Все они отличаются друг от друга не только содержанием, но и тональностью, иной из этюдов вызовет улыбку, от другого станет, может быть, чуть грустновато, а объединяет их все то, что пришли они к нам из Великой Отечественной, да еще то, что все истории так или иначе связаны с моей сорокалетней работой собственным корреспондентом «Литературной газеты» по Украине.
Кусочек хлеба пополам
(Этюд первый)
Впервые идя на встречу с Михаилом Константиновичем, я и предположить не мог, что разговор наш коснется вдруг минувшей войны. Меня интересовало нечто совершенно иное. Люди старшего поколения, вероятно, помнят, что в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов, при Никите Сергеевиче Хрущеве, появилась вдруг вздорная идея реформировать русский язык. С тем чтобы заставить людей писать не по-старинке, а почему-то обязательно по-новому: скажем, не «огурцы», как привыкли, а «огурцИ». Или не «заяц», а «заЕц»... Тогда мы переживали очередной период хрущевских реорганизаций. Господи, каких только периодов у нас не было!..
Но это так, к слову. А в ту «реорганизационную» пору просто мне, корреспонденту «Литгазеты», хотелось взять интервью и узнать, что думает о так называемых «предложениях по усовершенствованию русской орфографии» не кто-нибудь, а человек по фамилии Даль. К тому же я надеялся, что киевский профессор-медик Михаил Константинович Даль окажется не просто однофамильцем, а, возможно, и родственником автора «Толкового словаря живого великорусского языка». Очень уж заманчивым представлялся мне заголовок интервью: «Даль — о проекте новых правил орфографии». Угадывался тут, как мне казалось, иронический подтекст...
Сразу же выяснилось, что Михаил Константинович действительно находится в родстве с Владимиром Ивановичем Далем, знаменитым Казаком Луганским, как его называли. И профессии у них родственные, ибо прославленный писатель и ученый-лингвист был к тому же тоже врачом. Профессор Даль работал тогда главным патологоанатомом Министерства здравоохранения Украины, руководил кафедрой в Институте усовершенствования врачей. Это — основное его дело. А свободное время посвящал истории медицины, изучая деятельность основоположника военно-полевой хирургии великого Н.И.Пирогова. С большим увлечением рассказывал, как принимал участие в восстановлении пироговского музея в бывшем имении «Вишня» под Винницей.
Круг интересов Михаила Константиновича оказался столь широким, что о нашем разговоре никак не скажешь: беседа текла плавно. Только что речь шла о Пирогове, потом о последних научных исследованиях самого хозяина, как-то незаметно перешли к известным материалам старого Даля о смерти Пушкина, попутно выяснилось, что у моего собеседника есть первые издания как Александра Сергеевича, так и Владимира Ивановича, в связи с чем разговор зашел вообще о редких книгах и рукописях... И тут, рассматривая какую-то скромную рукопись, я неожиданно наткнулся на не совсем обычную дарственную надпись. О ней-то и пойдет речь.
... Это случилось зимой 1942 года, в первую зиму ленинградской блокады. Михаил Константинович пережил ее от первого до последнего дня. Работал он главным патологоанатомом Ленинграда и одновременно — главным патологоанатомом фронтового эвакопункта. Совмещал в себе, как он сказал, два лица — военное и гражданское. Чтобы я мог себе представить, что это означало, Михаил Константинович назвал страшную цифру: фронтовой эвакопункт насчитывал в общей сложности сто тысяч больничных коек.
Главной задачей Даля было не допустить в осажденном городе возникновения массовых инфекционных заболеваний, потому что любая эпидемия в условиях блокады могла привести к катастрофе. К счастью, этого не случилось. Но мало где у патологоанатомов было столько работы, сколько тогда в Ленинграде, где главным блокадным бичом был голод.
Как-то получив дневной паек — 120 граммов хлеба, Михаил Константинович торопился к себе. Недалеко от больницы имени Куйбышева, что близ Литейного проспекта, он встретил коллегу — тоже патологоанатома, ставшего главным прозектором осажденного Ленинграда, Владимира Георгиевича Гаршина, кстати сказать, племянника известного русского писателя Всеволода Михайловича Гаршина. Вид у него был просто ужасный — явное истощение.
— Владимир Георгиевич, я только что получил паек, — сказал Даль. — Позвольте предложить вам кусочек хлеба.
Гаршин протестующе замахал руками.
— Прошу вас, не отказывайтесь, — Даль тут же на улице ножиком аккуратно разрезал пополам этот кусочек хлеба, свободно умещавшийся на ладони. Половина дневного рациона...
Гаршин растрогано поблагодарил его. Они молча разошлись...
Два с лишним года спустя, не дожидаясь окончания войны, профессор Владимир Гаршин написал воспоминания о днях ленинградской блокады. Его очерк опубликовал один из альманахов, а рукопись автор подарил Далю с такой надписью: «Дорогому Михаилу Константиновичу на память о тяжелых и прекрасных днях нашей жизни, на память о подаренном куске хлеба, о кристальной чистоте тех дней. 13 ноября 1944 года».
Читая эти строки, я представлял себе Гаршина и Даля тех лет, и перед моим мысленным взором вставал холодный город на Неве, встреча на заснеженной улице двух ученых, потомственных интеллигентов, и маленький кусочек хлеба, по-братски разделенный пополам...
Знамя в небе Берлина
(Этюд второй)
Всего несколько строчек об этом есть в мемуарной книге маршала авиации Степана Красовского «Жизнь в авиации»: «В 12 часов 1 мая 1945 года с аэродрома Альтене поднялись в воздух две группы самолетов-истребителей... К Берлину подошла группа, которую вел Герой Советского Союза В.К.Ищенко. В ней летели командир 1-го гвардейского истребительного полка И.А.Малиновский, летчики И.Д.Свиридов, А.Т.Фролов, Е.А.Антонов. Знамя находилось на борту самолета Малиновского. Во второй кабине Як-9 находился специальный корреспондент армейской газеты капитан А.М.Хорунжий. По команде летчика над рейхстагом Хорунжий развернул алое полотнище и опустил за борт...»
А еще задолго до выхода в свет маршальских воспоминаний мне рассказал подробности этой истории коллега, киевский журналист и писатель Анатолий Хорунжий, тот самый «знамесбросец», до конца войны служивший спецкором газеты Второй воздушной армии «Крылья Победы» Первого Украинского фронта.
— Первого мая 1945 года я приехал на аэродром одной из авиадивизий, чтобы написать корреспонденцию о том, как проведут этот день наши летчики, — вспоминал Анатолий. — Ничего сенсационного не предвиделось. Возле штабного блиндажа я застал летчиков с планшетами, рассматривающих карты. Ведущий группы, командир полка гвардии майор Малиновский уже застегнул свой планшет, готовясь дать команду «По машинам!», когда на аэродром прибыл вдруг полковник из Второй армии. Поздравив летчиков с праздником Первого мая, он передал приказ командования воздушной армии сбросить на Берлин алое полотнище с надписью «Победа».
Тут же составили группу для почетного полета во главе с командиром полка, но возник вопрос: кто же непосредственно выбросит из самолета знамя? Взгляд полковника остановился на мне:
— А вот наш корреспондент и полетит с вами. Он, кстати, потом напишет об этом в газете.
Командир полка Малиновский вручил мне знамя, принесли боевое снаряжение — шлем и парашют. Кто-то из летчиков сфотографировал все это для истории полка.
Чем ближе к Берлину, тем гуще стелился дым над землей. Наконец показался город — весь в огне и дыму, там шли ожесточенные уличные бои. Группа сделала разворот. Ко мне обернулся майор, и я услышал в наушниках его приказ: «Сбросить знамя!».
Открываю шторку кабины. Воздух с силой врывается в нее. Выставляю руку. Там, за бортом самолета, ветер просто вырывает из пальцев красное полотнище со священным словом. Разжал пальцы — и вот уже исчезло где-то за нами шестиметровое полотнище...
Когда самолет снова сделал разворот, мы увидели знамя: расправляясь, оно медленно опускалось к полыхающей земле. На какое-то время скрылось в дыму — и опять, только уже ниже, вспыхнуло своим красным цветом. Комполка оглянулся, весело улыбаясь, показал вниз на знамя. Позже, уже на земле, он говорил, что в те минуты слышал радостные сообщения наших наземных радиостанций: «Видим! Видим знамя!»
Когда вся группа возвратилась на аэродром, нас поздравили, вручили на память фотографии, сделанные перед вылетом, а мне начальник штаба полка майор Макаров полушутя-полусерьезно сказал:
— Мы тебе, капитан, напишем удостоверение, что принимал участие в этом торжественном для полка событии. А то ведь у тебя были другие редакционные дела, а ты их не успел сделать. Вот и будет у тебя оправдательный документ...
Анатолий, конечно, сохранил памятную фотографию и «оправдательный документ». Выглядит он так:
«Народный Комиссариат Обороны Союза ССР 1-й Краснознаменный и ордена Ленина Гвардейский Истребительный Авиационный полк По части строевой 1 мая 1945 г. № со/48
Справка
Выдана специальному корреспонденту капитану Хорунжему Анатолию Мефодьевичу в том, что он произвел один боевой вылет на самолете Як-9 для сбрасывания знамени над Берлином
Начальник штаба
1 гв. истребительного авиаполка
Гвардии майор Макаров».
— Самое любопытное в этой истории, — смеясь, закончил свой рассказ Анатолий, — что наша газета так и не напечатала мой репортаж о сброшенном знамени. Цензор не пропустил, посчитав всю эту операцию самодеятельной затеей, не согласованной с высшей командной инстанцией. Зато для тех солдат и офицеров, которые, сражаясь в тот день на улицах Берлина, видели наше знамя, это был, сам понимаешь, очень приятный первомайский сюрприз...
От любящего населения...
(Этюд третий)
Во времена моего детства о старом докторе нередко говорили: «Он из земских врачей». Они были исключительно добросовестными, честными и бескорыстными тружениками на ниве народного врачевания. Как наиболее яркого выразителя этих гуманных профессиональных черт мы всегда вспоминаем Антона Павловича Чехова. И когда встречаем сегодня особенно душевного, совестливого врача чеховского типа, нередко говорим: «Похож на земского доктора»...
Об одном таком враче — харьковском профессоре-хирурге Александре Ивановиче Мещанинове лет тридцать назад я писал в «Литературной газете». Увы, его уже давно нет в живых, но я знаю, что старожилы Холодной Горы в Харькове до сих пор вспоминают его, особенно те, кто пережил здесь фашистскую оккупацию. Расскажу только один эпизод, связанный с периодом войны.
...Когда в 1941 году гитлеровские войска ворвались в Харьков, холодногорская больница, которой руководил Мещанинов, напоминала военный госпиталь. Рядом, в доме профессора, родные упаковывали чемоданы, с минуты на минуту ожидая приезда машины, чтобы эвакуироваться, а в операционную приносили все новых и новых раненых.
— Ладно, ладно, еще одна операция — и я приду, — сказал Александр Иванович дочери, прибежавшей за ним.
Стреляли где-то совсем близко. Потом стало тихо. Мещанинов заканчивал очередную операцию.
— Немцы! — испуганно вскрикнула старшая операционная сестра. Профессор успел ампутировать правую руку у совсем еще юного красноармейца, когда в операционную вошел немецкий офицер с тремя солдатами.
— Кого оперируете? — строго спросил он.
— Цивиль, — поспешно ответил профессор и подумал, что с этой минуты для него начинается какая-то другая жизнь, в которой он перестал быть просто врачом.
Трудно подсчитать, сколько солдатских жизней спас Мещанинов в те черные дни. Трудно, потому что, едва встав на ноги, люди эти надевали какую-нибудь гражданскую одежду, получали в больнице документы умерших гражданских лиц и незаметно исчезали.
Вскоре больница оказалась без продуктов. Кончились все запасы продовольствия. Нечем было кормить больных и раненых...
И вот однажды на базаре появился пожилой человек в белом халате, надетом поверх пальто. Толкая перед собой тачку, он проходил меж базарными рядами и просил пожертвовать что-нибудь из продуктов для раненых воинов. Пожилого человека узнавали сразу — с 1919 года он руководил здешней больницей, почти все жители этой окраинной части города и близлежащих сел были его пациентами. И сами, и дети, и внуки...
В тот день тачка быстро наполнилась продуктами. Молва, что профессор Мещанинов сам собирает продовольствие для наших раненых, переходила из уст в уста. Уже через несколько дней в профессорский дом стали приходить холодногорские женщины и крестьянки из пригородных деревень. Каждая приносила с собой, что могла: кто картошку, кто хлеб, кто свеклу или лук. Так возник на Холодной Горе своеобразный «Красный Крест».
Неподалеку от больницы — в тюрьме — томились наши пленные. Ежедневно десятками они умирали от голода и болезней. Профессору Мещанинову вместе с врачом К.Седым удалось организовать госпиталь на несколько сот коек для военнопленных. И хотя профессор был строго предупрежден немецким комендантом, что будет нести персональную ответственность за побег пленных, он делал все, чтобы, сначала вылечив, потом помочь им бежать.
За гуманную деятельность в годы Великой Отечественной войны Александра Ивановича в 1945 году наградили орденом. Это был довольно редкий случай, ибо тех, кто оставался на оккупированной территории и официально не числился ни в партизанах, ни в подпольщиках, не награждали. Профессор Мещанинов нигде «не состоял»: ни в партизанах, ни в партии, ни в подполье. Он просто делал свое благородное дело. Но слава врача среди людей была столь велика, что не наградить его нельзя было. Люди знали, что в те тяжкие военные годы сутки для профессора не делились на день и ночь, когда речь шла о чьем-то здоровье. В холодную зимнюю ночь немолодой уже тогда профессор готов был пешком пройти в любой конец города, чтобы оказать помощь больному...
Как-то я приехал к Александру Ивановичу сразу после его юбилея. Среди множества поздравительных и приветственных адресов меня поразил один, где текст был на редкость кратким, но зато удивительно выразительным:
«Лучшему из людей, врачу-бессребренику Александру Ивановичу Мещанинову в день 75-летия от любящего населения Холодной Горы»
«От любящего населения» — согласитесь, такое не просто заслужить...
Как мы отмечали День Победы
(Этюд четвертый)
Теперь уже мало кто помнит, что в первые послевоенные годы, еще при Сталине, 9-е мая не имело у нас статуса общегосударственного праздника, не считалось красным днем календаря. Тем не менее, фронтовики не могли не отмечать своей годовщины, и в конце концов День Победы для всех нас превратился в самый главный праздник. Начиная примерно со второй половины 50-х годов, мы отмечали его... на работе.
Дело в том, что в Киеве после войны образовалась небольшая группа интересных прозаиков, пишущих на русском языке. Живя в Киеве, они печатались преимущественно в Москве — их правдивые произведения для местного идеологического климата не подходили. Было их четверо: Николай Дубов, Виктор Некрасов, Леонид Волынский и Михаил Пархомов. Первые двое — лауреаты Государственной премии СССР. Первые трое — постоянные авторы «Нового мира». Позднее один известный литературный критик назовет эту дружную четверку «киевской школой послевоенной русской прозы». За исключением Николая Ивановича Дубова, самого старшего, который по состоянию здоровья не воевал, а работал токарем на военном заводе, все — бывшие фронтовики. Коротко расскажу только об одном из них. Красивый и всегда подтянутый, Леонид Волынский до войны и сразу после нее работал в Киеве графиком и театральным художником, потом стал видным писателем-публицистом, автором популярных книг о художниках «Дом на солнцепеке» (о жизни Ван Гога), «Лицо времени» и других. Однако имя его вошло во многие энциклопедические издания и, без преувеличения, известно во всем мире по другой причине: именно он, будучи тогда лейтенантом Леонидом Рабиновичем (его подлинная фамилия), во время боев за Дрезден по собственной инициативе (ведь художник!) и при поддержке солдат батальона занялся поисками и сумел спасти спрятанную гитлеровцами знаменитую Дрезденскую галерею. Об этом он впервые рассказал у нас на страницах «Литгазеты», потом вышла его книга «Семь дней». Лично мне человек этот близок еще тем, что, как выяснилось, осенью 1941 года мы с ним почти одновременно очутились в окружении на Полтавщине, были ранены и попали в плен, даже какое-то время перед побегом шли в одной колонне, гонимой немцами в Кременчуг и далее на запад. О своих испытаниях Леонид Волынский написал, а «Новый мир» опубликовал эссе «Сквозь ночь» — и это один из первых честных рассказов о трагедии 41-го года...
Фронтовое прошлое и литературные интересы как-то сблизили нас, и мы часто собирались мужской компанией на мужские разговоры («на треп», как тогда выражались), не без «своих ста граммов» (любимое выражение Некрасова). Встречи эти происходили преимущественно (тут надо бы написать нечто вроде «да простят нас, грешных, былые редакторы «Литературной газеты») в нашем корреспондентском пункте на Большой Подвальной (бывшей улице Ярославов Вал, Полупанова, Ворошилова и теперь снова Ярославов Вал), №10, во дворе. Заведывал корпунктом в ту пору Владимир Кисилев, к тому времени уже известный писатель, я был просто собственным корреспондентом по Украине. Было у нас три смежных комнаты: в первой сидел я, в третьей — Киселев, в средней хозяйничала секретарь Изабелла Русакова, которую потом сменила Валентина Кравченко — обе великолепно печатали на машинке и отлично готовили кофе, которым нередко завершались наши посиделки. Так возник своеобразный клуб, в котором не переводились гости.
Главным их «поставщиком» был Виктор Платонович Некрасов с его бьющей через край коммуникабельностью и магнетическими свойствами души. Такое впечатление, что, скажем, для приезжавших из Москвы деятелей культуры самых разных жанров и рангов он, прославленный и в то же время опальный писатель, был едва ли не главной притягательной силой в Киеве, чуть ли не символом города. А тут еще возрождение Булгакова и нашумевшее некрасовское эссе в «Новом мире», где он проникновенно описал и «дом Турбиных», и все киевские маршруты булгаковских героев из «Белой гвардии». Помню случаи, когда приезжали в Киев «к Некрасову на Булгакова». Но еще чаще просто «к Вике», как таковому. И, пожалуй, каждого второго или третьего он приводил к нам в корпункт. «Принимали» мы кинорежиссеров Марлена Хуциева и Владимира Венгерова (экранизировавшего «В окопах Сталинграда»), артистов Михаила Козакова и Влада Заманского, поэтов Булата Окуджаву и Григория Поженяна, прозаика Владимира Тендрякова и многих других — разных, но непременно ярких и интересных.
Однако такого рода встречи в корпункте носили все же случайный характер. К ним специально не готовились, их не планировали заранее, они могли возникнуть в любой день. И только один единственный раз в год мы собирались здесь серьезно и с предварительной подготовкой — в день Победы, 9 мая. Традиция эта стала настолько обязательной для всех нас, что приходилось порой откладывать служебную командировку или даже больницу, что угодно, лишь бы не сорвать наш праздник. В этот день, в каком бы виде и когда бы мы не возвращались домой, жены (даже самые придирчивые из них) не устраивали нам скандалов, не пилили, они знали: сегодня — святой для нас день! В этом смысле заблаговременно объявлялась амнистия. О наших праздниках уже ходила молва, как о чем-то невероятно интересном, к нам напрашивались знакомые фронтовики из других городов...
Как-то мне уже довелось писать об этих встречах. Но оказалось, что не только я делюсь воспоминаниями о них. В изданной библиотечкой «Огонька» книжке «То, что запомнилось...» бывший командир роты, видный литературный критик, возглавляющий в Москве журнал «Вопросы литературы» Л.Лазарева, в частности, пишет: «...На одной такой пирушке был и я, приехав для этого в Киев. В качестве посуды использовались еще сохранившиеся кое у кого фляги, котелки, кружки... выпивка и харч те же, что когда-то в блиндажах: водка, черный хлеб, сало, тушенка, соленые огурцы, лук. Стены украшены наспех написанными на простой бумаге лозунгами и призывами. Два из них я обнаружил среди писем Некрасова — видно, когда расходились, кто-то мне их дал. На одном: «Воин! Не забудь рассказать свою длинную фронтовую историю». На другом: «К сведению товарищей офицеров. Две ППЖ живут на втором этаже» (ППЖ — полевая походная жена — это из фронтового жаргона). На этом празднестве, которое началось, как было принято еще в годы войны, тем, что, молча, не чокаясь, помянули сложивших голову в боях, после того, как все-таки, несмотря на иронический призыв, было рассказано немало фронтовых историй — правда, только смешных, затеяли состязание..» И так далее. В конце рассказа Лазарев пишет о постоянно царившей в корпунктовском «клубе» атмосфере (цитирую) «...серьезного дела и веселых розыгрышей, битв за правду и справедливость и почти мальчишеских проказ — это было время «оттепельных» надежд и разочарований, и все-таки духовного распрямления, начинавшегося еще на войне, на фронте, выражавшегося и в бесшабашности, и в проказах...»
А вот еще одно письменное свидетельство — совсем из другой страны. Бывший командир танка, потерявший ногу на фронте, бывший киевлянин, лет двадцать назад переехавший в Израиль, ныне известный писатель И.Деген, профессор-ортопед, дважды доктор наук (медицинских и философских) в книге «Портреты учителей», вышедшей в 1992 году, вспоминает: «...Девятого мая 1965 года мы праздновали двадцатилетие со Дня Победы в корреспондентском пункте «Литературной газеты» ... Окна корпункта был завешаны, как во время войны, для светомаскировки. На столе, накрытом газетами, горела коптилка. Селедка, консервы, гречневая каша, ломти черного хлеба — все, как на фронте. Курили только махорку. Хозяин корпункта Григорий Кипнис в военной форме с сержантскими погонами «командовал парадом». Судя по гимнастерке, на фронте у него были более скромные габариты. На стенах лозунги...»
Как видите, у двух мемуаристов в перечислении закусок имеется кое-какое расхождение: один запомнил сало, второй — селедку. Это естественно. Как шутят у нас в таких случаях: пить надо меньше... На правах «хозяина хаты» уточняю. Да, праздник 20-летия Победы мы решили отметить как-то по-особому, насытив по возможности всякой фронтовой атрибутикой. Несколько дней пришлось потратить мне на то, чтобы достать махорку и свиную тушенку, пусть не американскую, которая на фронте считалась главным лакомством, а хотя бы нашу отечественную. Володя Киселев, использовав дружеские связи с крупными учеными-химиками, приволок две фляги спирта. Конечно, было сало, лук, ржаной хлеб. Светильники из старых снарядных гильз. Оловянные армейские ложки.
Но гвоздем программы и самым неожиданным сюрпризом явился огромный, завернутый в несколько газет, чтобы не остыл по дороге из пассажа, котел с пшенной кашей, по всем правилам заправленной старым салом, — это притащил из дому Виктор Платонович Некрасов. Кашу встретили дружными криками «Ура!». Вообще радости нашей не было предела. Фронтовой пир удался на славу. Людей было чуть больше, чем обычно, — человек двадцать. То был какой-то необыкновенный праздник. Господи, как нам было хорошо в той зашторенной комнате, какое фронтовое братство царило за большим «директорским» столом, какие удивительные, невыдуманные (упаси, Боже!) истории там были рассказаны! Как веселился Некрасов! Думая о нем, я невольно вспоминаю именно ту нашу встречу. Интуитивно чувствую, что и он, Вика, когда сильно тосковал в Париже по родным местам и старым друзьям, особенно в такие майские дни тоже вспоминал тот наш киевский прекрасный праздник Победы...