Где истоки легенды Парижа? Может быть, она исходит от таких жизнелюбов-раблезианцев, как Франциск Первый или Генрих Четвертый? Или от ослепительного блеска избыточной праздничности двора Короля-Солнца? Или имперского величия наполеоновских традиций? Или от помпезного шика Третьей империи, подарившего Парижу бульвары и шедевры «бэль эпок»? Или в нас говорят образы импрессионистов, размытостью контуров превращающих реальную жизнь в праздничный мираж?
Но как бы то ни было, Париж таит в себе нечто большее, чем выставленные напоказ роскошные витрины магазинов, музейные дворцы, бесконечные мансардные пропилеи домов, оформленные цветами, как дамские будуары, парки, завлекающие канканной бравадой утонченной вседозволенности кабаре и рассчитанные на поддержание имиджа мирового центра моды ежесезонные дефиле. Это еще и символ избыточного веселья, бездумной легкости, праздничной радости и неуловимого шика. Он как бы создан для прожигания жизни, как запретный плод манит и завораживает, а его аура волшебной вуалью освящает повседневность.
Веками возводившиеся здесь подмостки всемирного Подиума обладают удивительной способностью центростремительного привлечения всеобщего внимания, уже самим фактом принятия парижской публикой ставящие высшую пробу на произведении искусства, будь то театральный спектакль или картина. Тщетно пытающиеся вызвать интерес к себе на родине, будучи экспонированными в Париже они не только приобретают печать недосягаемого эталона, но и как бы переходят грань между признанием и прозябанием.
Разве это не доказал Сергей Дягилев своими русскими сезонами? И кем был бы без Парижа Серж Лифарь, совершивший почти фантастический прорыв навстречу призванию из измочаленного бесконечными сменами власти Киева? И не из Парижа ли началась слава Рудольфа Нуриева, одним прыжком через аэропортовские заслоны устремившимся к утверждению своей исключительности? А полуторамесячное представление «Юноны» и «Авось»? А закрепленная в росписях потолка Гранд-Опера мировая слава Марка Шагала? И не парижская ли эмиграция Федора Шаляпина заставила мир признать гениальный шедевр Мусоргского? Парадоксально, но «Борис Годунов» сейчас, пожалуй, чаще исполняется за границей, нежели в своем отечестве, и притом на языке оригинала! Парижский воздух подпитывал амбициозные порывы полтавчанки Марии Башкирцевой, ровно половину своей короткой жизни — 12 лет — проведшей во Франции, завещавшей ей свои лучшие работы и самой оставшейся на кладбище Пасси близ Елисейских полей. А перехваченные зеленым поясом раструбы знаменитого черного платья, подаренного уже более 10 лет Майе Плисецкой Пьером Карденом? Разумеется, не оно возводит гениальную балерину на пьедестал уникальности, но своим шлейфом это осязаемое приобщение к миру Парижа как бы заведомо устилает путь к пьедесталу.
Парадоксально, но подернутый седоватой патиной старины, при первом знакомстве, особенно в солнечный день, Париж разочаровывает какой-то равнодушной белесостью архитектурной семиотики и почти явным отсутствием ожидаемой праздничности и блеска. И, возможно, поэтому он так прелестен в дождь, когда, по выражению впитавшего в себя голубые дали Коктебеля Максимилиана Волошина, «расцветает, точно серая роза», не только углублением тонов, но и появлением того едва уловимого блеска, который, отраженный в витринах, создает ощущение особого радостного подъема, какой-то дивной наэлектризованности, очень точно подмеченной в нем Рудольфом Нуриевым. Вместе с тем дождевая вуаль придает Парижу ту таинственную загадочность, которая была подсмотрена Моне. Почти на подсознании она так захватила его, что он навязчиво искал ей продолжение и в других местах Вселенной, бесконечными реймскими и лондонскими зарисовками погруженных в туман готических соборов.
Существование собственной ауры как бы размывает границы инородных включений, которыми так богат Париж, беззаботно ассимилировавший и луксорский обелиск, и собственные античные подвалы, и римские фонтаны, и византийские купола Сакре-Кер. Итальянские мотивы наполеоновских походов аукнулись и в сделанных по подобию античных триумфальных арках и колоннах, и в аркадах улицы Риволи, почетным караулом сопровождающих фасады Лувра. Русский поход привнес мотив золоченых куполов, так поразивших Наполеона в Кремле, в оформление церкви Дома инвалидов и комплементарное ему золочение моста Александра Третьего настояно тоже на русских мотивах. Вообще восточноевропейская компонента Парижа оказывается весьма ощутимой даже в топографических координатах города. Севастопольский бульвар и названная в честь Малахова кургана улица, торжественно открытая в 1911 г. авеню Франко-Росс, улиткой притаившаяся на тыльном фасаде Гранд-Опера площадь Дягилева и отмеченная авангардным огородом всяких фонтанных шутих и Петрушек площадь Стравинского, как бы подключающая случайного прохожего к системе труб центра Помпиду. Координатная сетка улиц Моску и Нева определяет пространство, отмеченное православной церковью Александра Невского, где на венчании Пабло Пикассо с русской балериной Ольгой Хохловой присутствовала еще не очень известная одесситка Анна Горенко, повернувшаяся к истории камейным профилем Анны Ахматовой. Здесь отпевали тех, кто потом нашел прибежище на православном кладбище Сен-Женевьев-дю-Буа. И киевлянин Виктор Некрасов, которого, казалось, не так давно я видела гуляющим с собачкой в Первомайском парке, тоже будет здесь записан в очередь на бессмертие. И еще один киевлянин, умерший в Париже, — Николай Бердяев… Вдруг оказывается, что в таком привычном теперешнему контексту города музее Родена когда-то, во времена наполеоновских войн, была русская миссия во главе с Куракиным, так живописно выписанным Львом Толстым в «Войне и мире». А мост Альма, ставший на слуху у всех после гибели принцессы Дианы, назван так в честь крошечной восьмидесятикилометровой речонки Альмы, которой можно полюбоваться в крымском заповеднике у отрогов Бабуган-Яйлы. Но судьба определила ей местом впадения в Черное море степь под Евпаторией. Там, в 1854 году, через два дня после высадки в Крыму англо-французского десанта произошло знаменитое Альминское сражение, поражением русской армии открывшее путь на Севастополь.
Удивительна небрежность Парижа к своим архитектурным одеждам. Кажется, что жажда новизны и необычности превалируют здесь над священным пиететом к старине. С беспечностью избалованной красавицы, сбрасывающей лишние наряды на празднике жизни, город легкомысленно расстается со своими шедеврами. Разметенная до основания Бастилия не исчерпывает, к сожалению, список жертв социальных катаклизмов. Весьма непродолжительная Парижская Коммуна оставила довольно ощутимые оспины на топографической карте города, уничтожив дворец д’Орсэ, как и городскую ратушу, Отель де Виль, правда, восстановленный затем почти в прежнем виде. А вот дворцу Тюильри не повезло, несмотря на прямую причастность к имени Наполеона, избравшего его своей парадной резиденцией. Впрочем, разрушения происходили не только в результате стихийных всплесков социальной несбалансированности. Достаточно вспомнить целую кампанию, организованную Виктором Гюго по спасению Собора парижской богоматери, давшую повод говорить о том, что имя спасителя первоначально было зашифровано в букве Н (Hugo) двубашенного усеченного фасада. Спасителем другого свидетеля и порой прямого участника событий на протяжении более чем полутысячелетнего периода — Лувра — стал Наполеон, снявший табу на пренебрежение традиционной резиденцией французских королей в связи с увлечением Людовика Четырнадцатого идеей о переносе столицы в Версаль. Легко и просто готов был Париж расстаться и с Эйфелевой башней, построенной как оформление входа на Всемирную выставку 1889 года, в связи с окончанием десятилетнего срока концессии, полученной ее создателем. Такая же судьба ждала и вокзал д’Орсэ, преобразованный позже в знаменитый музей. Счастливо избегнув воронок войны на улицах города, Париж тем не менее сам ухитрился поставить нарочито современную заплату на контекст устоявшегося города цветной металлической изнанкой центра Помпиду, этим своеобразным актом пирсинга как бы подчеркнув не только свою готовность эпатировать публику, но и поразительную восприимчивость к новым тенденциям, которая была продолжена моделью города будущего — нашумевшим Дефансом.
Мобильность реакции Парижа на социальные веяния поразительна. Великая Французская революция пыталась из храма покровительницы Парижа святой Женевьевы, законченного в год ее начала, сделать что-то вроде политического клуба, оставив, наконец, его в покое в роли Пантеона гениев нации. Политическая чехарда полувековой истории, безвозвратно отделившей феодальные предрассудки от буржуазных заблуждений, создала целую картотеку бесконечных переименований самой величественной площади Парижа, заложенной специально для конной статуи Людовика XV по проекту архитектора Габриэля. Следовало ожидать, что в 1790 г. памятник сбросили, а площадь переименовали в честь Революции, установив через три года гильотину, которая подобно современному жетонному аппарату, отсчитала головы 1119 жертв маятника революции, конечно, не обойдя и Людовика XVI, именем которого площадь даже некоторое время называлась. И только после июльской революции 1830 года окончательно был зафиксирован наиболее удачный вариант — Пляс де ля Конкорд (Площадь Согласия) как предостережение разрушительным тектоническим сдвигам в обществе, избравшим ареной исторических событий не только это место.
Погружение в литературно-историческую реминисцентную стихию Парижа — это особая статья. Но так или иначе настоятельное присутствие самых громких имен, знаковых не только для европейской, но и мировой цивилизации, по крайней мере последних веков, настолько ощутимо на улицах города, и неизвестно, что более придает ему очарования — собственно кружевное плетение улиц или сознание, что по этим улицам бродили Расин и Корнель, Бальзак и Стендаль, Робеспьер и Наполеон. Невольно кажется, что на площади Вогезов, где потом поселился Виктор Гюго, еще витает дух мушкетеров. Артиллерийская же школа на Марсовом поле хранит память о юном Бонапарте. А здесь, на Рю Роаль — Королевской улице, — в своем дворце гениальный банкомет политических интриг Талейран принимал императора Александра I. На этой же улице табличка отмечает дворец герцога де Ришелье, революционным шквалом заброшенного потом на заводи Одессы. Отсюда рукой подать до Вандомской площади, где в доме № 12 умер Шопен, а из отеля «Ритц» в последний путь отправилась принцесса Диана. Поднявшись чуть выше на Монмартр, попадаешь в целый заповедник памятных мест, сопряженных преимущественно с художниками. Вот именно здесь, на этой улице, упал с лошади романтик Теодор Жерико, подписав себе в 30 лет смертный приговор, а чуть поодаль в своей мастерской Илья Репин показывал императору знаменитого «Садко», купленного тут же в Русский музей. На кладбище Монмартра упокоился неистовый киевлянин Вацлав Нижинский. А в Люксембургском саду любила гулять с Модильяни Анна Ахматова. В Париж привез Оноре Бальзак Эвелину Ганскую. В отеле же «Крийон» проживала еще одна православно-католическая пара — Сергей Есенин и Айседора Дункан. Этот список мог бы быть бесконечным, ибо наша весьма отдаленная от Парижа Родина отмечена там не только уже упомянутыми именами наших соотечественников, но и аббатством Вилье, в котором нашла успокоение дочь Ярослава Мудрого Анна. Именно благодаря ей сохранилась единственная достоверно известная книга из библиотеки ее отца — «Реймское евангелие», на котором присягали на верность престолу все последующие монархи Франции. Известно, что практичный кардинал Мазарини в своих военных планах был не прочь воспользоваться помощью казаков, не исключено, под предводительством Богдана Хмельницкого. И уже каким-то почти мистическим символом, почти птицей, так соответствующей названию аэропорта «Орли», зашифровано имя Филиппа Орлика, которого мы считаем создателем первой в мире конституции. Любопытно было бы услышать, как оценивал его личность в своих лекциях по украинской истории приглашенный на парижский семестр в открытую Максимом Ковалевским Высшую русскую школу общественных наук Михаил Грушевский. Парижем отмечена жизнь Владимира Винниченко, а глава первой украинской делегации в ООН Дмитрий Мануильский, оказывается, окончил юридический факультет Сорбонны.
Все-таки как поразительна всеядность Парижа, умеющего в своем блеске растворить не только славянские отмели эмиграционных потоков, но и вторжения прихожан со всей Европы — к парижской мессе допускаются все! Сальвадор Дали, Пабло Пикассо, Амедео Модильяни, Фредерик Шопен, Ференц Лист, Адам Мицкевич, Юлиуш Словацкий, Генрих Гейне, Винсент Ван Гог, Михай Мункачи, Оскар Уайльд… – разве перечесть.
Другое дело, что центростремительные инстинкты Парижа сыграли с ним довольно злую шутку. Пришельцы оказались тем Троянским конем, который, по замечанию Евгения Маланюка, был готов подорвать корни собственно французской культуры. Взять хотя бы балет, фактически созданный в Гранд-опера и возглавляемый на протяжении 30 лет Сержем Лифарем, передавшим затем эстафету татарскому конкистадору Рудольфу Нуриеву. Но поразительно другое. Отработав на парижской сцене положенный срок, оба они в конце жизни акцентировали свои корни на последнем приюте в Сен-Женевьев-дю-Буа: Серж Лифарь — знаковым обозначением места своего рождения на черном строгом памятнике по центральной аллее кладбища, а Рудольф Нуриев — чуть дальше красочным мозаичным ковром, татарской попоной покрывающей могильный холм. В сущности, не одни они испытали ностальгические порывы: прахом вернулись на Родину Федор Шаляпин и совсем недавно — Иван Шмелев, еще раньше поляки позаботились о возвращении Адама Мицкевича и Юлиуша Словацкого, а сердце Фредерика Шопена было по его завещанию похоронено в варшавском костеле Святого Креста.
Но при этом каждый из них так или иначе оставил своим творчеством автограф на улицах Парижа, напомнив, что это не просто город, а целый мир.