Спросил у начальника разрешения самому подметать веником полы в пекарне. Из этих сметок с пола от просыпанной муки, с надкусанными кусками хлеба, с подгоревшими корками — заваривал баланду-затируху. Ставил это пойло «своим» коням несколько раз в день. А начальник, придя на работу, видел: дед-то уже носится с ведрами или скребет спины и бока лошадей, с хвостов вечную грязь смывает. А лошади ласково лижут ему руки, ржут призывно, сытно, благородно. И уж залоснились их бока. В одно раннее утро начальник и сказал:
— Оставайся, дед, нашим конюхом.
Дедушка честно предупредил:
— Да ссыльный я, с острова Пашина.
Начальник беспечно махнул рукой:
— В Сибири теперь таких половина. А видно, был хорошим хозяином. Любишь скотину.
Дедушка грустно признался:
— Трех коняг на подворье оставил. Может, Махонька-ладырь их уже заморил...
С той поры мы с голодом разминулись. Лошади получали свое пойло из сметок, но и нам кое- что перепадало: дедушка подбирал то кусок черствой сдобной булки, кем-то недоеденный, то пару кривых бубликов, находил даже калач с повидлом, подгоревший. А как мы ждали, бывало, нашего дедушку со всей этой «вкуснятиной», рассованной в его бездонных карманах. Как угощали друг друга то ватрушкой, то бубликом, то сдобным калачом — недоступной для карманов наших родителей роскошью. Кое-что перепадало и нашим барачным подружкам Мане Заплетняк и Оле Райчук. И мы, и они теперь бесконечно грызли плитки жмыха — тоже от дедушки.
А он не мог не быть рачительным хозяином и на казенном подворье. Таких-то людей тогда выгнала с родной землицы Украина, потеряв это главное свое богатство. И все чаще подправлял разные неполадки в запущенном обустройстве пекарни. Начал с главного, с конюшни, мол, пока тепло, надо бы хоть толем перекрыть крышу, протекает в сильный дождь. И сена лошадям лучше бы заготовить летом, чем платить зимой втридорога. Пусть, мол, начальник закупит три крепкие косы, а он с двумя мужиками-пекарями скосят эти лощины. А свезет и высушит он сам, четыре добрых воза будет. Все лето дедушка ворошил «свое» сено, потом заботливо укладывал лучшее в сарай, а что хуже — в копну, под крышу, где хранились дрова.
Помолодел наш дедушка, будто десяток лет сбросил: в его руках дело, целое хозяйство, а дело требовало труда, заботы, но было в радость. И как-то в ответ на свое предложение, что пора перестелить новыми досками крыльцо, мол, «выпиши-ка, хозяин, с десяток на лесозаводе», — услышал:
— Похоже, что хозяин здесь ты, дед, а не я... Но и за мной ты теперь не пропадешь.
И слово сдержал. Когда отца забрали на фронт и мама осталась с тремя детьми, а в хлебопекарне ввели строгую вахту, чтоб не крали хлеб, начальник приказал вахтеру:
— Деда нашего не обыскивай, если и унесет за пазухой иногда какой кусок. Он здесь за троих вкалывает: конюх, грузчик, возчик. И трое внуков фронтовика-сына кормить надо.
И мы в долгую военную зиму длиной в четыре года не голодали. Картошку сажали и обрабатывали, насколько сил хватало, а хлеб, по полкирпичика, дедушка иногда за пазухой приносил, но, сам совестливый, оправдывался:
— Да заработал я этот хлеб. Десять мешков муки сегодня на своей спине к ларям перенес. Мужиков нет, одни бабы теперь в пекарне.
Перед войной, когда появился маленький братик, дедушка привел беленькую козочку:
— Пасти будешь. Ребенку молоко нужно, а коза — не корова, прокормим.
И братик рос здоровым, крепким, не то что мы, его сестрицы, барачные заморыши. Была у нас и своя хатка, и огородик около нее, а дедушка худенький, выработанный, носился то в конюшню, то в лес с косой для сена, то рубил на зиму поленницу дров. Дал сыну слово, что детей его в обиду не даст, лишь бы сам под пули не подставлялся. После проводов отца на фронт он собрал нас всех вместе и сказал:
— Я тут все обдумал, как нам без отца выжить. Эта война надолго... Завтра пойду в Торгашино, там у одного из наших ссыльных, Жилюка, две коровы. Уговорю одну променять на твою, Надя, швейную зингеровскую машинку. Будем носить молоко в город, нашел и заказчицу…
По этому стратегическому плану у нас появилась однорогая корова с большим выменем, из которого мама надаивала по 10—12 литров молока. Мне достались пастушьи обязанности. До сих пор тяжко вспоминать те зимы. Мама намораживала по 10 и больше литров молока в железных мисках, укладывала в рюкзак, и я, навьючив эту тяжесть на спину, шла от нашего поселка через все торосы Енисея в город, а это добрых восемь верст в один конец. Заказчица редко предлагала присесть, передохнуть, выпить хотя бы кружку кипятка… А мне-то было 11—12 лет! В лютую сибирскую зиму, в дедушкиных ватных штанах, в валенках, по воскресеньям, когда не было уроков в школе, я ходила, а то и еле брела от усталости, по 16 километров в оба конца. Деньги нужны были на самое необходимое, ведь все покупалось на спекулятивном рынке и стоило тысячи. Две зимы была добытчицей этих тысяч, пока не обморозила щеки. Лишь тогда дедушка дал отбой:
— Прости, внученька. Обойдемся без них.
И обходились. Валенки подшивал дедушка по нескольку раз, клал на задники заплаты. Трусы донашивали папины, мужские. Спали без простыней и наволочек на колючих украинских ряднах, укрывались полушубками. Коровенку продали. Сестра пошла в 16 лет на холодные ветры нормировщицей пиломатериалов на лесозавод. Братик после 7 класса на все лето нанимался на отбраковку бревен при погрузке в вагоны и в любую погоду лазил по высотным штабелям леса. А мама всю войну ночью брела на свою вахту, на охрану вагона соли.
Но была дружная семья, где все подпирали друг друга, вечером собирались за ужином, с хлебом, с картошкой. И счастливым был день, когда от папы приходил фронтовой треугольник, что жив и здоров. А Вера и Филька Добровольские ни одной весточки от отца так и не получили за несколько лет, как и Оля Райчук и Лида Остапенко. Их отцов увез ночью «черный ворон» — они исчезли бесследно и навсегда. Тридцать седьмой год собрал с нашего ссыльного поселка обильную жатву. Комендант придумал названьице — поселок «Имени Героев Труда», мол, за одну весну и лето на бывшем болоте после страшного паводка, затопившего наши бараки, выросли несколько улиц, как в сказке, и такое могли сотворить только Герои Труда. Да ведь таких и выслали с Украины!
Они поверили, что и на этот раз восстанут из пепла. Но молох государства не миновал их в 37-м. Вначале на станцию прибывали один за другим эшелоны. И серая лента людей, окруженных конвоем и собаками, ползла мимо наших окон с рассвета до заката. Дедушка прокомментировал это явление просто и мудро:
— Эдак они сгонят в «Транзитку» и в баржи всю страну. Не может быть столько врагов у государства. И на врагов не похож этот бедный народ.
А потом «ночной ворон» стал привычным и для нашего поселка. Каждую ночь он увозил в безвестность отцов семейств, все больше молодых, крепких, сиротил малых деток. У нас тоже стоял наготове для папы фанерный чемоданчик с теплым бельем, как почти в каждой хатке. Норильску и Колыме нужна была молодая рабсила. Огромные золотоносные пласты в долине Колымы уходили в глубокую вечную мерзлоту. Их нашли еще дореволюционные геологи, но эксплуатацию недр сочли не только не рентабельной, но просто невозможной: даже олени здесь не выживали. Но двенадцать тысяч из списков раскулаченных украинских крестьян, специально отобранных, молодых, здоровых, сильных, под конвоем двух тысяч охранников ГПУ и двухсот овчарок были высажены в колымскую мерзлоту на разработку золотоносных руд. Они долбили нары для ночлега, строили шахты и в первую же колымскую зиму все погибли. А где остальная статистика?
Слава Богу, эта горькая чаша миновала мою семью. Мама с дедушкой на двухколесной тележке, накинув на плечи брезентовые ремни, с разных клочков земли свозили в подпол мешки с картошкой или дрова, выписанные семье фронтовика. А мамы Веры и Фильки Добровольских, Оли Райчук, Лиды Остапенко тянули свои тележки сами, вечные рабыни государства… И черные тарелки над нашими головами грохотали: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек».
...Ивсе же где-то велась
ведь статистика, сколько из высланных погибло, сколько там стало диаспорой? Облетая и объезжая с корреспондентским билетом огромный Красноярский край от Норильска до Хакассии и готовя бодрые репортажи с ударных строек, я пыталась искать следы наших людей. Их было много. Некоторые остались в моих блокнотах: «Наш украинский эшелон загнали на станцию Итат. Сказали: будете строить новую железную дорогу на Тайшет. Начали с отсыпки полотна. И вся разметка, отсыпка шла по непроходимой тайге, по глубоким саянским отрогам и снегам в человеческий рост. Цинга, голод, вши. А норма — ого!..» Это рассказ бригадира путеукладчиков со стройки Абакан—Тайшет. Мой очерк назывался «Дорога — подвиг, дорога — легенда». Когда я там была, она уже бойко рассекала вековую тайгу, ажурными мостами перепрыгивала через бурные и строптивые сибирские реки. А Остап Зинчук с Тайшета уже перебрался на БАМ. На БАМе наших людей не счесть, из всех областей Украины.
На КАТЭКе, тоже легендарном, встретила сумчанку Лидию Александренко и кировоградца Николая Козиенко, говорили наперебой: «На Украине нет таких ветров, шквальных, с ног сбивающих. Пурга бывает по полмесяца, день и ночь. Руки коченеют, кожа трескается, пальцы липнут к железу, а строим». И верно: мимо нас мчались мощные КАМАЗы, доверху набитые стройматериалами, сверкали яркие дуги электросварки.
В Хакассии, в целинном совхозе «Борец», где одно только его четвертое отделение в десять тысяч гектаров, повстречала херсонца Ивана Худяка. Он возил меня с утра до ночи по необъятной степи, показывал с гордостью доисторические камни-глыбы. Эти, говорил, старше тех, что на острове Пасхи... И в каждом слове — хозяин, да какой!
Неужели нам прибыльней ездить в заморскую диаспору? Да ведь не валюта, а умные головы всегда были в самой большой цене. А народ наш талантлив. Барачный парнишка Анатолий Ветошко стал одним из первых сибирских ученых-физиков. Международного признания заслужили его исследования в области создания сильных магнитных полей. Международную награду за исследование проблем биолюминесценций получила Татьяна Волянская, жившая в нашем ссыльном поселке на соседней улице. Да и моего братишку сразу после его защиты диплома (специально приехал на поиск разумных голов ленинградский профессор Лебедев) пригласил в свой институт известный мэтр в науке.
... И не забыть мне, как, водрузив на нос старческие очки, с веревочкой вместо сломанной дужки, дедушка долго рассматривал мой диплом со сплошными пятерками (у братика после окончания химико-технологического факультета тоже был красный диплом) и все же строго спросил:
— А где тут записано, что у тебя самое высшее образование? Ты ж у нас первая с таким- то...
И в награду достал из-под матраца свою тряпицу-кошелек, достал красную десятку, подмигнул:
— На всю купи халвы... Заслужила.
В нищем детстве, я выпрашивала у него пять копеек и сразу бежала в ларек, просила на всю денежку продать халвы, мое любимое лакомство. Когда мне прямо в ладошку клали 2—3 грудки халвы, мучилась: съесть тут же или хоть одну грудку принести сестрице. Иногда съедала — чаще доносила.
До 80 лет дедушка был хорошим хозяином подворья. Вместе с отцом строил на задах огорода свою баньку, мол, какое ж мытье в корыте. Истопив первый раз, сам долго парился, вошел в дом краснощекий, объявил:
— Как в раю побывал. На верхней полке.
Потом, по субботам, зазывал соседей. Как-то вечером, когда собрались все, вдруг объявил:
— Хочу навестить родное село. Узнал, что есть такой «пятьсот-веселый», пассажирский товарняк, билет дешевый... Я теперь не ссыльный. Поеду.
Полмесяца добирался в свои Иршики Хмельницкой области на сухарях, а кипятком пользовался на станциях бесплатным. Вытерпел мужественно все пересадки. Но когда со взгорья увидел внизу родное село — ноги отказали, присел на чемоданчик, заплакал. И сельчане, бедно одетые, в галошах вместо сапог подходили к нему и тоже плакали. Яков Денисюк, двоюродный брат, так постаревший, что и не узнать, взял его чемодан:
— Пойдем в мою хату... В твоей колхозная контора, а до нее был детсад. Была там и столовая.
Видно, добротную хату построил... Вернулся на том же «пятьсот-веселом». И несколько вечеров у нас собирался чуть ли не весь ссыльный люд поселка. Он, первый из «спецпереселенцев» побывавший в Украине, рассказывал о полном разорении отчего края, обнищавшем народе. И такие же деды, как он, печально качали головами:
— Зло ниспослано на землю за грехи наши. А вытерпеть и пережить это варварское время надо.
Дедушка еще успел переслать в село свою двухмесячную пенсию, что скопилась за время его странствий, на восстановление церкви. А в тот несчастный день, когда его разбил паралич, нарубил поленницу дров и бодро сказал маме:
— Покорми-ка работничка.
Помолился, сел за стол, проглотил насколько ложек борща и свалился на пол. Позвали медсестру из медпункта (ни больницы, ни «скорой» ссыльным не полагалось). Сказала: инсульт. Еще бы! Без единого похода к врачу, без отпусков, без больничных. И пять лет он безмолвно пролежал в углу, за печкой. Плакал, как ребенок, когда его мыли в корыте. Есть мудрый стих: «Легкой жизни я просил у Бога — легкой смерти надо бы просить». Ни того, ни другого не получил. А заслужил, праведник...
После обретения Украиной независимости один за другим появлялись законы о реабилитации жертв политических репрессий — даже о материальной компенсации за конфискованное имущество. Мне, вернувшейся из ссылки, была назначена выплата: 487 гривен за отчий дом, за все другое — инвентарь, хозпостройки, трех коней и всю живность — еще 112 гривен. А вот получить-то и этот мизер!..
...70 лет назад, в предпасхальные дни 1930 года, разметало по белому свету наш трудолюбивый, славный и большой род. Но неужели и он, и тысячи тысяч моих соплеменников — унесенные ветром в Никуда? И во имя кого и чего были их тяжкие муки?..
А может, Господь не позволил сибирским ветрам задуть еле трепетавшую (много раз!) свечу моей жизни, чтобы хоть когда-нибудь я стала вашим Пименом?.. Или хоть иногда, хоть в годы печальных юбилеев (70 лет!) напомнить живущим сегодня о сотнях эшелонов наших людей, что были вывезены, умерщвлены, растоптаны бездушным молохом государства во имя абсурдной идеи, которую теперь отвергаем начисто. Такие мы.
Не забыть мне никогда последний прилет в Сибирь к маме. Перед сном она попросила: «Натри мне руки скипидаром, иначе не усну, болят»... За четыре стакана пшена целый день с Енисея таскала пудовые бадьи на поливку огородной плантации китайца... А дома остались клуни, забитые мукой, крупами, салом. За какие грехи несли мы свой крест?.. И болит душа за сегодняшних селян: какие достанутся им паи, чем и как они станут на них хозяйствовать — это теорема со многими неизвестными.