Вы, значит, иногда думаете? Вы мыслитель. Как ваша фамилия, мыслитель?
Ильф и Петров
Валерий Акопов |
Люди не умеют думать, но не догадываются об этом. Им кажется, что думание — неотъемлемый атрибут их человеческого статуса, и тут не о чем толковать.
Мозг в самом деле в неустанной работе, вот только с думанием у нее весьма поверхностное сходство. Правильней будет называть способность мозга не умом, а рассудком.
В чем здесь разница? Находчивости и упорства рассудку не занимать. Он активно осваивает и неутомимо перестраивает фасад жизни, никогда не затрагивая ее существа и не понимая его. Оттого-то все научно-технические и социальные перевороты так, в сущности, мало значат, меняя только декорации и ритмы, и человек на плоской или круглой земле, в телеге или в кабине космической ракеты, в резервации или на трибуне парламента — все тот же человек, ограниченный и эгоистичный, игрушка собственных страстей и раб внушенных ему представлений.
Главный недостаток рассудка, который сводит на нет самые искренние его усилия, заключается в том, что его восприятие плоскостное и линейное. Это мир общепринятых догм и всеми усвоенных стандартов. Он имеет только два измерения: однозначность и очевидность. Могут меняться направления и приоритеты, но не меняется суть, всегда оставаясь однобокой и плоской.
В отличие от рассудка, взгляд ума трехмерен. Он видит оборотную сторону явлений: например — слабость общепризнанной силы, вредоносность того или иного блага, желанного для всех, или неистребимую, хотя и неумышленную — от незрячести — ложь нашей так называемой правды. Добавка целого измерения в корне меняет картину, переиначивает смысл.
Отчего же ум настолько редок, что можно без особенной натяжки вообще отказать человечеству в уме, безусловно оставляя за ним все способности рассудка? Оттого, что прозрения ума преждевременны; их не подкрепляет весь остальной состав души, которому недостает для этого устойчивости и зрелости.
Незрелость — вот ключевое слово. Человек не умеет по-настоящему думать не потому, что ущербен от природы, а потому, что еще очень молод. И поскольку, не думая, невозможно двигаться к далекой и невидимой цели, а можно только кружить или топтаться на месте — кто-то другой должен думать за него, кто-то ответственный и взрослый.
Каким же образом можно думать за нас, не подрезая тем самым крыльев нашей неуклюжей, но заносчивой самостоятельности? Есть основания утверждать, что люди сегодня, во избежание разброда, живут и думают не сами по себе, а по внедренным в них программам, и внимательный взгляд повсюду открывает следы такой запрограммированности, в науке и верованиях, в истории и культуре, в общественной и частной жизни.
«Умная» машина? Как ни обидно это нашему самомнению, во многом так оно и есть. Но обходиться с этой машиной, наделенной сверхчутким самолюбием, нужно деликатно, как говаривали в старину — политично, и эти программы встроены таким хитроумным способом, что их импульсы принимаются в простоте душевной за собственные побуждения и мысли. Кроме того, внутри каждой программы оставляется значительная степень свободы, предмет нашей неразумной гордости и вместе подлинный источник всех наших рукотворных бед. Можно пожалеть, что без этой мнимой свободы неосуществимо наше мучительное и медленное взросление, и нет, пожалуй, смысла допрашивать, отчего оно такое горькое и долгое. Все равно никто вразумительно не ответит, не надеясь, должно быть, что мы правильно поймем непростой ответ. Мы не столько получаем, сколько похищаем крохи знания, пользуясь минутной поблажкой опекунов и перевирая на каждом шагу.
Так что же это за программы и вправду ли мы совсем ничего не знаем о них? Знаем; но как бы не хотим знать.
В культурной традиции сохраняются следы этого бесполезного, механического знания в виде таких привычных понятий, как дух времени или веление эпохи. Но чаще и охотнее всего мы поминаем идеи.
Об идеях нам рассказал еще Платон. Слушали его, как водится,
вполуха, и только словцо полюбилось и застряло в памяти, утратив свой настоящий смысл.
Кто такие идеи? Я говорю «кто», потому что это самостоятельные сверхсущества, живые сгустки энергии и потенции. Они ведут собственное существование, они взрослеют и старятся, дружат между собой или вступают в конфликт — совсем как мы. Ну, конечно, не совсем: здесь нет места привычным человеческим мотивам, круто замешанным на эгоизме.
Рожденные в недоступной человеку ментальной сфере, бесстрастные, не причастные добру и злу, покорные одной необходимости, — идеи, при всем своем могуществе, не способны проявиться в нашем мире сами собой. А может быть, и не хотят этого, позволяя человеку верить в свою самостоятельность и независимость.
Представьте себе этих величавых цариц, вынужденных невидимками бродить по земле, являясь во сне или в наитии выбранному ими осуществителю. Ему-то и припишут впоследствии всю заслугу или всю ответственность, уж как повезет. Он и сам по неразумию человеческому не преминет перевернуть все с ног на голову. Не носителем идеи будет он себя понимать, скромным невольником долга, а ее законным отцом.
Воплощаясь в жизнь таким неудобным и громоздким способом — через людей, идея много на этом теряет. Неизбежность это или сознательная жертва ради пробуждения человеческой активности? Существует догадка, что весь космос, видимый и невидимый, пронизан, скреплен и одушевлен верховным принципом добровольной жертвы. Достаточно вспомнить великую жертву Христа.
Повторяю еще раз, для верности: нет идей добрых и злых. Есть актуальные и устаревшие, есть и преждевременные. Но мы-то в любом случае сталкиваемся не с идеей, а с нашими домыслами о ней. Кривотолки, отсебятина, амбиции и корысть, слепая ненависть и слепая любовь — все это низводит идею до нашего уровня, делает ее однозначной в глазах рассудка, хорошей или плохой в определениях нашего двухмерного лексикона.
Все в идее умаляется, искажается и портится людьми. Даже самые чистые мечтатели безнадежно коверкают ее своим стерильным прекраснодушием. И только ее царственная сила не терпит почти никакого ущерба, вливая в главных исполнителей неслыханное упорство и стойкость: предмет удивления и самых фантастических домыслов современников и потомков.
И всякий день можно с горечью наблюдать, если, конечно, умеешь смотреть и думать, как большая и цельная идея растекается струйками, раскатывается каплями, мельчает, дробясь в ходячие убеждения, чтобы напитать своей кровью и насытить хотя бы подобием смысла все капилляры и клеточки нашего приземленного существования.
***
Говоря между собой об идеях, мы не понимаем, о чем говорим. Проводя их в жизнь — не ведаем, что творим, и вовсе не представляем себе последствий. Наша фамильярность по отношению к ним безгранична. Авторитетно оценивая идею и развязно похлопывая ее по плечу, мы не сознаем, что слышим вовсе не ее, а ее пристрастных толкователей, видим не осуществление ее замыслов, а результат плохо обдуманных действий ее неразумных сторонников. Торжество идеи на земле — это всегда ее поражение, это жалкая победа слепых человеческих интересов, которые только по названию совпадают с ней.
И всегда и в любом случае мы концентрируем наше внимание и всю силу нашей привязанности или нашего отталкивания не столько на самой идее, сколько на ее ставленниках, по-детски признавая за этими креатурами всю инициативу, связывая с ними наши разочарования и надежды, мы сотворяем и развенчиваем кумиров, спорим и схватываемся из-за них, ухитряясь приписать одной и той же фигуре полярно противоположные черты и свойства.
Рассудку это не кажется странным: он всегда в кабале у той эмоции, которая в данную минуту верховодит. Назвать вчерашнее белое черным и наоборот — это ему нипочем. Но ум понимает с привычной трезвостью, что крайности в оценке аннулируют одна другую.
Что же в результате человеку остается? Остается ноль: вечное скольжение по поверхности. Остается невзрослость, которая никого не смущает, потому что никто в нее не верит. Остаются убеждения взамен собственных мыслей, однобокие, упрямые и переменчивые вместе, и ни одно не лучше другого, хотя бы потому, что ни одно из них тебе не принадлежит.