«Тютюнники долго не живут».
Григор в застолье
С Григорием познакомился в писательском издательстве в декабре 1960-го перед отъездом на Декаду в Москве: он пришел за только что изданным романом «Выр», а я - за сборником рассказов «В батьківському краю». Обе книжки редактировал вновь назначенный главный редактор «Радянського письменника» Анатолий Димаров.
С Анатолием, как и с Григорием, я увиделся впервые - в один день послал Бог сразу двух друзей. Да еще таких талантливых! Благодарю и сейчас Всевышнего за тот далекий благословенный день...
Много добра сделал родной литературе сдержанный в эмоциях и щедрый на колкости и подначки Димаров. Первый (и единственный) роман Григория Тютюнника он выловил из омута провинциальных сплетен, инсинуаций и ввел в большую литературу одного из лучших наших романистов, как бы играючи. А на самом деле им обоим пришлось преодолевать не только цензурные препоны, но и злопыхательские редуты, возводимые местными и столичными дутыми «классиками», снисходительными к серости, но весьма придирчивыми и ревнивыми к чужим успехам.
Ревнивцы же, как известно, люты и мстительны - не останавливаются и перед доносами в «высшие сферы». Этого лиха вдоволь досталось и обоим Тютюнникам, и самому Димарову.
Не раз всех троих обкладывали, как волков. Только не красными флажками, а черными наветами на всех уровнях. До ЦК включительно.
Но они оставались гордыми и независимыми. Все трое знали себе цену. Были честными перед правдой жизни, перед людьми. Братья Тютюнники и Анатолий Димаров, среди очень немногих, всегда и во всем оставались настоящими людьми, прямыми и честными до конца. Потому и пребывали в немилости: на Декаду Димарова не пригласили, несмотря на высокую должность, которую он занимал. Да и авторитетом, известностью не был обделен.
Григорий же Тютюнник, с темным лицом, даже посиневший, казался старше своих лет. Он будто пребывал постоянно под непосильной тяжестью фронтовых невзгод, мытарств и ранений. Об этом свидетельствовали его огромные страдальческие глаза, затуманенные непрекращающейся болью из-за осколка под сердцем. В первое мгновение нашего знакомства я понял, что передо мною - еще один мученик войны. Много их встречал я по госпиталям после тяжелого ранения в Берлине, провалявшись на казенных койках и казенных харчах почти два года.
Но отличался от них Григорий Тютюнник-старший суровым нравом, спокойной внутренней силою. Она угадывалась в строгом взгляде темных несколько навыкате глаз, проскальзывала в хриплом баске, звучавшем горделиво и властно. Слова подбирал скупые, даже суховатые: знал им цену и будто взвешивал перед тем, как вымолвить. Крепко и коротко пожал руку и умолк надолго. Таким молчаливым помню его и поныне.
Возможно, потому молчал он, что в издательстве, в Союзе писателей, в поезде - всюду наперегонки хвалили только что напечатанный его роман, а он чувствовал себя неловко, тяжело привыкая к неожиданной славе, которая казалась ему незаслуженной.
Даже на Декаде в Москве хвалили его роман тамошние, не очень склонные к признанию «националов», критики, такие, как Юрий Суровцев да Григорий Корабельников. А Григорий Тютюнник знай помалкивал себе, ибо немало обид испытал во Львове: тучный, обрюзгший приверженец Бахуса жаловался Димарову: «Тютюнник принес к нам в журнал «Жовтень» чемодан макулатуры - не знаем, что с ней делать. Возвращать фронтовику - зазорно, а разгребать такую кучу мусора - некому. Да и стоит ли?»
Анатолий промолчал, уязвленный за товарища, и тут же позвонил Григорию, чтобы принес ему второй экземпляр рукописи.
- Единственная просьба, - переступив порог, сказал ему Тютюнник. - Прочти две страницы. Если это - дерьмо, выбрось в помойное ведро!
Димаров начал читать и не мог оторваться до утра. Для себя и для литературы он открывал настоящую прозу и, прочитав, сразу же позвонил в Киев: есть для журнала новый чудесный роман!
«Утром приходит Гриша с Николаем Романченко, - рассказывает теперь Анатолий, - ставит на стол бутылку самогона и молча садится в угол, ни живой ни мертвый. Смотрит на меня исподлобья взволнованно и сердито, а я не могу рта открыть: дыхание перехватило, вот-вот заплачу от радости за товарища. Не знаю, как выразить свое восхищение его талантом.
- Гриша, - выдавливаю из себя наконец, - ты знаешь, что написал?
Молчит. Глаза испуганные, взгляд растерянный.
- Не знаю, - ворчит сердито и отворачивается. - Боюсь и спрашивать.
- Ты написал гениальный роман - «Тихий Дон» Украины! Всем нашим литературным генералам трижды умыться перед твоим «Выром», вот что я тебе скажу. Юра Мушкетик уже приготовил место в «Днепре» для твоего романа. Высылай немедленно!
Растроганный, он кинулся ко мне, и мы обнялись. А Романченко и про самогон забыл. Да как рванет в редакцию «Жовтня», как завопит там: «У вас из-под носа роман Тютюнника в Киев забирают да передают в «Дніпро»! Что вы себе думаете при полном отсутствии прозы?!» Так там всполошились и тут же заслали, не читая и не редактируя, в набор. Пока мы пришли за первым экземпляром, роман уже набирался - благо типография у них в одном здании, через коридор».
Обо всем этом я тогда не знал, но по мрачному лицу, по скорбному взгляду Григория с первой минуты угадывалась боль пережитых страданий. Крутым, суровым да неуступчивым нравом повеяло тоже. Меня угнетала тяжелая его задумчивость, отстраненная сосредоточенность и молчаливость. Какая-то необъяснимая одинокость даже в человеческом гаме, водовороте и суете.
Что-то было в нем от тех запорожских лыцарей, о которых мы кое-что знали из «Кобзаря». А еще до нас доносилась слава их из дум и песен. Да из дедовских преданий. Корни этой мужественной непоколебимости, гордости и упрямства угадываются и в краткой биографии Григория Тютюнника: «Родился 6 мая 1920 года в селе Шиловке Зинькивского района Полтавской области. Участник войны с 1941 года.
Сначала был в действующей армии, а потом в партизанском соединении майора Кокина.
Во время боев за город Орел попал в плен, откуда вскоре бежал и воевал дальше. Под Белой Церковью был тяжело ранен и вторично взят в плен. Выздоровев, снова бежал к партизанам. Когда в 1944 году отряд шел на соединение с частями Красной Армии, был еще раз тяжело ранен. Продолжительное время лечился в Кисловодске, но так и возвратился домой с осколком возле сердца, что и стало причиной преждевременной смерти.
Г.Тютюнник умер 29 августа 1961 года».
Дорогой читатель! Вчитайтесь в эти скорбные строки! Биография взята из справочника «Писатели Украины в Великой Отечественной 22 июня 1941 - 9 мая 1945 гг.» и написана, безусловно, самим Григорием Тютюнником. Кроме последней строки и окончания предпоследней фразы. Но здесь ни слова не сказано о самом главном и самом трагичном: в 1937 году у Григория и младшего Григора ежовские опричники забрали и расстреляли 38-летнего отца Михаила Васильевича Тютюнника - высокого, стройного красавца и умницу. Был он талантливым столяром, неутомимым тружеником, человеком высокой чести и достоинства.
Из бериево-берманского ГУЛАГа пришло несколько писем, да и те сгорели во время войны: именно в тютюнниковскую хату попала одна-единственная бомба, сброшенная фашистами на Шиловку в сорок первом году. Сгорело все - не осталось и следа на земле от 38-летнего красавца Михаила Тютюнника. Удивляешься и сейчас: ну почему именно в эту хату возле гребли попала та единственная бомба?! Невольно станешь суровым, угрюмым и неразговорчивым. Таких трагических утрат и обстоятельств даже среди многострадальных украинцев случалось не много. Такая крутая и скорбная доля не сломила, а, кажется, еще больше закалила характеры обоих братьев Тютюнников, замешанных на казацких генах, - гордых, непокорных, вольнолюбивых, склонных к красоте и для красоты рожденных...
Поехали мы в Москву на Декаду. И поселили нас в соседних номерах гостиницы «Украина». Десять дней и ночей постоянного и непрерывного общения с Григорием Тютюнником подарила мне скупая судьба, но и за это я благодарен ей: такой мужественной, цельной и непоколебимой натуры я больше не встречал за весь свой теперь уже долгий век.
Невзирая на декадную суету, уплотненную программу встреч, конференций, обсуждений украинской прозы, поэзии, драматургии, я прочитал роман «Выр», подаренный мне в поезде: как только Григорий перелистал мой сборник и одобрительно отозвался о помещенных в нем рассказах, он тут же вручил мне свой роман с очень теплым дружеским автографом.
Я бродил по мятущейся, вечно куда-то летящей Москве, а думал и представлял тихую Шиловку. На шумных и многолюдных тротуарах, на забитых машинами улицах перед моим воображением вставала далекая и милая Беева гора. В наполненных чудными звуками музыки концертных залах мне чудились голоса удивительно живых шиловцев: привлекательной Юли, мужественного Выхора, уморительного Йоньки, хитрого Северина Джмелика. Они обступали меня здесь, в праздничной Москве, втягивая и увлекая в свою среду. Я будто жил среди них, любил и страдал вместе с ними, дружил и враждовал, любовался рассветами и вечерними зорями никогда не виденной Полтавщины. И вся пестрая Декада промелькнула передо мной под впечатлением сурового и правдивого таланта моего ровесника, страдальца и воина, влюбленного в свою Украину и родной народ писателя.
А сам он и по Москве странствовал мрачный, почерневший, сердитый. На все торжества ходил как бы по принуждению, как-то нехотя. И даже в щедрых и частых застольях оставался молчаливым и равнодушным. Таким бывал и на концертах наших мастеров искусств, собиравших чуть ли не всю Москву, очарованную хрустально чистым сопрано Евгении Мирошниченко, бархатными баритонами Николая Кондратюка и Дмитрия Гнатюка. Все трое как бы презентовали красоту и одаренность украинской нации. Валом валили москвичи на концерты капеллы бандуристов Александра Минькивского, Академической капеллы «Думка» с дирижером Сорокой, на выступления ансамбля танца Павла Вирского, куда и нам, участникам Декады, не всегда удавалось прорваться. Собирал аншлаги в престижнейших залах знаменитый хор Веревки.
На Григория Тютюнника все эти чудеса не производили никакого впечатления. Ни в Кремлевском Дворце съездов, ни в Колонном зале Дома Союзов, ни в Большом театре не светлело его хмурое лицо. Даже на обсуждении украинской прозы в ЦДЛ, которым руководили Константин Федин и Леонид Леонов, где вслед за Олесем Гончаром и Михаилом Стельмахом хвалили и Григория Тютюнника, он оставался суровым и непроницаемым. Как будто это его и не касалось, не о его романе звучали такие похвалы.
Я терялся в догадках: что это? Сдержанность или равнодушие? Или он уже перерос свой «Выр» и двинулся дальше в своих замыслах и намерениях, позабыв прежних героев. Это случается иногда...
- Почему ты такой молчаливый и хмурый? - спросил я его однажды, когда мы стояли на высоком крыльце гостиницы «Украина», собираясь в Большой театр на какой-то спектакль. - Неужели тебя не волнуют выступления наших прославленных певцов, выдающихся актеров? Ты не любишь музыку и песню? Ансамбль Вирского?
- Не задавай так много вопросов - оглохнуть можно! - сердито оборвал он. А потом опомнился, грустно взглянул на меня и вздохнул. - «Не співайте мені сеї пісні, не тривожте серденька мого...» - снисходительно и примирительно улыбнулся. - У нас, Саша, весь род певучий. Я знаю такие песни, что тебе и не снилось. А художественные коллективы, певцы и артисты у нас славные. Таких талантливых людей, как в Украине, и по белу свету не сыскать. Что правда, то правда. Но... - Он помолчал, и я заметил, как он тяжело и часто дышит. - Неужели ты не понимаешь, что нас тут тешат, как зулусов, этими выступлениями и концертами, предоставляя возможность покрасоваться перед москвичами в сорочках-вышиванках, плахтах да шароварах, позабавить столичную публику гопаками да хороводами. А в Украине тем временем убивается наша мова, все меньше становится украинских школ в городах, а все вузы, заводы и конструкторские бюро, все научные и государственные учреждения русифицированы. Даже во Львове изучение украинского языка не обязательно. Оно отдано на усмотрение родителей: хочешь, чтобы твой ребенок изучал родной язык, - подавай заявление. Не хочешь - не треба. Ни в одной стране мира такого не найдешь! Даже в колониальной Африке такого надругательства над родным языком не сыщешь. Это же полная дискредитация, даже уничтожение национальной культуры, самой нации. Разве может нация существовать без родного языка? Почему вы все забываете об этом? - гневно спрашивал теперь уже он меня. - Почему не замечаете, что к нам относятся, как к лакеям, снисходительно и свысока? Я не могу мириться с этим! Не хочу переносить и терпеть унижения!
- Ты слишком заостряешь и драматизируешь ситуацию, Гриша, - успокаивал я товарища. - Нас так гостеприимно встретили, разместили в лучших гостиницах Москвы. Так тепло принимают на всех обсуждениях, встречах с читателями, в концертах. Везде тепло приветствуют.
- В подтексте, однако, читается: «Хохлами были, хохлами останетесь».
- Не ищи подтекста там, где его нет. Принимай все как есть.
- Не могу! - вскрикнул, еще больше потемнев лицом Григорий. - Моего брата словно в ясырь взяли: три года прослужил на Тихоокеанском флоте и отрекся от родного языка. Письма оттуда писал только по-русски. А сейчас поступил на русскую филологию Харьковского университета. Иронизирует по моему поводу, что пишу на украинском языке: «Тебя будут читать только по хуторам и селам. А городу не понадобится твой роман, хоть напиши его золотым пером и золотыми буквами!». А я ему: «Щоб мене читали моя мати та дід Чобіт, готовий працювати до загину»... Пойми, у меня забрали единственного брата! - Григорий склонился к самому моему лицу. В глазах его, увеличенных базедовой болезнью, стоймя стояли и дрожали прозрачные, страшные слезы. - Пока не верну его в лоно родного языка, жизнь мне не мила и писательство мне не в радость. Вот почему похвалы роману не приносят ни радости, ни утешения. Даже удовлетворения не испытываю. А ты говоришь: «Декада!» Показуха и больше ничего. Нам нужно мову свою и культуру спасать, а не возить на показ ее палачам. Когда вы все поймете это наконец?
Тут подошла машина, и мы поехали в Большой театр.
С того вечера мы встречались все реже: Григорий пропадал целыми днями в редакции журнала «Дружба народов», где готовился перевод его романа, и в издательстве «Советский писатель», где оформлялся договор на отдельное издание. Тютюнник стал самым популярным среди украинских писателей - участников Декады, был, что называется, нарасхват.
В последний, заключительный, день Декады нас пригласили на правительственный прием в специальный Дворец приемов на Воробьевых горах. Тогда мы еще дружили с Загребельным и оба забеспокоились отсутствием на таком редчайшем торжестве Григория Тютюнника, пробовали его разыскать, но это оказалось неосуществимым: огромная масса людей набилась в роскошном зале. Под высоченными сводами и многотонными хрустально-бронзовыми люстрами все двигалось, клокотало, гудело, вскипало. Все как будто стояли на месте, но в то же время двигались, вращались вокруг своей оси, здороваясь, знакомясь, перекликаясь.
Политбюро во главе с лысым, вблизи совсем мужиковатым Хрущевым, каким-то слишком домашним и простым, сгруппировалось в центре огромного четырехугольника из тесно составленных столов, накрытых белоснежными накрахмаленными скатертями, уставленных роскошными напитками и яствами, украшенных свежими розами, изысканными орхидеями, белыми каллами и пурпурными каннами. Среди зимы, в декабре, запахло весною, заблагоухало оранжереей, тропиками и еще черт знает чем. А из синеватой мглы возникали и становились совсем рядом Ворошилов, Микоян, Косыгин, маленький Кириленко, бывший первым секретарем в Николаеве и приезжавший к нам на судостроительный завод вскоре после войны. Фарфорово взблескивал и сверкал шарообразной бритой головою Шелест, и Щербицкий светил благородною ранней сединой, возвышаясь над низкорослым Политбюро аристократично, как бы облагораживая всех вокруг.
Никита Сергеевич по-простецки приветствовал участников Декады высоко поднятыми руками - толстопалыми, по-мужичьи грубыми. Коротко сказал что-то банальное, невпопад вспомнил об осложнении взаимоотношений с Китаем, что усугубились именно в те дни, провозгласил тост за украинскую культуру и литературу и пригласил к трапезе.
- Мог бы и по-нашему поприветствовать, - проворчал Тютюнник.
- Вот именно, - согласился Загребельный. - Это возвеличило и вознесло бы его в глазах культурно-литературного пролетариата.
- Да куда там! Не снизойдет, хоть всю жизнь проработал в Украине, - осуждающе, во весь голос молвил Тютюнник, зыркнув из-под нахмуренных бровей на Хрущева, стоящего как раз напротив. Только стол, уставленный яствами и цветами, и разделял нас.
Никита Сергеевич, возможно, услышал Григория или только заметил потемневшее лицо его, выделявшееся среди прочих лиц неестественной чернотой, выпученными глазами, глядящими строго и требовательно. Хрущев улыбнулся Тютюннику, подняв чарку повыше, как бы желая цокнуться с ним, и молодцевато выпил, запрокинув голову и не сводя с Григория веселого, дружеского взгляда.
Зазвенели вилки и ножи, тотчас же загудели, словно выпущенные на волю, голоса, снова послышались выкрики и говор. Кто-то кого-то звал, приглашая выпить, звучали локальные тосты в узком кругу среди этого невообразимого бедлама, и Загребельный, надпив из чарки и, как всегда, горько скривившись, крикнул мне:
- Хватай, Саша, вон то блюдо да ставь сюда поближе, маскируй цветами. А ты, Гриша, вон ту бутылку хванчкары - туда же. Так что, хлопцы, не зевайте...
- «Та на мене, Кармалюка, всю надію майте», - подхватил подвыпивший Тютюнник, и Ворошилов, услышав слова Григория, вдруг поднялся на цыпочки и затянул звонким тенором: «За Сибіром сонце сходить...»
Елизавета Чавдар, Евгения Мирошниченко, Гнатюк и Кондратюк, Огневой и Ворвулев, тоже оказавшиеся на правительственном «пятачке», подхватили песню хорошо поставленными голосами. Вслед за ними весь зал грянул так, что Дворец приемов срезонировал хрустальными люстрами и огромными витражами сплошных окон от потолка до пола.
Тютюнник раскраснелся, стал яснее лицом и глазами, ладно и красиво подхватывал родные мелодии, как он и Григор говорили, «вторым», т.е. альтом, явив абсолютный музыкальный слух и удивив нас густым, бархатистым голосом...
В Киев мы ехали в одном вагоне. И тут пили и пели, провели в задушевной беседе всю ночь до утра.
- Редко собираемся гуртом, - сказал Тютюнник, разливая коньяк в стаканы. - В Каменке-Бугской я двенадцать лет учительствую и почти не вижусь с братьями-писателями. Так хоть сейчас набудусь с вами...
Не пришлось: 29 августа 1961 года, через восемь месяцев после Декады и той памятной встречи, осколок под сердцем шевельнулся и Григория Тютюнника не стало. Оставил 34-летнюю Елену Федоровну вдовою. Да не оставил ей детей. А еще оставил в наших сердцах неутолимую боль и печаль по рано ушедшему большому таланту, так и не раскрывшемуся в полную силу. По мужественному человеку, хлебнувшему горя сполна, но сохранившему красивую душу, честную, суровую и правдивую...
На наше счастье, на благо украинской литературы как раз в это время трудно и долго рождалась и все-таки взошла заря Тютюнника-младшего - Григора, родного Гришиного брата по отцу. Такого же гордого, независимого и честного, как и старший брат. В 1962 году, вскоре после смерти Григория, Григор опубликовал в «Літературній Україні» первый рассказ «В сумерках» и стал если не знаменитым, то известным в литературных кругах. Он счастливо преодолел неблагодарную фазу начинающего писателя: сразу же полноправно влился в ряды шестидесятников и занял там достойное место. И не уступил его никому.
Оба они пошли в отца - Михаила Васильевича Тютюнника. Родился он, по свидетельству Ганны Михайловны, Григоровой матери, в 1899 году. Статный и красивый, слыл гордым и независимым, как весь тютюнниковский казацкий род, непокорный и свободолюбивый. Как и отец его Василий Феодулович, дед обоих Тютюнников наших, был плотником и столяром-краснодеревщиком. Да таким искусным, что никто в Шиловке и во всем Зинькивском районе не мог лучше его сделать окна и двери, шкафы и столы, поставить стропила на хатах и постелить полы. Любил дерево и талантливо делал из него все, что хотел.
Тютюнники, искусные и трудолюбивые мастера, жили зажиточно и Советскую власть не приняли - в колхоз не пошли, - стали в молчаливую оппозицию. Это от деда Василия Феодуловича, особенно во время коллективизации, передалось сыновьям Павлу, Михаилу да Филимону, а потом и внукам - Григорию и Григору. Чем эта молчаливая оппозиционность и неприятие колхозного строя обернулись для Михаила Васильевича, уже упоминалось. Об этом ярко и убедительно рассказано в Григоровой новелле «Три зозули с поклоном» - одной из лучших в нашей литературе.
Такая же доля выпала и старшему брату Павлу, шутнику, великому жизнелюбу и оптимисту: он тоже был арестован и расстрелян в тридцать седьмом.
Младший брат Филимон подался на Донбасс, работал там бухгалтером и учителем и там же умер от рака. О нем Григор рассказал трогательно и сердечно в повести «Климко», принесшей младшему Тютюннику всеобщее признание в литературных кругах Киева и Москвы, в «высших сферах», а главное - заслуженную славу и известность среди читателей.
Когда Михаила Васильевича арестовали, Григору было шесть лет, но он всю жизнь помнил отца, грезил им и не мог простить матери Ганне Михайловне, что она не сберегла отцовых писем и фотографий. Все это сгорело, как упоминалось уже, когда в несчастливую тютюнниковскую хату угодила бомба. В этом не было и не могло быть чьей-либо вины. Но Григор, особенно в подпитии, упрекал Ганну Михайловну: «Вы, мамо, не любили батька - не сберегли память о нем».
Это приносило страдания несчастной Ганне Михайловне. Она чрезмерно любила мужа-красавца и потеряла его слишком рано, прожив с ним всего семь лет. Именно тоска и печаль по нему да по своему единственному сыну, наложившему на себя руки, укоротили ей жизнь: она вдруг поседела, ослепла да и умерла преждевременно.
И тут мы вынуждены возвратиться назад: впервые Михайло Васильевич женился в 1919 году на Йивге Федотовне - учительнице, дочери красного партизана и активиста, председателя Шиловского комнезама, на дух не переносившего зажиточных и независимых Тютюнников; он был очень недоволен выбором дочери. Очевидно, это и привело к разрыву уже в следующем 1920 году, когда Григорий только что родился. Так он рос и вырос без отца.
Исходя из того, что Йивга не выходила замуж до 1929 года, а Михайло не женился еще дольше - до 1930-го, можно предположить, что это была настоящая любовь. Григор родился, как известно, в следующем, 1931 году. Старшего нарекли Георгием, но шиловцы не восприняли несвойственного тем краям имени и стали звать мальчика Григорием. Объяснить сейчас это уникальное «Григорий-Григор» в одной семье уже не сможет никто. Некому - все умерли. Кто своей, а кто насильственной смертью. Бедные и сердечные Тютюнники! Недолговечные Тютюнники! Только ветер времени завихрился за вами...
Про Григора написано много. Больше, чем о старшем брате. Видимо, из-за его трагической смерти. Первыми в его осиротевшей квартире появились мы с Димаровым. В шестом часу утра мне позвонил Загребельный: «Поезжайте с Димаровым и заприте ящики стола, чтобы ничего из Григоровых рукописей не пропало. Жене сейчас, как ты понимаешь, не до рукописей».
Конечно, мы опоздали: до нас здесь уже побывали те, кому полагается везде быть первыми. Они забрали посмертную записку и, не исключено, еще что-то. А я сразу же вспомнил, как не раз в застолье захмелевший Григор повторял: «Тютюнники долго не живут». И правда: отца расстреляли на 38-м году жизни, его брата Павла - на сороковом. Филимон тоже умер молодым. Старший из братьев-писателей Григорий умер на сорок первом. Григор наложил на себя руки, когда ему перевалило за сорок пять. Повторяя ту сакраментальную фразу, предчувствовал и свою недолгую жизнь. Или готовился к смерти.
Страну, где так рано гибнут насильственной смертью или поднимают на себя руку смолоду лучшие ее сыновья, счастливой не назовешь...
...Мать падала в обморок, и ее отливали водой. Потом снова впадала в забытье. В Григорову квартиру набились его друзья, ровесники, поклонники и поклонницы его таланта, и мы еле пробились с его гробом через не желающую расходиться толпу.
А на Байковом людей было еще больше. Солнце на ясном небе клонилось к закату и обещало недалекую весну. А тут, между давних могил, воцарялась новая печаль по молодому и чубатому Григору, который не захотел дальше оставаться с нами, когда к нему пришли, наконец, признание и выстраданная заслуженная слава.
Когда прощались с ним над раскрытой могилой, Василий Васильевич Цвиркунов, поддерживая заплаканную Лину Костенко, покрытую траурной вуалью и таким же черным платком, склонился ко мне и тихо сказал:
- Помнишь, когда зашпоры заходят? Когда с мороза в тепло попадаешь. Так случилось и с Григором: травили за каждый рассказ, а когда признание и слава пришли, у него зашпоры в сердце и в душу вошли. И он не выдержал...
Лина высвободила руку, откинула вуаль и стала пробираться к гробу, стоявшему низко, на вынутой из могилы глине. Она опустилась на колени и поцеловала Григоровы руки, сложенные на груди.
В тот миг мне так хотелось, чтобы тот поцелуй увидела вся Украина! Как Лина поднялась с колен, как набрала в обе руки земли и ждала, пока гроб опускают в могилу, как медленно из-под неба в глубь земли уходил наш Григор - тоже хотелось запечатлеть навеки. Но телевизионные и кинокамеры бывают только на похоронах президентов и принцесс, а не поэтов и писателей. И потому все это отошло в вечность вместе с Григором, не зафиксированное для истории.
Лина медленно высыпала горсть родной земли на органно отозвавшуюся крышку гроба первой, и мне почудилось, что Григорова душа откликнулась на этот прощальный жест и звук: она ведь еще не отлетела. Когда могильщики стали засыпать гроб глиной, и он отозвался ропотом, как бы возмущаясь и протестуя, Лина оторвала взгляд от могилы с видимым усилием и медленно начала пятиться от нее, все оглядываясь и оглядываясь, держа под руку высокого и стройного Василия Васильевича, будто намереваясь отвести его подальше и от похорон, и от Григоровой могилы. И это тоже осталось только в моей памяти, а нужно, чтобы и другие видели, как прощается со своим сыном Украина в образе величайшей нашей поэтессы, чистой и непреклонной и в своей любви, и в своей честности.
И мы все разошлись, оставив его одного...
Да, недолговечными оказались талантливые и духовно прекрасные Тютюнники в земной юдоли. Но Григорий и Григор останутся в нашей литературе навсегда. А в памяти нашей - намного дольше, чем те власть имущие, которых и в смертную минуту являют народам с телеэкранов, чтобы завтра же забыть.