31 марта в ленте Фейсбука я увидела пост Оли Симоновой:
«Друзья! Все сообщения от вас вижу. К сожалению, нет возможности всем ответить!
ЖИВА!
Радоваться рано, но выдохнуть на один вечер, видимо, можно!
35 дней в оккупации, изменение сознания и еще больше любви к моему краю!».
Олька Симонова — психолог и врач. С ней я познакомилась в лагере для детей из прифронтовых территорий «Лесная застава». Девушка-праздник, всегда улыбающаяся, всегда энерджайзер. На слуху были Ирпень, Буча, Вышгород, Катюжанка... Но в эти дни я почему-то совсем не вспоминала о Дымере, где базировалась «Лесная застава» и откуда родом была Оля...
Я написала ей, попросила поговорить. Когда будет готова. Через два дня Оля позвонила мне: «Готова!».
В поток ее слов, в этот калейдоскоп чувств я позволяла себе вмешаться только изредка, чтобы что-то уточнить. Добавлю только одно. Говоря о россиянах, ворвавшихся в Украину, Оля не использовала ни одного из кучи слов, которыми их сегодня обозначают. Только «они». И «мы». Думаю, бессознательно. Но красноречиво...
«В Дымер они заехали уже на следующий день войны. Никто этого не ждал. Мы слышали истребители, как техника начала заходить. Но не понимали, что это за техника. Только потом уже увидели на крыльях самолетов V и Z. А позже — первые видео, отснятые мальчуганом из квартиры в начале Дымера. Как останавливается техника, выходят военные и сжигают флаг Украины. Только тогда мы поняли: что-то пошло не так.
Еще 25 февраля у нас был свет. 26-го в полночь пропал, и до сих пор нет. Благодаря «Лесной заставе» и нашим любимым походам на выживание, у нас были солнечные батареи. Потому что мы показывали детям, как это надо делать. Этого хватало, чтобы зарядить телефоны. Ну и у людей, как выяснилось, было много генераторов.
Они сразу начали обстреливать все вышки связи. Но в первую неделю Дымер как-то обходили. Он был для них не очень удобным, поскольку территориально находился словно в кармане. Россияне, кадыровцы, ОМОН уже стояли в Катюжанке. Они начали брать Козаровичи, то есть всю линию около Киевского водохранилища. А мы еще могли выходить на улицу и даже умудрялись передавать информацию.
Начались активные бои. Моя мама работает доктором в больнице. А мы (Оля и ее муж. — А.К.) ездили туда каждый день волонтерить. Начали привозить раненых гражданских. Как-то мы выходим из больницы, чтобы ехать домой, а уже стоит их блокпост. Начали забирать «семерки», у многих позабирали телефоны. Один из моих телефонов расстреляли.
Сначала у них было много сил. Они были дерзкие, борзые. Поразворовывали все магазины. Где была решетка, привязывали ее к БРДМам, срывали, заходили в магазин, потом раздавали все это как свою гуманитарку.
Когда наши начали частично их выбивать — накрывали артой, немножко «Байрактарами», мы сразу почувствовали это на себе. Слышим ночью прилеты, где-то их разбомбило, тучи дыма — утром встаем, а они — как орки, злые.
Моя бабушка — дитя войны. Я не понимала ее выражения: «Кому — война, а кому — мать родна». Был у нас такой... До сих пор есть, но, надеюсь, на воле ненадолго останется. Его мать умерла в нашей больнице на третий день войны. Отца, который был с ней, откачали. Инфаркт. Приехал сын. Уже стояли военные. Мы просили справку для погребения. Должны были учиться жить по-новому. В любых вопросах. От того, где найти туалетную бумагу, как зарядить телефон, где взять воду, чтобы зубы почистить, — и до того, как похоронить человека. Мы были оторваны от всех, Ирпень уже тоже оккупированный.
Ну вот, мы помогали мать похоронить, а он ходил по больнице. В тот момент техника шла. Я ее считала. Каждый из нас еще пытался передать какие-то данные. Я уже понимала, что у нас нехватка лекарства. Их надо было где-то искать. Волонтерские движения еще не были налажены. Мы вышли на Минздрав. Но им надо было доказать, что мы из больницы. А как фото передать? Интернета нет. Разве СМС. Я бегала и фотографировала раненых, здание. Чтобы дать знать: мы — больница, и нам нужны эти лекарства. У нас ни шовного материала, ни черта нет. Потому что больница не предназначена была для операций.
И вот однажды на блокпосту меня отводят в сторону и говорят: «Если ты еще раз будешь что-то передавать, из Дымера не выйдешь. Ты меня поняла?». Я говорю: «Ну, у вас оружие. Поэтому вы правы». Зря я это сказала. После этого думала, что уже не уйду с блокпоста. Но отпустили. Они, типа, благородные, нас «с колен приехали поднимать».
Но что-то было не так. Через три дня на блокпосту меня снова отводят в сторону, забирают телефон. Стоит этот парень, у которого мать умерла, тычет в меня пальцем и говорит: «Ты даешь наводки. Еще и неправильные». За три дня до этого у нас «прилетело» по гражданскому дому, убило мужчину и женщину. Я ему: «Коля, ты что делаешь?». Начала объяснять: передавала, что нам нужны лекарства. Что еще я передавала, им знать было не нужно. Едва вырулила. Но поняла: некоторые тебе улыбаются, но ради своей задницы готовы делать плохие вещи. Вскорости мы увидели, как сняли флаг с поселковой рады. И нового мэра — одного из местных наркоманов, который начал всем рассказывать, что Россия работает, чтобы у нас все было хорошо. «Подождите, — говорю. — Так кто мы? Россия? Или дымерская народная республика?». Никто не ответил.
Но раза два нам позволили переправить гуманитарку. Мост и дамбу на Козаровичах подорвали. А Киевское море ведь искусственное. Вода туда перекачивалась из реки Ирпень. В школе у нас висели картины, и историки рассказывали, что по этой реке суда ходили. Видно было огромное устье этой реки, но все мои 30 лет жизни оттуда вытекал небольшой ручеек. А тут река стала набираться и приобрела те свои исторические объемы. Теперь как Днепр. А больных у нас все больше становилось. Надо было как-то налаживать процессы, чтобы хотя бы доставить элементарный шовный материал и отправить тяжелых 300-х. Где-то они шли на уступки, где-то — нет. На одном блокпосту стояли одни военные. На другом, на соседней улице, — совсем другое подразделение. Им не позволяли между собой общаться.
Они пришли с идеей, что «поднимают нас с колен». Были уверены, что возьмут Киев за три дня. Потом говорили: готовьтесь, 12-го будем брать Киев, потом — 16-го. Они в это свято верили. Все искали бандеровцев и шухевичей. Спрашиваю: «А кто такой Бандера?» — «Фашист, националист». — «А кто такой националист?». Молчат. Армия зомбаков. Люди, которые не мыслят вообще. Это очень страшно.
Но не это было самое страшное. Было очень много раненых. Среди них — девочка Даша, которую дедушка прикрыл собой. Они убегали, а их обстреливали. Отца убили в машине, у нее на глазах. Даша рассказывала: «Они в меня попадают и смеются: «Цель, цель, цель». Священник привез девочку к нам, мы ее выходили...
...Мать вывозила детей из Ясногородки. А они по ней стреляли. Попали в челюсть. Женщина успела довезти детей до больницы и потеряла сознание.
Мой друг поехал с гуманитаркой. Вся машина была заполнена продуктами. Выехал в пять часов вечера, и нет его. Жена начала искать. На утро говорят: машина лежит в кювете в центре Дымера. Жена едет туда, на блокпосту разговаривает с тем, кто расстрелял ее мужа, и он говорит ей: «Нефиг так быстро ездить»...
...Хотя бы позволили его забрать и дали возможность похоронить. Перед этим заходили на КПВВ, снимали растяжки, а потом снова минировали кладбище...
В Дымере мы их особо много не видели, они окапывались по полям вокруг. А в Катюжанке — по дворам, прямо вокруг школы. Там пройти нереально. И надпись в школе на стене: «Дети, мы не хотели тут все крушить. Но ваши нас обстреливали. Поэтому мы вынуждены были защищаться».
Сначала был страх. Но за недели кротовой жизни начинаешь иначе воспринимать вопрос жизни и смерти: «Мы вас здесь не ждали». Начался период санкций. Мы у них спрашивали: «А вы видели, сколько у вас доллар стоит? Вы вернетесь в страну, где крах. Вы об этом знаете?».
Если раньше они шмонали дома вокруг точки, где стояли, то в последние три дня — все улицы по Дымеру. Вывозили все. Заезжали БТРами. Выезжали — как цыгане на бричке. Из БТР торчали подушки, люстры, свернутые ковры, а сверху сидели они.
Не знаю, чем они руководствовались, когда грабили дома. Офицеры были более нормальные. С ними можно было коммуницировать. Нам повезло. По нашей улице шли офицеры. Даже во двор не зашли. По другим шли «срочники». Там была всякая шушваль, алкашня — ужас. Они заходили во дворы, наставляли на людей автомат. Говорили: «Бегите». Люди бежали. И они делали что хотели.
У преподавателя физкультуры был небольшой магазинчик. К нему пришли и сказали: «Или ты откроешь, и мы возьмем все, что нам нужно, или мы тут все развалим». Он открыл. Они набрали тушенки, того, что долго не портится, развернулись и ушли.
В Катюжанском училище страусов поели. Там была страусиная ферма.
Из гимназии на рядно выносили ноутбуки, проекторы. Все, что можно было вынести. Из Катюжанской школы вынесли буквально все. Из новой столовой — все столы, варочные панели...
Отжимали машины у людей. Самое страшное было с АТОшниками и причастными к полиции, органам. К ним заходили в первую очередь. Сначала будто бы искали оружие. Потом очень сильно били. У нас здесь есть завод «Вікналенд», там — подвал, где они держали пленных. Тех, кто, по их мнению, мог им как-то угрожать.
Дня через четыре, как они отсюда ушли, наши из «Байрактара» разбили «Вікналенд». Там был склад боеприпасов. Очень сильно горел. Они убегали оттуда, как крысы с тонущего корабля.
Сосед работал охранником и знал, что в подвале есть пленные. Под пулями полез туда, сбил замок и выпустил 22 человека. Один из тех ребят добежал к нам. Инженер по дамбе в Козаровичах. Они его держали, потому что хотели узнать, как откачать воду из Ирпеня и сделать переправу. Ни один понтон через разлившуюся реку не перебросишь.
...Исчезло много наших людей. Выходили из дому и не возвращались.
31 марта, когда выходили из Козаровичей, они сами подожгли склад. Очень сильно воняло, и мы понимали, что там жгли своих, не вывозили. У них было очень много раненых и трупов. Знакомый рассказывал, что когда брезент в ехавших ЗИЛах задирался, он видел наваленные трупы. Стекала кровь...
В Катюжанке они своих хоронили. Точно знаем — около училища. И еще за клубом. Самое интересное то, что во время Второй мировой там была братская могила немецких солдат. И они закапывали своих на том же месте...
Как-то один из них пришел помыться в больницу. Молодой, лет 18–19. Плакал в душе 40 минут. А потом вышел и поставил автомат. Сказал: «Это вопрос времени, когда меня убьют. Или здесь. Или, когда я буду возвращаться домой, меня убьют там». За дезертирство им давали 14 лет. Но это — кому посчастливится. У нас была женщина, которая с двумя детьми вышла из Оране (это около села Дитятки). Не знаю, как они вышли. Рассказывала, что у них стояли кадыровцы, и их задачей было расстреливать дезертиров-россиян. Они об этом знали. Что их будут просто убивать.
Он так плакал. Говорил: «Я ехал на учения...»
Их это не оправдывает. Бывало, я ловила себя на том, что у меня, видимо, стокгольмский синдром. Иногда мне казалось, что я видела среди них нормальных людей, адекватных, образованных, умеющих разговаривать. И я не понимала, что они здесь делают. Но, с другой стороны, это — оккупанты. И у них всегда был выбор сдаться. Никто не сдавался. Разворовывали магазины с мужской одеждой. Очевидно, чтобы потом дезертировать. Девушкам, с которыми романы крутили, они говорили, что надо убегать. О случаях изнасилований не знаю. Возможно, где-то было. Здесь знаю барышень, которые сами были не против. Как-то в больницу привезли мужчину с простреленными ногами. Он рассказывал, что к какой-то девушке цеплялись. Но они пьянствовали вместе.
...Когда они ушли... Утром мы проснулись, а блокпостов нет. Сначала не понимаешь, что происходит. Все это время, когда выходили на улицу, казалось, что в Дымере никого нет. Ни одного уцелевшего магазина, все витрины разбиты, всюду мусор. А тут выходишь — люди, дети смеются. В первый день я не могла ни с кем разговаривать. Был ступор, просто заморозка. А сейчас во мне очень много злости. Пока они здесь были, мы фактически ничего не могли сделать. Тогда на блокпосту, когда я сказала, что у него оружие, поэтому он прав, он ответил мне: «Я улыбаюсь не потому, что хочу увидеть улыбку в ответ. А потому, что я в принципе добрый». Но рядом с человеком с оружием ты ничего не можешь сделать. Тебе говорят отдать телефон, расстреливают его, идут грабить твой магазин — и ты ничего не сделаешь.
Сейчас эта внутренняя злоба меня очень сильно мотивирует. Я трансформирую ее в энергию. С детьми и со взрослыми надо начинать говорить о противоминной безопасности. Ну и моя давняя история с детьми войны. Раньше они приезжали к нам из Донбасса. Теперь они здесь, рядом.
Мы — как дети подземелья. Мы из него повылазили, и у нас наконец появляется конструктивная энергия. Мы начали ездить по всем селам, спрашивать, что кому надо. Смотреть, где какие дети есть. Есть много диабетиков, астматиков, тех, кому нужны лекарства. Ездили на переправу. Чтобы понять, как нам теперь переправлять все, не через Красный Крест, потому что там тоже была своя история. Монополия на переправу, когда забирать позволяли только отдельным людям. А потом посылки куда-то девались...
Туда, где была «Лесная застава», я боюсь ехать. Там окопано все. Они там жили. С Дымера до Катюжанки у них был жесткий тыл. Там всюду их блиндажи, сожженная техника. Уже не пойдешь в лес собирать грибы и ягоды. Пока саперы туда не зашли, ничего не известно. У нас все заминировано. Мы ходим только по асфальту, только по тем дорогам, по которым они ходили.
Когда в «Лесной заставе» я работала с детьми, то у меня всегда было какое-то чувство вины. Что дети — там, а я — здесь, где спокойно. Я им что-то рассказывала, а они мне говорили: «Оля, ну ты же не знаешь, как это, когда бомбят». И каждый раз, когда у нас были прилеты всего — градов, артиллерии, я сидела и вспоминала эту фразу. Думала: теперь я знаю. Знаю, как мне дальше с вами работать. Под больницей было бомбоубежище, где жили дети. У нас были раненые дети. Я всегда находила свою аудиторию. Теперь у меня вся страна — дети войны. Масштабы значительно больше.
...Больше всего мы ожидали увидеть людей в форме, которые тебе не угрожают, а улыбаются. Которых можно обнять...».
Больше статей Аллы Котляр читайте по ссылке.