В своей книге автор методично и последовательно рассматривает поэму Шевченко с точки зрения украинского отношения и, в частности, отношения Тараса Шевченко к кавказской войне, к проблеме независимости, свободы народа, к освободительному движению. А параллельно он приводит аналогии отношения российских писателей того же времени (прежде всего поэтов - Пушкина, Лермонтова - но и не только поэтов) к той же самой кавказской войне и обнаруживает некие различия.
Чем же отмечен разный, за редким исключением, подход ко всем этим вопросам у писателей двух родственных народов - русского и украинского? Прежде всего тем, что украинцы и в прежние века, и потом достаточно часто чувствовали себя национальным меньшинством, которому в Империи жилось несладко. И поэтому их сочувствие к чужой боли, к боли другого народа очень естественно и легко возникает. Поэтому и для Шевченко эта боль и сочувствие к ней - вопрос очень родственный собственному украинскому мироощущению.
И в это же время, хотя у российских и русских писателей можно найти отдельные - и ужасающие - описания бессмысленного вандализма российских войск (как у Толстого, к примеру, описание захваченного аула, где побили скот и кур, не говоря уже о некоторых оставшихся жителях, загадили мечеть, загадили колодец и т.п.), но между тем все-таки отношение большинства их - это отношение через призму военной романтики, военных подвигов и приключений. А вовсе не сочувствие и понимание чеченцев в их стремлении к свободе и независимости.
Этот прискорбный факт можно объяснять и исследовать, изучать его истоки и последствия, но тем не менее он остается историческим фактом. Как остается историческим фактом и то, что и в наши дни, сейчас, в отношении позорной и грязной войны в Чечне российское общество отнюдь не проникнуто единодушным и активным ее неприятием.
Мне кажется, что главный интерес и смысл книги в том вопросе, к которому она подводит читателя, - почему же мы, люди, русские, не учимся у истории, почему вновь и вновь повторяем ошибки прошлого? И в связи с этим вопросом я бы хотел сказать о понятии вины, национальной вины.
И в прошлом веке, и теперь русским самого понятия национальной вины остро недостает, и это сказывается на всей политической эволюции и всем нашем мировосприятии. Это очень не просто, но нам, русским, более привычно другое понятие - понятие национальной гордости (кто постарше, вспомнит, наверное, заголовок - «О национальной гордости великоросов»!). Оно нам очень близко и дорого, но ни разу не был - за редчайшим исключением Льва Толстого, например, - поставлен вопрос о том, что мы-то, русские, позволяем себе вторгаться как вандалы и поработители. Народ воспринял идею Белого Царя, берущего окружающих «под свою руку». И в советское время, увы, эта идея «старшего брата» тоже была воспринята русским народом без сопротивления. И это в нашей собственной внутриполитической эволюции трагически сказывается - мы постоянно ищем виноватых вокруг себя и никогда не смотримся в зеркало.
Вот, для сравнения, отчасти переплетающаяся новейшая история немцев, переживших гитлеризм, и нас - послесталинских. Послевоенные немцы ужаснулись: Господи, какой ужас, какие ужасные вещи мы позволяли себе не замечать, чему способствовали, что нашим именем творилось, за что мы ответственны, что мы делали! Мы же, русские, заглянув в ужасы ГУЛАГа и другие кровавые эпизоды своей истории, возмущаемся тем, что с нами делали. Не мы, а - с нами...
По-моему, история не учит нас именно потому, что мы никак не можем почувствовать своей собственной национальной вины. Именно это не дает нам возможности воспользоваться кровавыми уроками истории полезно и в полной мере.
Сергей КОВАЛЕВ
П оэма «Кавказ» написана
осенью 1845 года. В ис-
тории мировой литературы немного найдется примеров, чтобы поэтическое произведение полтора столетия не теряло своей политической злободневности и моральной остроты, звучало так, будто рождено болью за нынешнее состояние человечества.
«Кавказ» стал свидетельством адекватного представления поэта о происходившем. Причем это было не только, так сказать, принципиальное знание на уровне целостного образоосмысления природы российского царизма (это понятно: Украине уже пришлось выпить «з московської чаші московську отруту», и этот трагический опыт дал Шевченко такую прозорливость и четкость видения, такую силу предостерегающего слова к человечеству, к которым тогда не возвысился никто другой), - но и знание на конкретном информационном уровне: имею в виду историческую точность, ситуационную зримость, почти документальность многих подробностей колониального действа.
Поэма посвящена памяти художника Якова де Бальмена. Этот добрый приятель Шевченко, иллюстратор рукописного «Кобзаря» 1844 года (вскоре оказавшегося в числе улик против арестованного Шевченко) - хорошо известное лицо в его жизнеописаниях. И глубоко личный мотив, вызванный известием о его гибели на Кавказе, где он находился в составе русского экспедиционного корпуса, придал политической инвективе эмоциональную взрывчатость; но, в свою очередь, этот личный мотив, - что очень характерно для Шевченко вообще, - принял на себя мощный заряд более широких рефлексий и страстей национально-исторического и универсально-гуманистического характера.
Непосредственная боль потери доброго друга растравливается сознанием неправедности этой смерти - по сути невольничьей, за несправедливое, чужое, разбойное дело. И тут начинает звучать один из дразнящих обертонов трагической темы украинской исторической судьбы: обреченность на служение врагу, обреченность на подвиги ради твоего врага, против врагов твоего врага. В этом случае речь шла о без вины виноватом, о безысходности доброго и честного человека:
И тебя загнали, друг и брат единый,
Яков мой хороший! Не за Украину -
За ее тирана довелось пролить
Столько честной крови.
Довелось испить
Из царевой чаши царевой отравы!**
Но это ведь лишь отдельный эпизод на маргинезе большого исторического экрана, заполненного - в других произведениях Шевченко - более зловещими сюжетами:
Так вот как кровь пришлось отцам
Лить за Москву и за Варшаву
И дать в наследство сыновьям
И цепи, и былую славу!
Тут следует сказать и о вольном или невольном украинском «вкладе» в кавказское миросвершение России. Имею в виду роль Черноморского казачества, которое, собственно, и было создано (гением Екатерины II и Потемкина) из остатков запорожцев - как вспоможение русскому воинству в его кавказских освободительных трудах.
(Разумеется, такая же роль отводилась и русскому казачеству - Донскому, позже созданному Терскому. Александру II принадлежит четкая формулировка его роли: «Главное назначение казачества состоит в выполнении той цели, которую ставит перед собою российская политика. Эта цель заключается в завоевании Кавказа путем его колонизации, и в этой колонизации казаки призваны играть главную роль не только своей военной службой, но они должны, сверх того, являться первыми переселенцами на завоеванных местах и закреплять их своими станицами». И еще: «Казачье сословие предназначено в государственном быту для того, чтобы оберегать границы империи, прилегающие к враждебным и неблагонамеренным племенам и заселять отнимаемые у них земли». Горький исторический парадокс: казачество, образовавшееся из людей, искавших свободы от крепостнического государства, было использовано этим государством в своих интересах, для подавления свободы других народов. Так были посеяны ядовитые и устойчивые семена межнациональной вражды. Жертвой имперской политики стало и украинское Черноморье, Кубанское казачество. «Черноморцы» хотели сохранить хотя бы в приспособленном виде запорожскую вольницу и дух своего народа, его традиции, - но империя имела на них свой расчет и постепенно его осуществляла.)
...Не имея уже причин сдерживать себя в издевательском отношении к «недобиткам» запорожского казачества, Екатерина II в 1790 году, «генваря 10-го», назначила верного друга и погубителя Запорожья Грыцька Нечесу - князя Потемкина-Таврического великим гетманом екатеринославских и черноморских казачьих войск.
Но вскорости «горестная потеря» - смерть светлейшего - поставила в неопределенность статус черноморского войска. Тогда, пишет историк, «войско отправило в Санкт-Петербург депутатом полковника Головатого для испрошения войску утвердительных грамот и определительного».
Императрица предоставила соответствующие грамоты и ритуальные подарки, подтвердила за Черноморским казачеством высокое звание «верного» и державно определила его функции: «Войску черноморскому предлежит бдение и стража пограничная от набегов народов закубанских».
Увы, как это ни прискорбно для нашего национального чувства, но надо признать, что высокое доверие всех московских «святейших величеств» черноморское войско оправдывало с честью. Достойнейшим были наградой слава, чины и почести.
...Как уже упоминалось, «Кавказ» написан осенью 1845 года - в ту знаменательную осень, которая дала нам еще и «Еретика», «Большое подземелье» («Великий льох»), «Стоит в селе Суботове...», «И мертвым, и живым, и нерожденным землякам моим, на Украине и не на Украине сущим, мое дружеское послание», «Псалмы Давида» - высокие взлеты Шевченкова гения, сгустки его бунтарской энергии, украинской боли и «иска» мировому порядку. На этой вдохновенной волне он не мог не написать «Кавказ», не мог остаться молчаливым свидетелем надругательства над целыми народами.
К этому времени после относительных неудач русских войск (походы 1841, 1842, 1843 годов) Николай I поставил перед ними задачу в кампании 1845 года переломить ход событий в свою пользу, лично дав обстоятельные инструкции. Предпринятый по настоянию Николая Даргинский поход окончился позорным провалом, с огромными потерями для русской армии. Император не скрывал своего раздражения и требовал укрепить кавказский фронт десятками новых батальонов. Но, с другой стороны, всем было понятно - как нам было понятно при виде истертого в пыль Грозного, - что силы слишком уж неравны.
Смертоносное ожесточение освободителей не знало предела, и никакие жертвы не останавливали царских воевод. Во время штурма аула Ахульго, одной из резиденций Шамиля, предпринятого генералом Граббе в 1839 году, «русские потеряли у только что взятых укреплений 4 тысячи человек. (...) Сей день был днем кровавой сечи, какой ни орлы, ни коршуны, парившие над вершинами Кавказа, никогда еще не видывали. Противники буквально плавали в крови; лестницы, с помощью которых влезали на стены, были составлены из трупов. Не слышно было воинственной музыки для ободрения сражающихся. Хрипение умирающих заменяло ее».
После окончания Крымской войны Россия сосредоточила все свои усилия на Кавказе. Туда была брошена более чем 200-тысячная армия. Военный министр Д.Милютин писал в своих воспоминаниях: «В последние годы войны на Кавказе мы должны были держать громадные силы: пехоты 172 батальона регулярных, 13 батальонов и 7 сотен нерегулярных; конницы 20 эскадронов драгун, 52 полка, 5 эскадронов и 13 сотен иррегулярных при 242 полевых орудьях. Общий годовой расход на содержание этих войск достигал 30 млн. руб.».
Освободительная удавка стягивалась на горле Кавказа все туже.
Потому звучащее в финале «Кавказа»:
...Лишь отдайте
Родимые взгорья.
Остальное мы забрали -
И поле, и море, -
отражало реальное видение поэтом фактического положения вещей.
И действительно, к этому времени Кавказская война уже входила в третью стадию. Если на первой (XVIII - начало XIX ст.) стратегической задачей российской армии было отрезать горцев от Черного моря и вытеснить их из долин в горы; если на второй стадии (20 - 30-е годы) стратегия состояла в прокладывании укрепленных линий, которые дробили бы оставшуюся у горцев территорию и обеспечивали продвижение российских войск вглубь, - то на третьей стадии усилия направлялись на методическое сжатие кольца окружения со всех сторон.
При этом, как и раньше, применялась тактика выжженной земли: разрушение и сожжение аулов («поражать население и уничтожать аулы»; захват стад скота и уничтожение посевов и запасов продовольствия («уничтожение хлебов и запасов»; «приказано было зажигать все запасы сена и зерна, которые встретятся на пути»; вырубка и выжигание лесов («вырубали громадные пространства вековых лесов»), - кстати, по свидетельству Льва Толстого, «... план медленного движения в область неприятеля посредством вырубки лесов и истребления продовольствия был план Ермолова и Вельяминова». Тот же Вельяминов на своем богатом опыте пришел и к другому полководческому постижению: «Таковых народов оружием покорить невозможно...», а потому, изыскивая «средства ускорить покорение горцев», сделал вывод, что «голод есть одно из сильнейших к тому средств», предлагая и конкретный план реализации: «Средство сие состоит в истреблении полей. В первый раз оно было употреблено в прошедшем 1832 году, и теперь ясно видно, до какой степени измождения доведены оным чеченцы. Без ошибки можно, кажется, рассчитывать, что горцы не в состоянии выдержать подобного истребления более пяти лет сряду; нужно только действовать на всем пространстве между Черным и Каспийским морями постоянно, т.е. каждый год, дабы довести их до крайности и поставить в необходимость покориться всем требованиям правительства». И далее: «Запретить горцам, как покорным, так и непокорным, покупать всякого рода жизненные потребности в Кавказской области...». И т.д.
Впрочем, всевозможные методы планового изуверства практиковались и после официального триумфального завершения Кавказской войны.
Но вместе с тем в 40-е -50-е годы выходили на первый план и новые элементы стратегии: научно обоснованное коммуникационное освоение Кавказа и более интенсивное, чем прежде, обсаживание его казачьими и другими поселениями - по примеру славного Рима, столь уважаемого его самопровозглашенными преемниками: «...В продолжение шестидесятилетней борьбы нашей на Кавказе последовательное покорение различных частей этого гигантского гнездилища дикого изуверства и разбоя было плодом разработки путей через места, дотоле недоступные для войск, в совокупности с системою казачьих поселений, хотя в измененной форме, напоминающих римские постоянные лагеря».
К традициям доблестных римлян апеллировал и выдающийся царский администратор и милитарный теоретик, в будущем военный министр России Д.Милютин, автор записки «О средствах и системе утверждения русского владычества на Кавказе» (1840-1841) и «Наставления к занятию, обороне и атаке лесов, деревень, оврагов и других местных предметов» (1843). Специальным предметом его раздумий были «средства покорения и утверждения владычества в крае, в котором народ обороняется сам (изучение войн римлян во время империи, англичан с шотландцами и т.д.), средства колонизации». Честный царский генерал не знал выражения «бандформирования», с которым человечество входит в третье тысячелетие нашей эры, и простодушно исходил из того, что «народ обороняется сам»!
На завоевание Кавказа империя бросила максимум своих милитарных, интеллектуальных, хозяйственных, колонизационных сил. В этих условиях солидарные призывы Тараса Шевченко к горцам питались не столько иллюзорными надеждами, сколько несмиримостью человеческой совести с торжествующим злом.
Однако могущественная империя имела в своем распоряжении достаточно средств, чтобы утверждать в собственных глазах и в глазах мира зло как добро. Она разжигала в русском обществе великодержавную гордыню и патриотизм шовинистического толка, делала ставку на монархическую одурманенность, политическую забитость и покорность массы, превознося именно эти качества как якобы знаки богоизбранности народа (не случайно этот мотив будет постоянно повторяться и в будущем: «Русский народ потому и владеет шестой частью земного шара, что этому убогому, бедному народу дано от Бога то, чего нет у многих более культурных племен: инстинкт государственности».
Особенная роль отводилась православной религии, долженствовавшей идеологически и духовно утвердить русское господство на Кавказе. Вслед за драгунскими отрядами шел православный батюшка, чтобы, по словам Ермолова, «умягчить сердца сих грубых и в заблуждении закоренелых людей». Специальная духовная комиссия занималась крещением горцев, прибегая к обману: им обещали, что крещеных освободят от крепостной зависимости и от налогов; когда же обман всплывал наружу и горцы восставали, их подавляли силой.
Царизм не останавливался и перед тем, чтобы религиозные ритуалы и само имя Божье использовать для оправдания и благословения кровавой войны, для освящения убийств и диких зверств. На кавказские фронты был мобилизован и тот резервный сверхъестественный феномен, которой официально именовался «Русским Богом».
Между прочим: у российских импер-государственников и мессиански настроенной части общественности какое-то болезненно-маниакальное пристрастие: непременно связывать все свои разбои с именем Бога и Богоматери, самовольно оповещать Божье будто бы благословение на свои мерзкие делишки. Вот, например, один из птенцов гнезда Петрова, фельдмаршал Шереметьев, опустошив во время русско-шведской войны всю Лифляндию (факт несомненный, но прочно забытый везде, кроме, разумеется, самой Прибалтики), самозабвенно рапортует Петру: «Чиню тебе известно, что Всесильный Бог и Пресвятая Богоматерь желание твое исполнили: больше того неприятельской земли разорять нечего, все разорили и запустошили без остатку... только и осталось целого места Пернов да Ревель... а то все запустошено и разорено в конец...».
В более облагороженном виде апелляцию к Божьему Промыслу в видах всяческого расширения империи и всемирного торжества московского православия найдем у ряда писателей и мыслителей православно-патриотического, мессианского толка.
Кощунство стало привычным, его не замечали и не замечают: ведь оно продолжается и сегодня - снова в Чечню на танках везут иконы, и чиновные златоусты, наскоро умыв ручки, ставят свечи перед образом Богоматери.
Но Шевченко никогда не мог с ним смириться. Во всем его творчестве находим неудержимо острую реакцию на это фарисейство, на это принципиальное подчинение человеческой веры и совести державной политике, потребностям начальства; на это циничное низведение Бога к роли стратегического покровителя деспотизма. В «Кавказе» это сквозной разоблачительный мотив:
Часовни, храмы да иконы,
И жар свечей, и мирры дым,
И перед образом Твоим
Неутомимые поклоны.
За кражу, за войну, за кровь
Ту братскую,
что льют ручьями, -
Вот он, дареный палачами,
С пожара краденый покров!..
Это, так сказать, фактологический уровень темы - разоблачение фундаментального лицемерия огосударствленной, уворованной у Бога церкви, поставленной на службу системе тотального обмана и разбоя. Однако это лишь обертон более широкого и глубокого обвинения - фарисейскому и по сути дехристианизированному обществу. А это, в свою очередь, обертон главного мотива: слова к самому Богу, требовательного обращения к Нему с вечными вопросами - о несоответствии мира Божьему замыслу, то ли о неясности этого замысла, и почему Он терпит искажение Своего образа, и доколь будет терпеть неправду и глумление над Собой. И хотя Шевченко с горечью оговаривается: «Не нам на прю с Тобою стати!» - он, по сути, стает на прю с Богом, но не как оппонент, не как отложившийся от Бога, а как тот, кто Ним живет, кто мерит Его Ним же - неизмеримой мерой, кто возвращает Ему Его собственные глаголы:
Не нам с Тобой затеять распрю!
Не нам дела Твои судить!
Нам только плакать, плакать, плакать.
И хлеб насущный замесить
Кровавым потом и слезами.
Кат издевается над нами,
А правде - спать и пьяной быть.
Так когда ж она проснется?
И когда Ты ляжешь
Опочить, усталый Боже,
Жить нам дашь когда же?
Верим мы творящей силе
Господа-владыки.
Встанет правда, встанет воля,
И Тебя, великий,
Будут славить все народы
Вовеки и веки,
А пока - струятся реки,
Кровавые реки!
Тут видим, как человеческая мысль, страсть и совесть мучаются среди противостояния двух невозможностей: невозможности примириться с неблагой реальностью Божьего мира и невозможности выйти из этой реальности помимо Бога, без Его «духа живого».
И хотя все Шевченковы сомнения, попреки и терзания остаются в рамках христианской веры и больше не к кому ему обратиться, как только к Богу, - все-таки отмеченные выше претензии к православной практике и сакралитету небезотносительны и к самим библейским догматам:
...У нас
Святую Библию читает
Святой чернец и поучает,
Что царь свиней когда-то пас,
С женой приятеля спознался,
Убил его. А как скончался,
Так в рай попал! Вот как у нас
Пускают в рай!
Видимо, этот полемический мотив возник у Шевченко как эмоциональный (и моральный) протест против использования идеи христианства для политического гегемонизма, навязывания образа христианского мира, как будто бы высшего, более праведного и чистого по сравнению с другими, в частности мусульманским, языческим, «примитивным». Ведь такая «христоцентрическая», «евроцентрическая» установка была стержневой составляющей всех имперских версий о «диких», не просветленных христианской верой народах (в том числе и кавказских), подлежащих насильственной эмансипации и цивилизированию...
Только «христианским» высокомерием и колонизаторским невежеством или колонизаторским злоумышлением можно объяснить имперские догматы о «дикости» народов Кавказа, в частности Северного Кавказа. На самом деле они были наследниками древних культур.
Переселение на Кавказ колонистов очень часто осуществлялось насильственными методами, было выселением с родных мест масс людей. Документы свидетельствуют о сопротивлении и волнениях среди принудительно переселяемых казаков. Вот обращение к властям казаков станиц Старо-Щербиновской и Комеловской в 1861 году: «При таких условиях и чувствуя, что не заслужили тягостного для нас настоящего определения, мы не можем вообразить без душевного содрогания, каким образом мы, жены, дети должны бросить все наше достояние и ввиду брошенных домов, поднявшись, другие без средств, итти на новое поселение, не представляющее для нас лучшей будущности». С тем же обращались и другие станицы: «...Мы со слезами умоляем милостное начальство оставить переселение нас по назначению, чем мы, оставаясь нераздельно с нашей собственностью, можем успокоить рыдающее семейство».
Интересно, что из подобных и других наблюдений, сделанных во время поездки по России и Кавказу, Александр Дюма-отец сделал более широкие - историософские и «футурологические» - выводы: «Россия является неуправляемой стихией, она вторгается, чтобы уничтожать. В ее современных завоеваниях есть отголоски варварства скифов, гуннов и татар. Нельзя понять - тем более при современном уровне цивилизации и культуры - эту одновременную и равную потребность в захвате чужого и беспечность в сохранении и улучшении собственного.
В один прекрасный день Россия покорит Константинополь - это неизбежно. Белая раса всегда более склонна к постоянному завоеванию - у темнокожих это стремление является кратковременным импульсом, случайной реакцией. Захватив Константинополь, Россия развалится не как Римская империя на множество частей, а на четыре части, четыре территории.
Северная империя останется подлинно российской государственностью.
На западе сформируется Польша со столицей в Варшаве. Южная часть со столицей в Тифлисе включит в себя Кавказ, а восточная империя вместит в себя Западную и Восточную Сибирь».
...Так что и в гротескных по видимости формулах имперского мироустройства, «христианского» цивилизаторства саркастические филиппики Шевченко были не только метафорически глубоки и емки, но и конкретно мотивированы, точны под углом видения соответствующих процессов, на документальном уровне картины истории:
К нам в обученье! Мы сочтем,
Научим вас, хлеб-соль почем...
...Вы не учены,
Святым крестом не просвещены.
Но мы научим вас!.. Кради,
Рви, забирай -
И прямо в рай,
Да и родню всю проводи!
Чего мы только не умеем?
Считаем звезды, гречку сеем,
Браним французов. Продаем
Или за карточным столом
Проигрываем крепостных -
Людей крещеных, но - простых.
Просветились! И решаем
Свет открыть и этим,
Показать им солнце правды -
Сим незрячим детям!
Все покажем! Только дайтесь
В руки нам, и тут же -
Как прочнее строить тюрьмы,
Плесть нагайки туже,
Кандалы ковать, носить их
В сибирскую стужу, -
Все поймете...
С немыслимой у других его современников смелостью и категоричностью отбросил Шевченко все общественнообязательные критерии из арсенала непрошенного цивилизаторства, государственной целесообразности, патриотизма, национальной и религиозной миссии - и, введя «человеческое измерение», оставил один критерий: человеческая свобода и человеческая жизнь. И в его свете какой чудовищной и кровавой предстала вся «героика» Кавказской войны, вкупе с гусарскими «жаркими делами», каким лицемерным и преступным - режим «богопомазанных» монархов и они сами:
За горами горы, тучами повиты,
Засеяны горем, кровию политы.
Вот там-то милостивцы мы
Отняли у голодной голи
Все, что осталось - вплоть до воли, -
И травим... И легло костьми
Людей муштрованных немало.
А слез, а крови? Напоить
Всех императоров бы стало.
Князей великих утопить
В слезах вдовиц. А слез девичьих,
Ночных и тайных слез привычных,
А материнских горьких слез!
А слез отцовских, слез кровавых!
Не реки - море разлилось,
Пылающее море! Слава,
Борзым, и гончим, и псарям,
И нашим батюшкам-царям
Слава!
Метафора «огненное море» слез и крови - девичьих, материнских, отцовских - не родилась как эмоциональная гипербола. За нею - то человеческое горе, которое Шевченко видел и сопереживал. Хотя «похоронок» - изобретения советского - тогда не было, но сведения об утратах, о гибели сыновей быстро доходили до родителей: газеты и различные местные ведомости давали регулярно списки жертв, по крайней мере офицеров, - практика конца XX ст., практика сбрасывания в ущелья и тайных захоронений «пропавших без вести» тогда еще была в зачаточном состоянии: одно из несовершенств той империи.
А жертвы по тогдашним масштабам были ужасные. В войнах с горцами российские потери намного превосходили количество жертв, понесенных во всех войнах XIX столетия с Турцией и Персией!
Вот соответствующие цифры. Общие потери во всех войнах России на Кавказе и в Закавказье составляли: офицеров - 1217 убитых, 4786 раненых, 138 пленных; «нижних чинов» - 36634 убитых, 97717 раненых, 8663 пленных. Из них в войнах с горцами: офицеров - 804 убитых, 3154 раненых, 92 пленных; «нижних чинов» - 24143 убитых, 61971 раненых, 5915 пленных. Исследователь добавляет: «Из числа раненых значительное число умерло от ран». Как видим, войны с горцами были ожесточеннее и кровопролитнее «обычных», с регулярным войском других держав.
Трудно сказать, насколько исчерпывающи эти цифры. Назывались и другие. Так, одна лишь Даргинская операция, по официальным данным, стоила царской армии 3 генералов, 186 офицеров и 3433 солдат. «Несомненно, цифры сильно уменьшены, - комментирует исследователь. - Фадеев (участник войны, генерал-майор, историк и публицист. - И.Дз.), например, считает потери равными 5 тысячам человек, а горцы исчисляют потери русских в 13 тысяч человек. Тем не менее полный провал экспедиции не помешал Воронцову получить за нее княжеский титул».
В одной из статей Н.Чернышевского, написанной ввиду окончания (очередного) Кавказской войны, читаем: «Теперь Кавказ не будет поглощать ежегодно по 25 тысяч русских солдат».
Во время поездки по Кавказу Александр Дюма был поражен обилием могил: «...Христианский крест и татарский могильный камень так часто встречаются по дороге, что все пространство от Кизляра до Дербента похоже на обширное кладбище. А там, где их нет, как, например, от Хасав-Юрта до Чир-Юрта, опасность так велика, что никто не осмелится пойти туда рыть могилы для убитых или поставить над ними крест. Там тела оставляются на пищу шакалам и коршунам; там человеческие кости белеют посреди скелетов лошадей и верблюдов».
...Тарас Шевченко сказал все это - и гораздо больше - за десяток с лишним лет до Александра Дюма. На десяток с лишним лет раньше Чернышевского, Добролюбова, Толстого. Гораздо раньше и гораздо больше, дойдя до универсальных выводов о «тюрьме народов» и несовместимости ее с самим принципом жизни, не то что с какими-то моральными понятиями. От адекватного видения трагического эпизода истории, от сопричастия к судьбе уничтожаемых народов он приходил к универсальному уровню осмысления проблемы свободы как адеквата жизни и бытия в ней всех народов, и его «Кавказ» - зов к человечеству и Богу о мировой справедливости.
Вот почему слово Тараса Шевченко нашло дорогу к сердцам всех угнетенных народов, вот почему его так любят на Кавказе и даже выделяют посреди других дружественных голосов.
...Следует сказать еще о качественном отличии «Кавказа» Шевченко от других произведений европейских литератур, представлявших реакцию гуманистической личности на насилие над чужими народами.
Шевченко подал голос в защиту «малых», «неисторических», «нецивилизированных» народов - в европейской поэзии того времени этой темы как сферы свободолюбивой мысли еще не существовало в концептуальном плане. Очень популярной была тема - но это совсем иное! - освободительной борьбы греков против Турции; она породила яркую традицию в политической лирике многих европейских литератур. Тут был неисчерпаемый источник для романтического вдохновения, для взлетов гуманистического духа, взлелеянного на ценностях античной культуры и отмеченного глубокой личной причастностью к «сердцу ойкумены». На эти благородные переживания наслаивались еще представления (отчасти мифологизированные) об измывательстве мусульман над христианами (уже само господство мусульманской Турции над христианской Грецией воспринималось как надругательство - для христианского гуманистического сознания). Таким же образом симпатии и моральный и интеллектуальный резонанс вызывала освободительная борьба итальянцев, испанцев, поляков, мадьяр...
Во всех этих случаях поэтов вдохновлял образ (или миф) исключительного, необычайного своей историей, своим вкладом в культуру и своими страданиями, почти что богоизбранного, почти что мессианского народа, который угнетен варварской силой и без свободы которого не может быть свободы в Европе, спокойствия совести для европейского интеллигента.
Совершенно по-иному обстояло дело с народами Северного Кавказа. В отношении их сложился и получил распространение миф противоположного характера: нецивилизированные племена, самобытное существование которых лишено перспективы и общечеловеческой ценности и которые должна будет взять на цивилизационный буксир одна из «великих» наций.
Стойкие стереотипы имели хождение не только среди российских обывателей, но и в прессе, в научно-популярной литературе, даже в некоторых публикациях, претендовавших на «ученость».
«Абхазцы природные разбойники», «лживы», «ленивы»; «осетины вообще крайне ленивы и медлительны. Проявляются между ними и разбойники, но это редко - чаще проявляются у них воры»; «черкесы по своей природе убийцы, воры и разбойники»; «ингуши - первые мошенники»; «карачаевцы страшные лентяи и трусливые воры» - длинный набор подобных «научных» определений привел в свое время в журнале «Революция и горец» Гурген Левонян - в статье под красноречивым заглавием «Страна «разбойников» или литературная халтура?» В ней он, в частности, писал: «Кровопролитные войны Дагестана и Чечни за свою независимость в течение всей первой половины прошлого века и славная эпопея неравной борьбы всех горских народов с наступавшим тогда на юг российским самодержавием, естественно, должны были вызвать в русском обществе живейший интерес к Кавказу и его аборигенам.
Но Кавказ был неведомой и неисследованной страной, о которой можно было составить понятие только по сильно прикрашиваемым рассказам возвращавшихся с походов русских воинов да по некоторым немногочисленным художественным произведениям, насквозь пропитанным романтизмом. Но, конечно, оба эти источника были односторонни и поверхностны. Они воспевали живописные горы и ущелья Кавказа; передавали детали «кровавых схваток» с туземцами, отстаивавшими свои родные аулы; говорили о ловкости и неуязвимости кавказских джигитов и т.д. Но реальный Кавказ и его народы, переживавшие в борьбе глубокие хозяйственные потрясения, а впоследствии изнывавшие под двойным гнетом царской власти и собственных князей, феодалов, богачей и офицерства, оставались вне поля зрения русского общества».
По сути, Шевченко едва ли не первый в Европе нового времени так принципиально поднялся над рутинным делением народов на большие и малые, исторические и неисторические, цивилизованные и нецивилизованные - и «снял» это деление обращением к священному праву каждого народа самому устраивать свою жизнь: ни у кого «не прошенную», никем «не данную». Его великая мысль: «В своїй хаті своя й сила, і правда, і воля» - носила универсальный характер, и в «Кавказе» также видим богатую и глубокую вариацию этой мировоззренческой истины и этого живого чувствования. На высоте этой истины и этого мирочувствования Шевченко отверг евроцентрическую и христоцентрическую картину мира, - хотя основание для отрицания этого «геополитического» христоцентризма ищет в самом Христе: как в Том, для Кого и перед Кем все равносущны и равноценны.
Мы христиане; храмы, школы,
Вся благодать, сам Бог у нас!
Глаза нам только сакля колет:
Зачем она стоит у вас,
Не нами данная; и то,
Что солнце светит вам бесплатно,
Не нами сделано!..
Это адекватная - на все времена - метафорическая формула всякой тотальной идеи и всякого абсолютизированного государственничества (чтобы избежать заезженного великодержавничества), самой своей природой обреченного на агрессивное мироустроение без временных и пространственных границ...
Но только ли царскую Россию, только ли русский царизм, только ли апофеоз империй смоделировал Шевченко в том «у нас», «мы» и т.д.? Конечно же, прежде всего это едкая и гневно-презрительная пародия на стиль официоза, даже конкретно на стиль царских манифестов. И все-таки, если взять этот шевченковский мотив во всем его объеме, то надо признать, что он обращен к несравненно более широкой клавиатуре человеческого духа. Он перерастает в судный образ всей той цивилизации, что присвоила себе название христианской, не став таковой. Этот масштабный образ содержит в себе, кроме актуальности, вневременность и внелокальность. (Отдельной темой могло бы стать сравнение Шевченкова портрета «христианской» цивилизации с тем, который рисовали другие европейские мыслители XIX ст., например Макс Нордау в «Лжи предсоциалистической культуры» или «поздний» Лев Толстой.) Шевченко судит не только отчужденный мир, он судит всех «нас» (его «мы» и всех «нас» касается), он судит и себя, не исключает никого - и себя - из вины и ответственности. Это и есть его истинно христианское чувство.
Вот почему Шевченков «Кавказ» - не инвектива, не идеологический памфлет, не политическая сатира на языке поэзии. Не только. И не только болевой сигнал из одной точки земного шара, одного узла организма человечества. Это и метафорическая картина общего состояния миропорядка, болезни общественной природы человечества. Ведь то, что позволял себе царизм творить с народами Кавказа, характеризовало не только царизм, но и качество человечества вообще. Вот почему счет Шевченко царизму перерастает в тяжкие вопросы к Богу. В невероятную молитву-прю.
И вот почему «Кавказ» Шевченко - не просто моральная (или гражданская) интеллигентская позиция по отношению к определенным явлениям, а гнев, мука и полыхание всего его существа. Это в высшей степени «интимное» произведение, в котором проявилась не только мировоззренческая сердцевина личности поэта, но и все «изгибы» его натуры и темперамента.
...Бурление сомнений, проклятий и надежд. И все-таки надежда и вера - превыше всего. Это нечто иное, нежели уверенность в победе горцев, - для такой уверенности мало было и мало остается оснований. Но это напутствие-веление всем «рыцарям свободы». Это жажда победы добра над злом, это утверждение свободы как предназначения человека и человечества, это решимость стоять за правду перед Богом. И тут уже не имело значения, что взывает Шевченко к Богу христианскому о правде нехристианских народов. Ибо Шевченков Бог - Бог всех, кто взыскует правды:
Вы боритесь - поборете,
Бог вам помогает!
С вами правда, с вами слава
И воля святая!
*Газетный вариант одного из разделов одноименной книги академика И.Дзюбы.
Печатается с сокращениями.
**Здесь и далее перевод стихов с украинского Павла Антокольского.