20 января запомнится мне двумя, по меньшей мере символически связанными между собой, событиями. Первое, понятно, произошло в стенах Верховного суда, где было юридически доказано, что существа, считающие себя пострадавшими от ими же организованных фальсификаций, являются теми, за кого мы их и так держали. Второе событие — презентация книжки «Тексты и маски» в Киево-Могилянской академии. Точнее сказать, не столько презентация (все-таки это не самый научный среди жанров), сколько сам выход нового сборника работ Григория Грабовича — «гарвардского профессора», сыгравшего, по словам Тамары Гундоровой, центральную роль в «почти тектонических изменениях в академическом украинском литературоведении» последних лет. Собственно, обращаю тут внимание на слово «почти», потому что если бы эти изменения были буквально тектоническими, то они бы целиком охватили и «физические свойства», и структуру нашего академического литературоведения, о чем пока можно только мечтать. Но мечтать уже можно — в частности, благодаря и решению Верховного суда, и — не в последнюю очередь — длительным и многогранным усилиям Григория Грабовича. Вот такая связь.
Осмелюсь утверждать, что до сих пор эпатажная с точки зрения «академического истеблишмента» оригинальность Грабовича состоит в его нормальности. Конечно, чисто теоретически это утверждение нетрудно опровергнуть: дескать, норма — не диагноз, она относительна и определяется статистикой, потому как «в кожній хаті своя й правда» и т.д. Практически же нормальный научный мир подобной риторики не принимает, поскольку четко отличает «хаты», в которых существует устойчивая традиция самоконтроля, подготовки высококачественных ученых, а также изобличения фальшивок и плагиата, от других — с не менее устойчивой традицией взяточничества, очковтирательства и фальсификаций. Короче говоря, что для велесовода Клочека — наука, то для самой науки — смерть. А смерть для науки — это совковые этика с поэтикой, против которых уже много лет ведет свою борьбу Григорий Грабович.
Тут, видимо, есть смысл кратко остановиться на понятии совковости. Если бы эта совковость, во-первых, совпадала с Советским Союзом и, во-вторых, существовала только в открытых формах, то уже и говорить было бы не о чем. Но она, во-первых, не совпадает, бесспорным доказательством чему как раз и является «проблема Грабовича» в глазах вроде бы независимого украинского литературоведения (редкие исключения, как любит повторять пан Григорий, только подтверждают правило). А во-вторых, еще неизвестно, кто и что придет на смену кучмистскому истеблишменту, потому что совковость иногда маскируется под нечто совсем, казалось бы, противоположное. Например, под патриотизм и национальную идею. В принципе, патриотизм — дело хорошее, и даже если кто-то в этом еще сомневался, то теперь, после Майдана, сомневаться перестал. Плохо другое: когда во имя патриотизма приходится называть фальшивки выдающимися памятниками нашей древности; когда вместо нюансированного эстетического анализа применяется прямолинейный утилитарный подход, способный из сложной полифонии произведения вычленить разве что сомнительного качества политическую идею; когда убогая нативистическая методология объявляется единственно правильной. Словом, плохо, когда за литературу берется, так сказать, Олег Тягнибок. То есть, прошу прощения, Петр Иванишин. Единственное, что во всем этом хорошо, — это относительно легкая возможность продемонстрировать генетическое и типологическое сходство такого литературоведения с эсэсэровской «наукой» 30—50-х годов.
Но бывает и кое-что поинтереснее, как вот, например, ИБТ. Поговаривают, что ИБТ — это аббревиатура, за которой прячется Игорь Бондарь-Терещенко. Впрочем, точно знать нельзя, ибо все исследования Игоря Бондаря-Терещенко именно ИБТу и посвящены. «Но причем здесь совок? — спросит знающий читатель. — Неужели одного присутствия на страницах «Литературной Украины» достаточно, чтоб обвинить автора в совковости? В конце концов, не место красит человека, а наоборот». Отвечаю: что касается ИБТа в контексте «Литературной Украины», то я бы пока не рисковал определять, кто из них кого красит. Важнее, что они просто нашли друг друга — и все. Насчет же совковости, то в отличие от однозначного, как выстрел энкаведиста, Иванишина ИБТ творчески развивает научные традиции позднебрежневских времен, когда слова вообще утратили какой-либо смысл и связь с реальностью. Поэтому не исключено, что ИБТ — это никакой не Игорь Бондарь-Терещенко, а литературно-критическая маска Нестора Шуфрича.
Я это к тому веду, что Тягнибок и Шуфрич (в смысле Иванишин и ИБТ) являются выразителями хоть внешне и разных, но по существу одинаково безнадежных для науки тенденций. И если какая-то из них (или, как это у нас бывает, обе сразу) возобладает в новом литературоведческом истеблишменте, то мы вскоре начнем с ностальгией вспоминать Новиченко с Наенко, как вспоминали Кравчука при Кучме. А это значит, что противопоставленный обеим криптосовковым тенденциям «дискурс Грабовича» опять максимально актуализируется. Ясное дело, несмотря на недюжинную полемическую искушенность, отмеченную, в частности, на упомянутой презентации Ростиславом Семкивым, до персональной полемики с нашими героями Грабович опуститься не может: весовая категория не та. Но в окружении бесчисленных примеров псевдонауки его работы, в том числе и собранные в «Текстах и масках», самим фактом своего существования дают понять, что такое нормальное литературоведение мирового уровня.
Секрет подобного литературоведения открыт для всех желающих. Он состоит в одновременном выполнении трех условий. Условие первое — формальное: Григорий Грабович демонстрирует, что научный текст, сохраняя строгую научность, не обязательно должен быть до смерти скучным. При этом важно не скатываться в «моветон», то есть ни в осложнение простого, ни в упрощение сложного: вкус в науке — это адекватность объекту исследования. В структурном понимании форма — это еще и способ организации материала, соединение «синтагматической» последовательности с «парадигматической» межуровневой игрой, вряд ли возможное без соответствующей логико-философской выучки. А с другой стороны, культура формы уже свидетельсвует о содержании: чтобы мысль была хорошо изложена, она как минимум должна быть в наличии.
Таким образом второе условие касается содержания — опять-таки в широком понимании слова. Грабович никогда не берется за беспроблемные вопросы. Такая похвала звучит дико для западного научного уха: само собой, а на какие еще вопросы следует давать ответы? Даже студенческая курсовая работа обязана заниматься чем-то нерешенным, это — аксиома. Но на практике аксиома эта действует не всегда, потому что одной из самых характерных черт совкового литературоведения является исписывание тонн бумаги, в результате которого удается «доказывать» заранее известные результаты и тщательно избегать вопросов щекотливых — таких, как структура и семантика шевченковского мифа, «валленродизм Франко», раздвоение и маскирование наших классиков, «загадочность» механизмов формирования национального канона, возможность/невозможность создания «нарративной» истории украинской литературы, аутентичность/поддельность «Слова о полку Игореве» и многих других вопросов, возникающих на пересечении теории, истории и литературной критики. Ими и занимается Григорий Грабович. Надо ли удивляться, что его чисто научные исследования оказываются действительно интересными и вызывают резонанс не только в литературоведческих кругах?
Наконец, условие третье — это, так сказать, экзистенциальная укорененность в том, о чем ты пишешь. В связи с «Текстами и масками» об этом хорошо сказала та же Тамара Гундорова: «В определенном смысле все вошедшие в эту книгу эссе демаскируют символическую автобиографию самого Грабовича: и франковско-мицкевичевские национальные коллизии, и львовский ностальгический топос, и демонизм как способ маскировки собственной отдельности, и «небольшая драма с теорией», и давний роман с английской литературой». Можно бы добавить, что когда и в предисловии к еще не изданному сборнику эссе Элиота Грабович пишет о «праве на критику, составляющем ценность, более высокую даже, чем канон и все то общественное согласие и коллективная мудрость, которые будто бы за ним стоят», то он, наверное, также не одного Элиота имеет ввиду. Так замыкаются жизненные сюжеты: биография сообщает профессии силу, а профессия биографии — смысл, они гармонизируются, сращиваются и создают целостность под названием «судьба». Примерно так выглядит нормальное литературоведение, и если оно придет на смену тому совковому, которое у нас до сих пор пребывало на ведущих ролях, то значит Верховный суд не зря бодрствовал в ночь на 20 января.