Полузабытый русский гений Салтыков-Щедрин: о нас с вами, о наших выборах и о современном мире вообще

Поделиться
«Хищники» По мере развития цивилизации (а также, говорит Щедрин, дороговизны съестных припасов и в...

«Хищники»

По мере развития цивилизации (а также, говорит Щедрин, дороговизны съестных припасов и вздорожания кокоток) традиционные способы собирания нетрудовых доходов (известные в старой России под названиями «лафа», «боговдохновенная взятка», «сосание» и другое) стали недостаточными для людей широкого размаха; более масштабное «воровство» начало казаться занятием проблематичным — надо было придать ему, как теперь модно выражаться, идеологию, то есть чтобы оно «имело все признаки занятия не только предосудительного, но вполне приличного, а в некоторых случаях даже и полезного». За эту, на первый взгляд, неразрешимую задачу и взялись «хищники». Впрочем, оговаривается Щедрин, «хищниками» их называют только газеты, да и то не все (некоторые даже указывают на них, как на сынов отечества); сами же себя, в домашнем быту, они называют «дельцами», а в шуточном тоне — воротилами» («Пестрые письма»).

Разумеется, это было внешнее проявление глубинных социально-экономических процессов в пореформенной России. «В последнее время русское общество, — пишет Салтыков-Щедрин в «Убежище Монрепо», — выделило из себя нечто на манер буржуазии, то есть новый культурный слой, состоящий из кабатчиков, процентщиков, железнодорожников (дельцов, получивших выгодные подряды на строительство железных дорог. — И.Д.), банковых дельцов и прочих казнокрадов и мироедов. В короткий срок эта праздношатающаяся тля успела опутать все наши палестины, в каждом углу она сосет, точит, разоряет и, вдобавок, нахальничает (...) Это — ублюдки крепостного права, выбивающиеся из всех сил, чтобы восстановить оное в свою пользу, в форме менее разбойнической, но несомненно более воровской». У многих, наверное, будет искус — перевести эти старомодные по стилю пассажи на более современный язык, — но... не стоит. Разве найдем мы достойную аналогию казнокраду Разуваеву, который «поставкой гнилых сухарей приобрел себе блаженство»? Или целой когорте тех, что «рыли горы» и за это получали огромные куши и отличия («рыть гору» означало: в сметах на некое строительство указывать срытие горы, которой вроде бы и не было?).

Хищничество, по Щедрину, подразделяется на простое и сложное. Простое — почти то же, что и воровство, но масштабнее, и может надевать на себя «даже личину государственного интереса: заселение отдаленного края, культура, обрусение и т.д.». Простой хищник склонен простодушно подчеркивать свой патриотизм (так, глядя на Разуваева, казалось, что он «пожалуй, еще запоет: «Веселися, храбрый росс!» и заставит слушать себя стоя...»).

Сложное же хищничество — иного рода. В нем видимых «действующих лиц совсем нет, и приходится только удивляться, каким образом человек, которого незадолго перед сим знали без штанов, в настоящую минуту ворочает миллионами». То есть сложное хищничество уже и не хищничество, а «порядок вещей — ничего больше». Поотставшим гражданам остается только удивляться и завидовать: «Без штанов знал! без штанов!... а теперь в соболях ездит! лошади не лошади, экипаж не экипаж! Занимает целый дворец, задает банкеты; во всех комнатах картины с голыми женщинами! Жену — купил, а потом предоставил, а сам двух француженок содержит! Ну, скажите на милость, зачем ему понадобились две? И каким образом все это случилось?» (Это уже что-то вроде классовой зависти, так недалеко дойти и до: «отобрать и разделить!»).

Сложные хищники, как и простые, — тоже патриоты, но их патриотизм соответственно сложнее: рынки, внешняя торговля и внешняя политика, византийское и персо-индийское (омыть ноги в Индийском океане!) направления продвижения — и это входит в круг их интересов. То есть уже даже геополитика.

Произошли изменения даже во внешнем виде и в общежитейском поведении хищников. Если Колупаев сморкался в горсть, то Поляков, Кокорев, Губонин сморкаются уже в платок, «притом не в клетчатый бумажный, а в настоящий батистовый, быть может, даже вспрыснутый духами».

Так или иначе, но и простые хищники, и хищники сложные действуют сообща и вместе составляют новую элиту, новый «дирижирующий класс»…

И «произведение», которое этот класс сдирижировал, кажется ему ужаснее того, что было прежде. «Воистину говорю: никогда ничего подобного не бывало. Ужасно было крепостное мучительство, но оно имело определенный район (каждый мучительствовал в пределах своего гнезда) и потому было доступно для надзора. Ваше же мучительство, о мироеды и кровопийственных дел мастера, есть мучительство вселенское, неуличимое, не знающее ни границ, ни даже ясных определений. Ужели это прогресс, а не наглое вырождение гнусности меньшей в гнусность сугубую?»

«Подсудимый вышел на балкон и одарял проходящих мелкою монетой»

Одной из реформ эпохи Александра II была реформа судовой системы, в частности введение институтов присяжных заседателей и адвокатуры. Это был важный шаг в сторону более справедливого обеспечения цивильных прав обывателей. Однако на практике многое и тут оборачивалось самым нежелательным образом. Так, адвокаты свою важную роль в судебных процессах нередко использовали для того, чтобы добиться оправдания заведомых преступников, и чем состоятельнее был преступник, тем больше у него было шансов уйти от правосудия.

В гротескной форме эту обратную сторону демократизированного правосудия Салтыков-Щедрин представил в истории процесса над известным нам Прокопом («Дневник провинциала в Петербурге»), изъявшим свой миллиончик из чемодана «друга». Суду не видать конца, одна сторона представляет свидетелей, другая — «настоящих, самых луццих лзесвидетелей», идет в открытую на подкуп и «встречный подкуп», причем правдивые «лзесвидетели», от Гершки до Гаврюшки, обходятся, естественно, гораздо дороже простых свидетелей. Тем временем Прокоп ездит по городам и весям, мобилизуя своих сторонников и завоевывает любовь народа простым и неотразимым способом: «Знаем, ваше высокородие! Знаем мы твою добродетель! Слышали мы, как ты в Ардатове в одну ночь площадь от навоза ослобонил! Может, не одну тысячу лет та площадь на себя всякий кал принимала, а ты, гляди-кось, прилетел да в одни сутки ее, словно девицу непорочную, под венец убрал!»

История неординарная, и Салтыков-Щедрин сам не уверен, то ли это и впрямь было именно так, то ли что-то приснилось рассказчику. Мне кажется, в наше время ему не пришлось бы сомневаться. Ведь были же мы свидетелями того, как в одной стране попадали в парламент деятели, из всех политических аргументов употреблявшие только мешочки с гречневой крупой. А бывало в некоторых странах и так, что уважаемый человек, уже привлеченный за финансовые махинации «по криминалу» и взиравший в будущее сквозь решетчатое окно, вдруг, вместо скамьи подсудимых, оказывался на скамье парламентариев.

Ну, это все негативные примеры. Но есть и позитивные, иного рода. В том смысле, что на добро народ отвечает добром. Скажем, в одной стране на протяжении более чем двенадцати лет не было денег ни на что. И вдруг за несколько месяцев до президентских выборов они появились! Как из рога изобилия! (Хотя чуда, говорят, и не было: просто все вдруг заработало.) Народ, естественно, обрадовался и избрал. И молит Бога только об одном: чтобы выборы президента проходили если не каждые полгода, то хотя бы ежегодно. Оптимисты из экономистов подсчитали, что ежели избирать каждые полгода, то Америку можно перегнать за десять лет, а если ежегодно — то за семнадцать с половиной (учитывается предполагаемый спад производства в Америке, начиная с 2017 года). Но увы, есть и пессимисты (это уже среди политтехнологов): они говорят, что это последние выборы. А дальше будет, как в России, — раз и надолго-надолго. Ведь в этой неразгаданной стране все, как в России. Только позже, вдогонку...

«Вам мало не покажется, учтите!»

Увы, это не из Щедрина. Это из жизни нашей политической элиты. Но, естественно, очень напоминает лексику персонажей Щедрина. Некий воинственный депутат с трибуны Верховной Рады по случаю известного мальчишеского хулиганства в Ивано-Франковске, в результате которого пострадал один из кандидатов в президенты, грозил адской местью всем «националистам» и в особенности «Нашей Украине», которая, как известно, изо дня в день наращивает массовый террор против всех граждан Украины, начиная с водителей «КамАЗов» (их почему-то особенно преследуя) и кончая... да никем и не кончая — беспредел. Справедливое депутатское обещание жестокой мести вызвало, однако, неоднозначную реакцию в обществе. Кое-кто заподозрил взъярившегося депутата в низком уровне… (дальше неразборчивое слово. — И.Д.) и в отсутствии политической культуры. Я с этим не согласен. По-моему, как раз наоборот. Означенная лютая ретирада свидетельствует о глубоком усвоении частью граждан и соответственно частью парламентариев глубоко укоренившихся традиций политической культуры обществ, наследниками которых мы являемся. Речь идет об одной из этих традиций — традиции действий по собственному усмотрению и внесудебных расправ.

Опять же обратимся к Щедрину, он нам все объяснит.

Начало 60-х годов позапрошлого (!) столетия. Революция в Польше до смерти напугала царизм. На подавление ее брошены не только армейские корпуса, но и легионы самодеятельных доброхотов (будущие «ташкентцы»). Но гнев народа надо направить не только против внешней крамолы, но и против внутренней. Правительство позволяет гражданам проявлять патриотическую инициативу. Как нельзя кстати в Петербурге вспыхивают пожары, на поиск поджигателей — разумеется, нигилистов, студентов, волосатых недоростков и переростков, девиц-синечулочниц, посещающих лекции по анатомии, и, главное, их вдохновителей — бросаются шайки «благонамеренных».

В этой вакханалии члены общества «Робкое усилие благонамеренности» с энтузиазмом берут на себя полицейские функции, совершая ночные рейды по квартирам потенциальных крамольников. И снова Салтыков-Щедрин оказался провидцем: хотя в 60-е годы спасители отечества действовали без собственного центра, как бы впридачу к властям, но уже в 80-е годы такие методы оказываются недостаточными, и царские сановники создают тайную «Священную дружину», призванную выискивать и устранять врагов престола. А в начале 90-х годов для противодействия революционному движению создается черносотенный «Союз русского народа», который, кстати, особенно активно действовал в Киеве (опять же «предсказано» Щедриным: один из его героев предлагает сделать Киев столицей Российской империи). Он действовал уже открыто и даже диктовал свою волю правительству.

Впоследствии опыт использования целенаправленного «народного гнева» для решения политических задач власти был в ужасающем масштабе «творчески» использован сталинским режимом. И сегодня мы с тревогой наблюдаем — пока еще осторожные шаги в направлении привлечения «народной инициативы» к борьбе против террористов в России. Увы, самодеятельная «бдительность», «телефоны доверия» для доносительства и т.п. заменители профессионального действия подконтрольных закону служб и эффективной работы государственного механизма ни к чему хорошему не приведут.

И всякие призывы к внесудебным расправам в потакание собственным политическим пристрастиям, вроде прозвучавшим из уст депутата Верховной Рады, — смертельно опасны для общества...

«География московских публицистов»

В своих сатирах Салтыков-Щедрин, бывший также и драматургом, часто использует драматические сценки, пародийные оперные и балетные либретто (совершенно новый жанр в сатире!), а особенно охотно — ироническое изложение модных театральных постановок. В «Признаках времени» одна из глав называется «Проект современного балета». Как всегда у Щедрина увиденный спектакль (в данном случае это «Золотая рыбка», балет в постановке г.Сен-Леона на сцене Петербургского Большого театра) — повод для обсуждения широкого круга не только эстетических, но и общественно-политических вопросов, иногда довольно неожиданных.

В «Золотой рыбке», вроде бы балете из старорусской истории, действие по прихоти постановщика переносится на берега Днепра, но и эти благословенные берега, и пляшущие на них поселяне выглядят столь аляповато, что Щедрину остается только потешиться над невежеством создателей спектакля. Но начав с этого, Щедрин переходит к вещам серьезным.

Саркастически говорит он о географии как науке вредной, потому как она рассказывает о землях, странах и народах «с их именами и историческими особенностями». Но консервативному чувству желательно, чтобы, «перевернувши первую страницу» учебника географии, можно было сказать: «ничего в волнах не видно». Всякую же иную географию консерваторы подозревают в «неблагонадежности и измене». Балет же «Золотая рыбка» с вытанцовыванием «фантастических крестьян» на берегах Днепра — пример как раз правильной, «сокращенной» географии. Автор горячо поддерживает «сокращенную географию» как представляющую Землю человечества единым пустопорожним Пространством и говорит о ее несомненной практической полезности: «С помощью ее можно во всякое время снаряжать экспедиции, заключать трактаты, расширять и исправлять границы, руководясь единственно одною удобностью. В этом смысле пользуются географией московские публицисты без всякого опасения — и что же? выходит хорошо! Потому что, не будь географии, мы именно блуждали бы, так сказать, в непрерывном ужасе. Задумавши снарядить экспедицию, мы не знали бы, куда ее снарядить; задумавши победить — не знали бы, кого победить; задумавши занять денег — засовывали бы руки совсем не в те карманы».

...Этот щедринский панегирик «сокращенной географии» невольно вспомнился мне, когда украинские телеканалы (точнее: в Украине функционирующие) показали массированный предвыборный налет новых «московских публицистов» и «политтехнологов» на берега старого Днепра…

«Византия еще не покорена»

Вопрос о Византии впервые возник еще в Глупове (см. «Историю одного города») и с тех пор был постоянной головной болью российских политиков. Несколько поугас он после поражения в Крымской войне, однако к концу ХIХ столетия воспламенился с новой силой. Салтыков-Щедрин сообщает об этом следующее: «Австрию мы предоставили ее собственной судьбе; от Италии получили верное слово, что ежели Пий ХI будет упорствовать в своих заблуждениях (в вопросе о «возвращении» польских католиков в православие. — И.Д.), то все итальянцы, как один человек, обратятся в св. синод (русской православной церкви. — И.Д.) с просьбой о воссоединении, и т.д. Остается один только неясный пункт: Византия еще не покорена. Но так как в газетах от времени до времени помещалась официозная заметка, извещавшая, что на днях последовало в законодательном порядке утверждение штатов византийской контрольной палаты, то даже сам И.С.Аксаков (один из ведущих славянофилов — «московских публицистов». — И.Д.) согласился до поры до времени молчать об этом предмете, дабы с одной стороны — не волновать бесплодным лиризмом общественного мнения, а с другой — развязать правительству руки, буде оно в самом деле намерено распространить на весь юго-восток Европы действие единства касс».

Так или иначе, но вопрос о Византии — и в узком, и в расширенном смысле — не раз затрагивается в репликах щедринских персонажей и в пассажах самого автора. Особенно интересна фигура странствующего полководца Редеди, исполненного былинной мощи и чтящего «сокращенную географию»; его мечты простирались даже далее Византии, он засматривался на Африку и Индию, откуда следовало спровадить надменного бритта, а более всего вожделел омыть свои стопы в водах Персидского залива. Опять же: Щедрин как бы предвидел приход в высокую российскую политику неповторимого депутата и неоднократного кандидата в президенты, любимца публики и героя телешоу, сына юриста, обещавшего и порывавшегося исполнить мечту Редеди. Но, увы, пришлось предоставить эту честь заокеанским Редедям: там ведь накопился еще больший контингент «странствующих полководцев», руководствующихся «сокращенной географией»...

«Славянское дело»

С вопросом о Византии был тесно связан и «славянский вопрос». Это вечный вопрос российской политики, он представал в различных исторических конфигурациях. Щедрин был одним из весьма немногих русских мыслителей, никогда и ни на йоту не поддавшихся псевдопатриотическому угару, раз за разом вспыхивавшему в России во время подавления польского восстания, во времена «освободительных походов» на Балканы, во времена призывов ко всенародному ополчению для похода в Сербию и т.д.

Русский народ, по Щедрину, никакого отношения к этому «патриотизму» не имеет. Это — занятие разнообразно «праздношатающихся», заполняющих пустоту жизни произвольными «мечтаниями».

В такой атмосфере очень важно всякую аферу «пристегнуть к мечтаниям о величии России». Деятельные люди, «столпы отечества», в этом весьма поднаторели. Так, «во время сербской войны, один кабатчик-столп потчивал «гостей» водкой под названием «потреотическая», а другой кабатчик-столп, соревнуя первому, утвердил на «выставке» бутыль с надписью: «на страх врагам». И все, которые пили обе эти водки, действительно чувствовали, что им море по колена...»

А мечтатели счастливы по-своему. Скажем, один из них, которому не дает покоя «конституционное будущее Болгарии», шлет телеграмму главе православной болгарской церкви: «Митрополиту Анфиму. Пью за болгарский народ!» И получает ответ: «Братолюбивому господину Монрепо! (На самом деле Монрепо — это местность, в которой, собственно, мечтается. — И.Д.) Не находим слов выразить, сколь для болгарского народа сие лестно. Анфим».

Вроде бы трагикомедии давние. Ан нет. Как послушаешь все эти предвыборные... уже не просто «мечтания», но призывы, порой с прозрачными угрозами: входить в славянское триединство — и все тут, иначе жизни не будет, — муторно на душе становится. Ну сколько раз надо прыгать на одни и те же грабли? Разве не знаете вы, что стоит за этими призывами? Почитайте историю: сколько раз вы на эту наживку со «славянской» мякиной попадались? И при чем тут славянство? Вы кого в «славяне» записать благоволите? Беспалой руки сосчитать хватит. А где чехи, словаки, сербы, хорваты, словенцы, болгары, поляки, в конце концов? И что делать с русскими неславянами, коих большие миллионы, да и с украинскими тоже? Ну, допустим, управа найдется... Но поляки... Они же, пшеклентые, никогда и ни за что не согласятся… И признайтесь же, наконец, честно: не о «славянском деле» печалитесь, а о более сродном вам, давно известном... «святорусском»…

«Обрусители» и «сепаратисты»

Да, поляки действительно были самыми коварными врагами «славянского (святорусского) дела». Тогда еще обрусение не было делом рутинным, которое можно было отчасти перепоручать и самим «обрусаемым», как впоследствии, — а было делом «чести, совести и геройства». Поэтому опыт «работы» с ними всегда использовался и в других «делах». Люди, прошедшие «польскую школу», особенно ценились.

Среди обрусителей в Польше было немало и малороссов, уже поучаствовавших в обрусении собственного края. И тем обиднее было, что им все равно не доверяли. Газеты известного толка пестрели предположениями об угрозе малорусского сепаратизма. Незабвенный Катков, учитель всех позднейших (в том числе и современных) общероссов громил мазепинство не покладая пера. Салтыков-Щедрин не мог не откликнуться на эту злободневную тему. Да и как было не откликнуться, если жертвой политической травли стал не кто иной, как... Иван Иванович Перерепенко! Гоголевский! И не по доносу Ивана Никифоровича Довгочхуна, а по доносу бывшего вольнодумца Марка Волохова!

«...В комнату вошел совершенно растерянный Перерепенко.

— Представьте себе, меня обвиняют в намерении отделить Миргородский уезд от Полтавской губернии! — сказал он упавшим голосом.

— Что такое? как?

— Да-с! вы видите перед собой изменника-с! сепаратиста-с! Я, который всем сердцем-с! — говорил он язвительно: — и добро бы еще речь шла об Золотоноше! Ну, тут действительно еще бы был резон, потому что Золотоноша от Канева рукой подать! Но Миргород! но Хорол! но Пирятин! но Кобеляки!»

Представляется, что начальство тогдашнее напрасно волновалось. Даже если бы Перерепенко действительно отделил не то что Миргородский уезд и не то что от Полтавской губернии, — можно было бы смотреть на это спокойно: ведь он мог отважиться на это только затем, чтобы вскорости просить о воссоединении. Поэтому в таких случаях главное — любыми путями добиться того, чтобы во главе поставить Ивана Ивановича Перерепенко, как бы ни был он нелюб не то что Ивану Никифоровичу Довгочхуну, но и самому Марку Волохову. Собственно, одного из Перерепенков.

«Ксенофоб и антисемит?»

Я бы не касался этой в общем-то периферийной для Салтыкова-Щедрина и «щекотливой» (точнее: искусственно «ощекотливливаемой») темы, если бы не то обстоятельство, что в последние годы в участившихся наскоках на Тараса Шевченко («география» которых расширяется) особенно победительно звучит обвинение в ксенофобии и «антисемитизме». Метод наскакивающих прост: принципиальное игнорирование контекста творчества Шевченко и контекста истории. Вот и хочется посоветовать энтузиастам этого метода обратиться к мировой и русской классике. В данном случае — к Салтыкову-Щедрину.

Вот уж непаханое поле для демагогов и шантажистов! Сколько там издевок над персонажами с комически звучащими немецкими, французскими, греческими, еврейскими и т.д. фамилиями; над «оливковыми личностями», «православными жидами», просто «жидами» и т.д.! Но стоит чуточку внимательнее присмотреться — и оказывается, что речь-то у Салтыкова-Щедрина не о немцах, французах, евреях и т.д, а об «интернационале» российских бюрократов и «интернационале» хищников — о людях без нации и отечества, для которых все человеческое заменено единственно «чувством стяжания». А о немецких немцах, французских французах, то есть об этих, как и других народах Салтыков-Щедрин говорит и со всегдашним уважением, и со всегдашней готовностью поучиться.

Что же касается «еврейского вопроса», то он счел нужным специально изложить свое понимание. «История никогда не начертывала на своих страницах вопроса более тяжелого, более чуждого человечности, более мучительного, чем вопрос еврейский», — писал он в «Недоконченных беседах». Я не могу тут процитировать этот страстный, лишенный заискивания, без ухода в сторону от неприятных вещей, исполненный боли монолог в защиту «еврейского племени». Он занимает восемь страниц убористого текста. Скажу только, что в числе причин «ненормального положения еврейского вопроса» он называет, во-первых, известное «бесчеловечное и безумное предание» и, во-вторых, «совершенно произвольное представление об еврейском типе на основании образцов, взятых не в трудящихся массах еврейского племени, а в сферах более или мене досужих и эксплоатирующих». Кстати, и тоном, и содержанием этот пространный пассаж Салтыкова-Щедрина очень напоминает известное письмо П.Кулиша, Н.Костомарова, Т.Шевченко и других украинских литераторов, опубликованное в журнале «Русский вестник», — в поддержку русских литераторов, протестовавших против антисемитской выходки журнала «Иллюстрация».

Кстати, историческое чутье и тут подсказало Салтыкову-Щедрину предостережение: даже рост образованности не гасит волны антисемитизма (тут он ссылается на рост антисемитизма в Германии в XIX ст.); изживание антисемитизма возможно только с действительным очеловечением человечества.

«Печать есть действительно сила, которую игнорировать
не полагается»

Эти слова принадлежат журналисту Подхалимову (одна из мелких, но прытких и опасных акул пера) и имеют следующее знаменательное продолжение: «Только не та печать, по которой вы, государь мой, периодически тоскуете» («Пестрые письма»). Вот в этом-то и суть вопроса.

К обсуждению положения печати Салтыков-Щедрин обращается столь же часто и личностно-«сострадательно», как и к положению литературы. Но, как всегда, когда речь идет о важных общественных явлениях, имеем у него широчайший спектр настроений, переживаний и суждений. Прежде всего, он «периодически» (скорее постоянно) «тоскует» о печати иного рода, нежели «подхалимовская». Эта печать была предметом ненависти и гонений со стороны властей и верноподданнического общества. Ибо печать, как и литература, — «вместилище современной разнузданности». Ей противостояла печать правильная, охранительная. Охранительная печать «беспардонно нагла, так что ни одной своей срамоты не скрывает». Читать ее «гадко». Но надо читать: любопытно наблюдать «извивы лукавой мысли», которая суетится в пустом пространстве. Не умеет охранительная печать «шить свои диффамации иначе, как белыми нитками; не умеет прятать концы в воду» («Недоконченные беседы»). Однако есть и печать более изощренная. Она как бы давалась в подспорье к охранительной и соответственно поощрялась. Это печать изворотливой «либеральности». Ее Щедрин называл «пенкоснимательской». И измывался над нею нещадно.

В его сатирах — настоящий калейдоскоп пенкоснимательских изданий: «Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница», «Общероссийская Пенкоснимательница Срамница», «Чего изволите?», «Нюхайте на здоровье», «Шалопай, или ежедневное консервативно-либеральное прибежище для молодцов, не знающих, куда преклонить голову» и т.д. Многие из них были узнаваемы для тогдашнего читателя, да и сегодня нетрудно найти достойные аналогии под несколько модифицированными названиями. И в содержании, и в функциях — поразительное сходство. Сходство и в том, что, обретая эпидемическое распространение среди невзыскательного обывателя, они вытесняют серьезную и честную прессу, которой становится все неуютнее.

Суть пенкоснимательства лучше всего выражена в «Уставе Вольного Союза Пенкоснимателей», сочиненного одним из ведущих журналистов-пенкоснимателей Менандром Прелестновым. Вот некоторые из обязанностей членов союза. «Первое. Не пропуская ни одного современного вопроса, обо всем рассуждать с таким рассчетом, чтобы никогда ничего из сего не выходило». «Второе. По наружности иметь вид откровенный и смелый, внутренне же трепетать». «Третье. Усиливать откровенность и смелость по мере того, как предмет, о котором заведена речь, представляет меньшую опасность для вольного обсуждения». «Пятое. Ежеминутно обращать внимание читателя на пройденный им славный путь». «Шестое. Обнадеживать, что в будущем ожидает читателей еще того лучше». И т.д. Знакомо? Кстати, сейчас очень модно вести родословную своих изданий чуть ли не со времен появления типографского станка. Хотя более реалистично — для многих изданий — было бы сказаться (признаться?) в непосредственном родстве, скажем, с газетой «Пенкосниматель нараспашку», «Пенкоснимательная Подоплека», «Истинный российский пенкосниматель» или же «Обыватель Пенкоснимающий» — на выбор.

Менандр Прелестнов, сам литератор, особенное внимание уделил обязанностям литератора-пенкоснимателя, точнее обязанностям литературы перед пенкоснимательством. «Пенкоснимательство, — законопоучал он, — составляет в настоящее время единственный живой общественный элемент; а ежели оно господствует в обществе, то весьма естественно его господство и в литературе. Пенкосниматели всюду играют видную роль, и литература обязана была раскрыть им свои двери сколь возможно шире».

Обращу внимание на слова о том, что «пенкоснимательство господствует в обществе». Действительно, Салтыков-Щедрин понимает пенкоснимательство как всеохватывающее общественное явление, проистекающее, во-первых, из непреложности слова «нельзя», а во-вторых, из сопутствующих ему спасительного страха, игривости ума, лености, празднословия, «гулящести», невежества и чревоугодия в самом широком смысле. Пенкоснимательство представлено у Щедрина в различных обличьях — экономическом, научном, литературном, житейском... Но, увы, разговор о них выходит за рамки нашей статьи…

«Литература изъята из законов тления»

«Литература была для Салтыкова-Щедрина святостью, она дала все содержание его жизни. Был он писатель в большей мере, чем все другие писатели, — говорил Короленко. — У всех, кроме писательства, есть еще и личная жизнь, и более или мене мы о ней знаем. О жизни Щедрина за последние годы мы знаем лишь то, что он написал. Да едва ли и было что узнавать: он жил в «Отечественных записках»...

Начинал Салтыков-Щедрин стихотворениями и как рецензент. Первым прозаическим его произведением была повесть «Противоречия», а вторая, «Запутанное дело», в которой бдительные доброжелатели нашли следы вредных социалистических идей, стала причиной его ссылки. Правда, то была ссылка в духе времени — в Вятку, чиновником при генерал-губернаторе. К чиновнической службе ему приходилось возвращаться и впоследствии, однажды он был даже вице-губернатором в Перми. Но все это были вынужденные отлучки от единственно любимой литературной и редакторской деятельности, хотя опыт несродной ему работы и давал ему богатейший материал для сатирических сюжетов.

В публике окололитературной и прежде, и теперь нередки иронические замечания насчет того, что вот-де какой непримиримый критик режима и царской бюрократии, а сам в ней ходил. Тут можно вспомнить, что величайший глумитель и обличитель монашества и церковников Рабле сам был кюре, а величайший политический сатирик Свифт весьма усердно, хотя и безуспешно, пытался сделать политическую карьеру в обществе, которое высмеивал издевательски. Что же касается Салтыкова-Щедрина, то он какое-то время отдавал дань реформаторским иллюзиям, но был рад, когда смог оставить службу, поскольку она не была добровольной.

В «Признаках времени» (1866—1869) Салтыков-Щедрин анализирует те радикальные изменения, которые произошли в конце 60-х годов в отношениях общества к литературе и в самой литературе. Прежде для литературы существовали такие ограничения, которых теперь и в помине нет, мысль находилась под гнетом, читателю «потребно было немало усилий и изворотливости, чтобы победить ту темноту и запутанность выражения, на которую осуждено было слово». И все-таки «писатель того времени знал, что нет в России того захолустья, в котором бы не бились молодые сердца, не пламенела молодая мысль под впечатлением высказанного им слова». Был читатель и благодаря ему была литература.

Теперь же настало время «брюхопоклонников», писатель перестал быть «властителем дум» (в другом случае Щедрин скажет: «Властитель дум современности — «негодяй»; тип «негодяя» он исследовал вместе с типом «мерзавца»); «журналы, бывшие некогда проводниками и возбудителями русской мысли, хиреют и чахнут...». И горестный вывод: «Никогда еще литература не была так принижена, так покинута, как в наше беспутно-просвещенное и бесцензурное время». Очень знакомо — не так ли?

А вот еще: «Куда исчезли таланты? — спрашивают уцелевшие там и сям ревнители литературы». Салтыков-Щедрин согласен, что литература мельчает, а «те редкие книги, какие появляются, — свидетельствуют о полнейшей несамостоятельности русской мысли». Нет «ни особенно сильных деятелей, ни увлекающих толпу талантов». Но не в том ли причина, что «в публике исчез даже самый вкус к литературе»? Что «публика все предпочтения свои направила совсем в другую сторону, едва ли не совершенно противоположную интересам и сущности литературного дела»? То, что мы весьма расплывчато и эвфемистически называем бездуховностью, Салтыков-Щедрин называл по существу: брюхопоклонничеством. Брюхопоклонник — не читатель. А без читателя нет литературы. И общества без читателя нет — есть толпа. Власть толпы погибельна для литературы.

Страстно оспаривает Салтыков-Щедрин утверждения о том, что литература не должна вмешиваться в дела общества, это не ее дело, у общества свои вопросы высшего порядка и т.д. Но как же может литература устраниться от «обеспечения будущей организации общества»? Уходя от обсуждения задач общества, литература уходит от своего предназначения. Таков смысл щедринского укора и «обществу» (толпе), и самой литературе. К ней у него не менее претензий, чем к обществу.

В «Недоконченных беседах» (1873—1884) рассказчик (собеседником которого является все тот же «старый приятель» Глумов) сравнивает «старую литературу» и «новейшую», которая, по его мнению, есть «средней руки кокотка, которая позабыла, что для нее прежде всего обязателен закон чистоплотности». Старая литература хотя и занималась «гимнастикою недомолвок и изнурительным переливанием из пустого в порожнее», но по крайней мере признавала обязательность «руководящего принципа опрятности». На возражение Глумова: а почему, мол, должен кто-то «воздерживаться и насиловать себя?», — рассказчик (в данном случае, как и во многих других, его голос — голос самого Щедрина) отвечает: «Да по тому же закону приличия, по которому ты воздерживаешься от некоторых естественных отправлений в публичных местах» (увы, это, кажется, случай, когда Салтыкова-Щедрина подвела его хваленая историческая прозорливость, и он прибегнул к сугубо «совковому» аргументу, не в состоянии представить недалекое грядущее, в котором «демонстрация естественных отправлений» станет торжеством личной и общественной свободы).

Имея в виду, очевидно, поток произведений (в том числе и известных авторов), чернящих идейную молодежь («нигилистов», «террористов») и «сжигавших» то, чему «поклонялись», Салтыков-Щедрин не сдерживал своего негодования и презрения: «…С каким словом обращалась литература к «молодому поколению»? Со словом глумления и много-много со словом дряблого соболезнования! Укажи мне на то увлечение, которое не было бы в нашей литературе забрызгано грязью и не возведено в квадрат!» И дальше: «В последнее время наша литература поставила себе новую задачу: изобразить в смешном виде все цели, к которым стремилась передовая мысль».

…И все-таки, при всех тревогах и разочарованиях, при известной противоречивости суждений и оценок, Салтыков-Щедрин всегда сохранял веру в высокое предназначение писателя и великую миссию литературы.

Литература для Щедрина — подвиг самоотверженности. Войти в нее легко, удержаться — трудно. Зато: «литература изъята из законов тления. Она одна не признает тления».

«Человек, который ест лебеду»

Просветительская деятельность «ташкентцев» всех родов и званий сводится к установлению социально-культурной грации: занимающий высшее место в табели о рангах есть просветитель по отношению к занимающему более низкое место; пьющий только очень старый херес — просветитель по отношению к пьющему просто старый, а тот — по отношению к пьющему обычный; градация распространяется на любую другую сферу, например, «сюртуков и поддевок, ресторанов и харчевен, кокоток, имеющих ложу в бель-этаже, и кокоток, безнадежно пристающих к прохожему в Большой Мещанской…» Но вся эта сложная градация ниспадает к «человеку, который ест лебеду». «Это тот самый человек, на котором окончательно обрушивается «ташкентство» всевозможных родов и видов».

«Лебеда» разумеется у Салтыкова-Щедрина и в натуральном, и в фигуральном смысле. В натуральном — это, понятно, известное спасительное подспорье значительной части крестьянства, а впоследствии и не только русского; в фигуральном — тот духовный мизер, почти пустота, что делает человека беззащитным перед просветительским напором «ташкентцев». И если человек «лебеды» фигуральной вызывает у Щедрина не только сочувствие, но и укоры, то человека лебеды натуральной ему не в чем укорять. Перед ним у него чувство вины, ему он сострадает. И пусть этот человек не стал предметом его жизнеописаний (ведь талант сатирика предполагает особого рода объекты и особого характера тональность), но он, даже незримый, всегда в центре его мирочувствования, его мировоззрения. О чем бы и что бы ни писал Салтыков-Щедрин, в его сознании всегда живет и все критерии определяет — человек, который ест лебеду.

Именно этого человека он имеет в виду, размышляя о том, «что нужно нашей дорогой родине, чтобы быть вполне счастливой?» На его взгляд, после «устранения воинственных и присоединительных тенденций» (!), «нужно очень немногое, а именно: чтобы мужик русский, говоря стихом Державина «ел добры щи и пиво пил». Затем все остальное приложится».

Вместо итогов

Щедринские «Итоги» заканчиваются беседой автора-рассказчика со знакомым уже нам его давним другом Феденькой Козелковым. Помните его максиму: гражданская зрелость — это переход от скандальных анекдотов к более аккуратному ловлению взоров начальников. (Щедрин запамятовал, что в прежних произведениях тот был Митенькой.) Так вот, он уже достиг гражданской зрелости, стал важным администратором, и на провокационные допытывания рассказчика-друга: можно ли теперь обывателям размышлять и «разговаривать», молодой либерал с большим будущим отвечает утвердительно: «Можно». Но, добавляет: «я желал бы одного: пусть размышляют, пусть обмениваются мыслями, но... но так, чтобы никто этого не заметил!»

Если понимать Щедрина не в буквальном, а в иносказательно-расширительном смысле (а именно так и только так следует читать и понимать Щедрина!), то не есть ли это пророчество о временах, когда обывателям или гражданам вольно будет думать что угодно, болтать сколько угодно и где угодно (хотя бы и на страницах газет и в любых ИНТЕРНЕТах), но этого «никто не заметит», — то есть последствий не будет никаких ни для болтающих, ни, главное, для жизни, управляемой совсем иными рычагами?

Салтыков-Щедрин — не очень веселый писатель. И не торжествующий. Скорее страдающий и скорбный.

Скорбел он о своем читателе, постоянно взывая: где ты, мой читатель? Есть ли ты у меня? Он был. Но Щедрин как бы предчувствовал, что его становится все меньше и меньше. И что настанет время, когда он, его читатель, станет так же одинок, как и он сам, Щедрин. И только ли своему времени выказывал он свое отчаяние: «Что можем мы сделать с нашим бедным одиночным сознанием, когда вокруг нас кишит одна ликующая бессознательность?»

Поделиться
Заметили ошибку?

Пожалуйста, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter или Отправить ошибку

Добавить комментарий
Всего комментариев: 0
Текст содержит недопустимые символы
Осталось символов: 2000
Пожалуйста выберите один или несколько пунктов (до 3 шт.) которые по Вашему мнению определяет этот комментарий.
Пожалуйста выберите один или больше пунктов
Нецензурная лексика, ругань Флуд Нарушение действующего законодательства Украины Оскорбление участников дискуссии Реклама Разжигание розни Признаки троллинга и провокации Другая причина Отмена Отправить жалобу ОК
Оставайтесь в курсе последних событий!
Подписывайтесь на наш канал в Telegram
Следить в Телеграмме