Время перемещает тебя без спросу в эпос
П.Вайль
О таких людях принято говорить «русский писатель-эмигрант». О Петре Вайле не получается. Во-первых, ну какой он русский, этот уроженец Риги, дитя то ли советского, то ли просто послевоенного перемешивания всех со всеми? Во-вторых, смущает слово «писатель». Надо добавлять целый ряд других — публицист, критик, искусствовед, журналист, гурман... Далеко не полный список — а уже длинно. А в-третьих, он и эмигрант какой-то неубедительный.
Дело, наверное, в увлечении жизнью, каждым ее мгновением, за которым при любом беглом взгляде всплывают вереницы ассоциаций, аналогий, анекдотов и цитат. Да он и сам признавался, что относится к тем, кто «живет», и не доверяет тем, кто «строит жизнь».
Гуманитарная глобальность взгляда и безупречный стиль — образцовая публицистика Вайля. Или, как теперь принято говорить, эссеистика. Ни одной случайной фразы. Ни одного бесспорного суждения. Документальность картографа без малейшей объективности. И что почти невероятно для современной эссеистики — никакого интереса к эпатажу. Публика сама эпатируется и истерит, когда линии на картах общей родины не совпадают. Как можно так жестоко о Николае Островском? Так психиатрично — о Зое Космодемьянской? Простота интонации — страшная сила.
Но правда, почему рынок в Риме — это праздник и поэзия, помидоры и пармская ветчина, которую нужно съесть непременно здесь же на Кампо-де-Фьори, а рынок в Костроме — это пошехонский сыр и неповоротливые бабы, «Достоевский без зефира» и смертоубийство табуретками? Почему там изящные искусства и литература, по высоте соперничающая разве что с кухней, а здесь — заповедная страна беспросветной мифологии?
Две лучшие «контурные карты» Вайля — «Гений места» и «Карта родины» — следовало бы издавать двухтомником. Конечно, контраст — не только в описанном, но и в авторском подходе (что в случае с публицистом не менее важно) — станет совсем уж неприличным. Но прояснится сама идея карты, на которой «культурный мир» в своих высших достижениях соседствует со своим же подсознанием, о котором знать не хочется — потому что страшно такое о себе знать. Галерея «гениев мест», титанов и пионеров, мыслителей и авантюристов, аскетов и жизнелюбов против сплошной пустоты («Россия от Урала пустая — навылет») страны маленьких человеков, которые никак не вырастут не только в больших, но даже просто в людей. Не потому, что среда заедает, как наивно-романтично полагала великая русская литература, а потому что они сами — среда. Что тоже в общем-то открытие русской литературы. Только уже не «великой», разумеется, — за подобные открытия, скорее, канделябром. Героика versus мифология. Сказание о святом Георгии и Змии.
Неудивительно, что «Карту родины» — заметки о путешествиях по России конца 90-х — начала 2000-х годов — жители картографированной местности оценили довольно хмуро. Вайль был поставлен в ряд «всяких эмигрантов», восхваляющих Запад и хающих «свое», в том числе «святое». К «святому» он действительно подходил с позиций скорее честности, чем благоговения. Куда больше трепета в «бабушках, баюкающих пирожки», в размышлениях о рассказах и ролях Шукшина, в одной строкой упомянутой малосольной нельме, съеденной в месте слияния Оби с Иртышом. Впрочем, имидж «хаяльника святого» к Вайлю клеился плохо — слишком многим «Родная речь» вернула отбитый школой вкус к русской литературе. Слово «вкус» здесь следует понимать, пожалуй, в гастрономическом смысле — как-то вкуснее стало держать в зубах строки Гоголя. Аналогично «Русская кухня в изгнании» могла бы вернуть вкус к чтению. Уже в филологическом смысле.
А со «святостью» в советском ее понимании у него и не могло быть иначе. Он же не был — так и не стал — советским человеком. Что есть по тем временам (которые никуда не делись, что ли?) означало — человек «антисоветский». Он делал попытки — поработал журналистом в латышской комсомольской газете. Он вообще не боялся пробоваться и менять — рижский судостроительный на московский полиграфический, профессию кладбищенского смотрителя на пожарную службу, одну страну на другую, накладывая извилистые линии судьбы на карту мира, сливая во что-то гомогенное биографию с географией. Его эмиграцию не поворачивается язык назвать собственно изгнанием — настолько естественным оказалось для него перемещаться. Картография изгнания на поверку оказывается картографией свободы. То ли «человек мира», то ли мир в любой своей точке и во всей совокупности оказывается человеком.
Вообще само имя Вайля провоцирует присовокупить что-то или лучше кого-то. Вайль и Довлатов. Вайль и Бродский. Разумеется, Вайль и Генис. Чувство локтя, которое в данном случае ничем не отличается от чувства стиля, пожалуй, им и является. А может, все из-за вайлевской любви к «плутархии» — герои непременно ходят парами. Тезей и Цезарь, Демосфен и Цицерон, Караваджо и Палладио, Пермь и Парма, «Гудок» и «Новый американец», Ильф-и-Петров и Вайль-и-Генис... Все-таки — эмигрант. Ведь это очень эмигрантская черта — постоянно пребывать в параллельных реальностях. Только без назидания и надрыва. Просто «занимаясь жизнью».