Дива Мария (забытые письма)

11 июля, 2014, 20:00 Распечатать

Заньковецкая, как Дева Мария (примите это не за экзальтацию, а за литературность), в муках и страданиях — да — рождала подлинный украинский театр. Рождала его от святого духа, своего гения.

В этом году исполняется 160 лет со дня рождения Марии Заньковецкой (1854–1934) — великой украинской актрисы, которую Чехов в шутку называл "хохлацкой королевой", а Петлюра ее фигуру уравнивал в художественной и общественной значимости с самим Т.Шевченко. Библиография, связанная с жизнью и творчеством Заньковецкой, обширна (книги С.Дурылина, Н.Богомолец-Лазурской и др.) Но все же снова тянет перелистать отдельные страницы этой судьбы. И… впервые опубликовать некоторые письма, ей адресованные. И, разворошив старые архивы, вспомнить несколько малоизвестных рецензий, ей посвященных. Широк и контрастен был круг ее почитателей. Счастливой и несчастной сто лет спустя видится мне ее жизнь.

Эпистолярные романы Патрик Кэмпбелл, Сары Бернар и их "милых лжецов" рядом с этим украинским романом на время померкнут. Наша эпистолярная драма — уникальна и чувственна, сердечна и драматична. 

Собственно, здесь настоящая антология "української пестливості" и хмурая хроника бродячей театральной жизни. Это и многое другое — в письмах разных лет Мыколы Садовского к Марии Заньковецкой. 

Десятки писем! Восторженных, нежных, злых. Часто без ответа. Он пишет, она молчит. Она отвечает, но он, очевидно, теряет ее послания, поскольку постоянные дороги, вечно неустроенный быт. Молох странствий съедает автографы.

…С 1882-го нужно начинать системный отсчет эпистолярного романа. Это время в одном из ее писем обозначено как год "первого дебюта на украинской сцене в Елисаветграде… в труппе товарищества Кропивницкого". 

Вот она пишет: "Я выступила в "Наталке-Полтавке", я волновалась в первом действии, я не слышала своего голоса, когда пела "Віють вітри". За кулисами я от волнения упала, и помню, как заволновались все вокруг меня: Михалевич подносил мне капли. Карпенко-Карый — вина. Во втором действии я уже овладела собой и твердо вела свою роль".

Что до этого? Театралам известна "коллизия". Жажда страсти и жажда сцены… 

Рожденная 4 августа 1854-го в селе Заньки Нежинского повета Черниговской губернии (седьмой ребенок в дворянской семье); увлеченная украинской песней и бытом; снедаемая лицедейством с первых сознательных шагов… И это только биографический штрих-пунктир.

В 1875-м, в Заньках, брак Марии Адасовской с дворянином Тамбовской губернии штабс-капитаном артиллерийской бригады Алексеем Хлыстовым — очень любившим ее. Потом русско-турецкая война, волны которой забрасывают семью Хлыстовых в крепость Бендеры, затем в Свеаборг.

Бендеры — роковое место. Здесь судьба сплетает в тугой узел две ее страсти — к театру и к нему… Мыколе Тобилевичу (взявшему впоследствии сценический псевдоним Садовский). "Он груб, но с добрым сердцем", — говорили об этом человеке, герое русско-турецкой войны, георгиевском кавалере, красавце-мужчине, уроженце села Костувате на Херсонщине, одном из "атлантов", державших на своих плечах рождавшийся новый украинский театр. 

Герой ее романа, покуда она еще примерная жена Хлыстова, странствовал со своим полком "по долинам и по взгорьям", в том числе и по Бессарабии. И однажды остановился в Бендерах. Чтобы эта "крепость" рухнула мгновенно. Биограф актрисы описывает домашний концерт с участием г-жи Хлыстовой. Внимательно читайте и настройтесь на рецидивы тлевшего сценического гения. "Ось вона сіла на землю, без слів, колисаючи своє дитя. Але це не дитина! На простягнутих руках у неї — обгоріле поліно. З великою скорботою вона то притискає це поліно до грудей, то простягає вперед, благаючи про захист своєї дитини…" 

У зрителей шок. За две минуты она убедила гостей и домочадцев, что в руках у нее не обугленная колдобина, а живое существо! Зрители цепенели, плакали. И так будет всегда, пока она будет выходить на сцену. 

Свидетелем той сцены в Бендерах и стал М.Тобилевич. Уже спустя годы, прокручивая в памяти былой восторг, он вспоминал: "Здавалося, ніби я заглянув у безодню, з дна якої, з надр земних, на мене блиснув дивовижний самоцвіт, і такого самоцвіту ще на землі не бувало… Одне слово — перед нами в той знаменитий вечір спалахнув вогонь Прометея… Генія!" 

Впрочем, как я заметил выше, два пламени воспылали в тот вечер. Они сплетались языками, что-то шептали друг другу, ранили до ожогов тела и души — огонь сценический и чувственный. 

Итак, Мыкола Карпович. Герой "романа" всего украинского театра периода его становления на рубеже XIX–XX веков. Первый красавец и первый артист. Невозможно не влюбиться — и любить нельзя, потому что "зрадить". Эх, если бы только она одна была его музой. Его "музой" стала вся несчастная украинская сцена. Со всеми ее Наталками, Харитинами, Горпинами, Марусями. Да, и для каждой из них он был "единственным": на сцене и… за кулисами. Как писал о Садовском писатель В.Потапенко: "Молодий, красивий. До кісток українець із чудовим голосом — підбаском. Коли він співав, то в багатьох блищали сльози на очах…" А спустя много лет другой человек по фамилии Ленин (не "вождь", а однофамилец-артист) с таким же пиететом живописал его имидж: "Садовский — орел! Українська народная героїка! Це полум'я, поблизу якого спалахувало все, що було. Пластичний, піднесений, могутній…"

Конечно, на подобном фоне полковник Хлыстов проигрывал по всем статьям. Есть подозрение, что даже некоторые домашние спектакли, с согласия командира полка, она разыгрывала в первую очередь для одного зрителя… Да, для него, для Мыколы Карповича. 

Уже позже, играя "Наталку…" в Елисаветграде, Киеве или других городах, сверкая рядом с Садовским на сцене (он — Петро, она — Полтавка), Заньковецкая и воспринимала этот дуэт как единственно возможный — на сцене, в собственной судьбе. Наивная и доверчивая, великая актриса. Если бы знала... 

…Пока в 80-е XIX века Мыкола Карпович не покладая рук строчит ей любовные послания с умопомрачительным количеством ласкательных эпитетов-метафор ("Кицюня моя", "Серденятко моє", "Моя пташечко", "Цапуня", "Цяцюня", "Чорноокий цяцюня", "Сердечко миле" и т.д.), в книге судьбы появляется еще один текст. 16 сентября 1887 года киевское епархиальное руководство, наконец, дает ей официальное разрешение на развод с супругом. Долгожданному вердикту предшествовали драматичные сцены: скандалы и оскорбления. Якобы в порыве гнева-ревности обиженный Хлыстов хватает ее за руки, буквально швыряет через стулья, она падает, распластавшись по полу... И, согласно некоторым версиям-мифам, увы, теряет ребенка. (Она так и не стала матерью).

Разрешение церкви на развод с Хлыстовым еще не означает согласия на брак с Садовским. Много лет великий театральный роман Заньковецкая—Садовский — роман "без штампа". Все основано только на чувствах, на ревности и всепрощении. 

Из года в год она просит "разрешения на выезд" лишь потому, что женщине в столь щекотливом неопределенном положении не так просто было гастролировать по городам империи и даже поселяться в гостиницах. 

Собственно говоря, она была "невыездной". Хотя звали и в Европу, и в другие райские края. Лишь когда наступило послабление (ее родной брат Евгений Константинович ходатайствовал за сестру перед царским двором, перед князьями, перед самим Александром III) у нее появилась возможность выехать в Галичину. 

В одном из архивов Санкт-Петербурга (о чем мне рассказали исследователи-заньковеды) хранится документ, в котором Заньковецкая собственноручно пишет: "Прелюбодействовала…" Таким образом, взяла вину на себя, подписав себе же "приговор" — на освобождение… 

В конце XIX века в ее жизни постепенно меняются театральные труппы (Кропивницкого, Садовского, Саксаганского и др.) и гастрольные города, а наймычек в сводном репертуаре регулярно сменяют другие бесталанные. И будто бы окровавленной ниткой прошивают весь этот ее труднейший путь — с реквизитом по бездорожью — ЕГО письма-письма-письма… 

Вот он снова пишет. Будто бы кается: "Навіщо ти знову так хвилюєшся, що весь твій лист просякнутий гіркими сльозами? Читаючи твого листа, мені стало тяжко не тому, що я мерзотник… Щось там писав… А шкода тебе, моя радість. Облиш, перестань, час тобі прибайдужиться до всякої підлоти… Прийде час, що й на нашій вулиці свято настане, тоді ми з тобою не будемо вже такими нерозумними, як раніше: людей будемо розрізняти!" 

Вроде страдает, не стыдится назвать себя театрально — "мерзотник". Все равно знает: простит. 

А вот еще одно из малоизвестных писем. Это 1885-й. В этом году вместе с труппой М.Кропивницкого она выступает в Николаеве, Елисаветграде, Ростове, Катеринославе, Харькове, Одессе. Украинский профессиональный театр с такой-то звездой на своем челе утверждается, становится все более популярным и востребованным. "Малороссийские" театральные труппы становятся чем-то вроде бизнес-проектов, между ними обостряется конкуренция. И козырь в конкурентной борьбе — она. Актриса, к которой как мотыльки на пламя летят зрители всех городов империи. 

За нее сражаются и братья Тобилевичи: Микола, Панас, Иван. Ее "перетягивают" в разные стороны как канат. В разное время, когда конкурентная борьба между театральными группами доходила до апогея (Карпенко-Карый, бывало, даже "запрещал" родному брату играть свои пьесы) она, как миротворец, улаживала дела. 

Ей покорялись не только зрители, но и антрепренеры, драматурги, впоследствии придворные вельможи.

К счастью, в середине 80-х пошла на спад неприязнь к ней со стороны отца, который просто-таки проклял дочь за связь с артистом. Он выгнал ее из дома: "Как ты могла осрамить семью? Пасть так низко! Будь ты проклята! У мене більше немає дочки Мані"! Вышвырнул вослед ей чемоданы… И она, ошеломленная, бродила садом, затем нашла какого-то извозчика и уехала. Несколько лет длилось отторжение от семьи. И все из-за него… 

"Серденько моє Кохане! Кицюня моя люба!

Як твоє дорогеє здоров'ячко, моя рідна? Я тільки третій день як приїхав, а вже не маю просто місця, така мене бере туга, що я далеко від тебе, не бачу мою зірочку, не щебече вона мені. І сумно якось, нудно і наче чогось нема. Васька Грицай не тільки не приїхав, навіть, і не одписав до мене. А тут ще зі мною ціла притичина вийшла: здав я всій багаж у Києві і квитанцію маю. Тільки що багаж мій не звісно де дівся. Третій день талаграфує станція. І нічого не знайдуть, певно, пропав. А там же все: і книги, і ноти, і фрак, і сюртук, і сорочки. І тепер я без нічого сиджу. Завтра їду до адвоката і пред'являю іск на залізну дорогу. Не знаю, що з того вийде. 

З Марком нічого не вдієш. Він чогось все жде. Служить він і згоджується і не згоджується. Хто його розбере! Панас уже согласився: Затиркевичці написав і Максимовичу теж. Жду від них одповіді. Написав у Миколаїв. Питаю, чи гулящий театр на Святки. Якщо одвітять, що гулящий — заключаю контракт. В Херсон теж думаю написать, але жду одповіді з Миколаєва. Устенкові скажи, що я маю його на увазі. Сьгодні Марко згодився їхать зі мною в Олександрів дати там концерт. Але я не знаю, що я буду робить, що ні. Нот та одежі нема. Послали телеграму до поліцмейстера. Що він скаже — не знаю. 

Кицюнечко моя люба! Бережи своє здоров'ячко, не сумуй, не тужи. Вір же ти мені, моя радість, моя єдина, що немає задля мене нікого на світі краще, нікого миліше. Коли цьому повіриш, то ніколи і в голову тобі не навернеться думка, що я тебе забув. Не маю сили, не маю ваги викапати перед тобою всю мою душу, котра тепер зовсім одинока, мов той оазис на безкраїй, гарячій, піщаній пустелі. Ти моя і радість, і туга, і сила, і воля, і все-все на світі, що тільки є в житті чоловіка найкращого, найдорожчого!!!... Цяцька ти моя! Живу я тепер у городі з Панасом. Та як встанемо, то тільки й ходи нашої, що до Марка та додому. 

Марко всякий день жде письма від Старицького, а його нема та й нема. Це його дуже вражає. Про це не проговорись Циганкову, а то він перенесе йому, а той напише йому улесливе письмо, то Марко й губи розквасить. Хай довше мовчить. Це для нього буде лучче. Я вже виграв у Марка півфунта тютюну, подержавши з ним заклад, що від Старицького він примірно завтра не одбере цидули. Так на моє й вийшло… Коли б він ще з недільку підождав, щоб Марка тим ще більше розпік.

Цілую тебе, моє куріп'ятко, міцно-міцно-міцно, і твої рученятка, і твою шийку. 

Твій до віку мого Микола. 

Уклін щирий і низенький Юрію Федоровичу. Лідії Констянтинівні цілую ручки. Уклін Квятковським і… Єлисаветград, лютий-березень 1885 р." (публикуется впервые). 

В этих строчках ничто не предвещает ненастья. Но с каждым разом тон писем все более похож на морской прилив-отлив. Приливы нежности сменяются чопорной светской велеречивостью. В эпистолярном романе исподволь появляется трещина. У нее — новые роли, а у него — новые женщины. Как ей самой трудно сосчитать количество сыгранных бесталанных, так и ему, очевидно, непросто поставить на учет количество измен. Отдельные увлечения перерастали в продолжительные романы, рождались дети, некоторые любовные истории гасли, едва вспыхнув. 

Она обо всем знала. Не молчала. Часто жестко отвечала. Но все равно терпела. Эта связь была не только сценической, а какой-то мистической.  Днем – театр, ночью – их нежность без сна. У нее была какая-то наркотически-эротическая зависимость от него.   

Был случай уже в январе 1898-го, когда в угаре его очередной закулисной истории (одна из актрис труппы "случайно" оказалась беременной…) Заньковецкая демонстративно прерывает гастроли в Тифлисе. Но прежде ставит на колени Грузию, гениально сыграв "Наймичку", "Лимерівну", "Жидівку-вихрестку", "Безталанну", других. Во время этих триумфальных гастролей некоторые "музы" Садовского, как мухи, жужжали над ней, пытались задеть, укусить. Указать на место "брошенки". Она хлопнула дверью. Умчалась в родные Заньки, затем в Киев. 

Уже в Киеве культурная украинская элита бурлила, оплакивая громкий разрыв. Семьи Старицких, Лысенко принимали ее как родную — несчастную, отвергнутую. В одном из писем Л.Старицкая-Черняховская пишет М.Вороному: "Приїхала до нас страшенно замордована, страшенно змарніла М.К.Заньковецька. І своїми ж власними словами ствердила те, що ми чули вже давно. Яка вона несчастна… Несчастна і тим, що отак кохає Садовського. Найкраще, що вона може тепер зробити — умерти і заспокоїтись. Мені її так шкода, так шкода, що не можу і сказати. 23 лютого 1898 року". 

Разрывы-отрывы, приливы-отливы – все это продолжается постоянно. Садовский регулярно бомбит ее письмами. Постоянно напоминает о себе любимом. Пытается то усладить, то "зализать" раны. Однажды вроде даже подкупить пытается, предлагая деньги, о чем свидетельствует одно из писем периода очередного охлаждения — ранее, в 1889-м, когда этот союз более прочный. 

"Кицька! 

Хотя твои последние два письма переполнены ругательствами и, прочтя их, я даже думал одно время совсем не писать тебе, предполагая, что мои письма только раздражают тебя; но сердце — не камень. Уж больно я за тобой соскучился. Вот теперь пишу тебе, моя Кицюня и думаю. Посылать ли деньги? Может быть, в самом деле мои трудовые, кровавым потом добытые деньги проклятые и вместо радости доставляют тебе неудовольствие и приносят какие-то беды. Обдумав хорошенько, пришел к такому результату: если они тебе лично и противны, и ты ими не будешь пользоваться, но хоть рабочим заплатишь и потом шлю еще 200 р. Мамко, ты уже сердишься! Не сердись, Киця! Ведь правду же я говорю. За что же ты ругаешь меня? За то, что я прислал тебе 200 рублей. Если тебе это неприятно, то я больше и не буду высылать. Я хотел и хочу, чтобы мой Кот, мой милый Чорнусь не нуждался ни в чем. Перестань дуться, моя люба, моя Киця, моя муха, моя цяця! Напиши мне, да не такое письмо, как раньше, а чтобы в нем я увидел опять мою сердечну черноокую мою любую Кицьку!

Так соскучился, что летел бы! Что поделываешь, как твое здоровье, как настроение? Пиши все, все, все! Поклон тебе и поцелуй передает Ад.Вал.Шведова. Она проезжала и виделась со мной, велела тебя поцеловать и поклониться. 

Чачиков и Поляков — твои рьяные поклонники. Почти каждый день осведомляются о тебе, кланяются, а в особенности Чачиков. Он даже не может равнодушно говорить, у него даже слезы выступают на глазах, когда он задает мне вопрос: "А что наша гордость, этот величайший талант М.К. пишет?" "Нет", — отвечаю я с грустью, и тем дело кончается. Дела пока идут хорошо. Целую тебя крепко-крепко. 

Твой навек. Кока. 1889 р., кінець травня". (публикуется впервые). 

В этом же, 1889-м, но уже в декабре, Заньковецкая уходит из труппы Садовского. Она сильно обижена на него. Он уделяет ей мало внимания, занимаясь делами театра, не обращая внимания на ее статус "музы", но не законной жены. Но без этой актрисы ему трудно и в кассе, и в личной жизни. 

Неистовый украинский Дон-Жуан в очередной раз добивается своего: "крепость" взята, женское сердце расплавлено. Но опять ненадолго! Вообще "график" их встреч-разлук в 80–90-е – это сплошная "кривая": вверх-вниз, падения и взлеты. В начале 1890-го он опять строчит ей: "Мне теперь понятны все подлоги, приводившие тебя в нервное расстройство, которое выразилось в подозрении меня, и не то в заподозрении, а даже в глубоком убеждении твоем, что я изменил тебе, что я разлюбил тебя… Бросим все это, моя Кошечка, и поверь мне еще раз, что я люблю тебя и нет на свете женщины другой, которую я любил бы!" 

В 1891-м он как-то выманивает ее выступить в Москве, снимая под будущий кассовый успех, под ее имя, большой зал. Но… Она в очередной раз обижается. И отправляется в другой город, где кассовые сборы с ее участием растут как на дрожжах. Он в бешенстве, терпит колоссальные убытки в Москве. На нервной почве даже заболевает. Ей докладывают. Она тут же телеграфирует его брату Панасу: "Я не знаю, чи я на цім світі, чи на тім? Так у мене все перекрутилося, так я одуріла од всього пережитого, што не могу ничего сообразить. Скажу только, что Коля болен и доктор мне лично сказал, что его нужно поберечь, он нехорош. Не скрою от тебя, что я еще люблю Колю… Нет в мире такое жертвы, которой я не принесла бы для него… Август 1891". 

Кажется, что Александр Островский вычитал кое-что из этого письма и вложил ее текст в уста Юлии Тугиной в пьесе "Последняя жертва". Колесо страсти, тем временем, крутится по всей империи. В Славянске Заньковецкая просит Ивана (брата Садовского) выступить посредником в будущем перемирии. И вот уже в Харькове ночь напролет — он, она, Карпенко-Карый — пытаются договориться… Он орет на нее, не подбирая слов: "Из-за тебя я по шею в долгах! Все, финал!" Она зовет в свидетели Ивана. И как Настасья Филипповна перед своим Рогожиным начинает "игру" на деньги… Только не в печку! А в руки ему. Шесть тысяч. "Кажется, ровно столько ты должен? Вот, возьми… И давай все забудем…". 

Прошло почти десять лет, наполненных страстями-разлуками. Она много ездит, много играет. Но осознает главное: у нее не получается без него жить… В феврале 1900-го на границе нового века, происходит очередное красивое театральное перемирие. В киевском театре — "Цыганка Аза" М.Старицкого, он в одной из главных ролей. Она приходит на спектакль в специальном белом парике оставаясь неузнанной. Покупает билет в первый ряд. И после окончания второго акта, после одной из блистательных его сцен, эта блондинка-незнакомка подходит к сцене и театрально бросает ему розу… Розу мира. И снова все начинается сначала — любовный "антракт" сменяет трудные "акты" разлуки. 

…Возьмем и мы небольшой антракт в эпистолярном романе, чтобы поговорить на другие интересные темы.

* * *

Миф Заньковецкой, мир Заньковецкой, ее феномен. Об этом столько написано-сказано, что даже с набором новых умностей будешь казаться школьником, рассуждающим об общеизвестных истинах. 

Самое главное о своей артистической тайне она сказала сама в 1912 году в интервью (подобный жанр ненавидела) петербургским "Биржевым ведомостям". 

Театр тогда купался в волнах новомодных сценических изысков, течений и направлений. А она стояла как волнорез — гордая, упрямая и сосредоточенная. Непредавшая свою театральную веру и то течение, которое стихийной волной однажды вознесло ее над головами современников и целым миром. "Я сознательно иду с закрытыми глазами мимо бестолочи современных модернистских исканий, я не в силах играть то, чего не постигло мое сердце. У модернистов нет сердца. Здесь, может быть, и лежит разгадка того успеха, который сопровождал меня за весь мой сценический путь — евангелие актерства исчерпывается для меня одним словом: "нутро"! И я не могу не смеяться над теми "жрецами искусства", которые в угоду моде, по рецепту Ростана, должны нацеплять на себя перья и кричать: "Ку-ка-ре-ку!" 

Боги мои, сто лет назад она сказала то, что хотелось бы иногда повторять и сейчас. Если бы сегодня в этом мире, в этом городе, явилась актриса подобного "нутра" и равного сценического дарования, десятки карет "медикома" были бы срочно вызваны к подъезду театра Франко (например)! И зрители рыдая, впадали бы в экстаз. Они бы сами себе не верили, что актерское искусство способно воздействовать именно "так": гипнотически, магнетически, как действуют медиумы, шаманы, гипнотизеры. 

Но так было, когда на сцену выходила она. Есть десятки свидетельств. Медики и психологи водили на ее спектакли учеников, чтобы те видели на ее сценическом примере диапазон возможно-невозможных психических состояний человека. Она сама, начиная с 1883-го, когда готовила роль Олены в спектакле "Глитай, або ж Павук", ходила по психбольницам, подсматривая "за безумием" пациентов.

Невысокого роста — 150 см. Огромные глазищи. Вроде низкий, а вроде высокий голос (большая амплитуда). Лицо — не скажешь, что красавица, но есть нечто такое… Вроде бы и видел этот профиль и анфас то ли на скифских вазах, то ли… на иконах? 

Таки есть в этом облике нечто библейское, божественное. Присмотритесь. От одного этого образа, одного ее жеста или интонации в голосе зрители испытывали катарсис, в некоторых случаях даже теряли сознание. И впоследствии (как это было в Москве) ежевечерне подходили к окошечкам касс с вопросом: "А сегодня в спектакле Заньковецкая будет плакать?" Если кассир отвечал: "Будет!", в зале не оставалось свободного места. 

Ей постоянно пытались подражать актрисы-современницы. Одна из таких — известная в свое время Боярская. Имитировала сценические манеры Заньковецкой, повторяла ее мизансцены, пыталась так же "голосить". И ничего не получалось. Гений был один, точнее, одна. 

Проплакав на сцене десятки чужих судеб, она и в своей судьбе могла наскрести нечто такое, драматически-болезненное, что подпитывало ее роли, придавая им объем достоверности, жизненной правды. Саму ее часто сопровождали стрессы, вызванные и мытарствами в связи с бракоразводным процессом, и другими обстоятельствами. И тело ее постоянно тряслось на десятках подвод вкупе с пятью сундуками, набитыми сценическими платьями — такая хроническая "тряска" окончательно разрушила ее здоровье, повредив некоторые жизненно важные внутренние органы… 

Но жестокая правда театра и в том, что личная боль — нравственная и физическая — всегда на пользу актерской "копилке". Все было брошено ею в топку актерской профессии. 

В Одессе, в 1893-м она играла одновременно с великой Сарой Бернар. Местные рецензенты злопыхательски потирали ручонки: у француженки — полупустой зал, у украинки — аншлаг.

К ней полвека тянуло магнитом. Еще с той первой сцены в Бендерах с поленом. Или с ее детских сценических опытов, когда с подругой написала драму "Шалабан и Шалабанша", высмеивавшую учителей, и сама сыграла мужчину, оставшись не узнанной даже домашними. 

"Феномен" ее и в том, что на равных с драматургами (Кропивницким, Старицким, другими) была полноправным сочинителем (!) художественных образов. Это у нее с детства, с первых драматических проб — сочинять. И так — до последнего выхода. 

Конец XIX века зажигает на театральном небе мириады звезд — великих див. Чего стоит одна Сара — гений саморекламы, жеста и интонации. Но в это же время — Элеонора Дузе. И с нею постоянно сравнивают "нашу", поскольку объединяет их одно, "нутровое" углубление в сценический образ, а еще — умеренная безмерность чувств, нервность, сверхэмоциональность. А рядом, на императорской сцене, звезды российские — великая страдалица-натуралистка Пелагея Стрепетова. Расчетливая дива-мастерица Мария Савина. А в первопрестольной статусный символ Малого театра — выдающаяся Мария Ермолова. 

Так вот, озирая артистические драгоценности конца XIX века, один из самых строгих сценических наблюдателей тех лет отводит Заньковецкой едва ли не первое место… 

Для меня этот фокус непостижим даже сейчас, когда уж столько прочитано-проглочено в связи с нашей актрисой… 

Алексей Суворин, влиятельнейший российский издатель, талантливый критик, а ко всему — неприкрытый антисемит и украинофоб (украинский язык воспринимал исключительно как комическое наречие)… Так вот этот сложный человек впадает в блаженную экзальтацию на гастролях трупы М.Кропивницкого в Петербурге в 1886–1887, видя на сцене прежде неизвестную ему малороссийскую артистку.

Прежде он смотрит "Назара Стодолю": она играет Галю. Критик тут же разражается панегириком, да в таких тонах, будто бы на сцену снизошла сама Дева Мария. 

Отойдя от "наваждения", уже на следующий день Суворин опасается, что светский театральный Санкт-Петербург поднимет его на смех за детскую-то восторженность "хохлацкой артисткой". И он снова идет в театр. Труппа Кропивницкого играла на Мойке в зале Кононова (после успеха "малороссов" приглашают выступать в зал Демут для императорского двора, а на спектакле присутствует сам император Александр III). В общем, Суворин смотрит на Мойке "Наймычку", пьесу Карпенко-Карого. И снова разражается — более восторженным откликом. Воспевает гений Заньковецкой, ставит ее выше всех актрис-современниц, между делом вплетая в рецензию и свои антисемитские рефлексии (поскольку пьеса о "жиде"-эксплуататоре). "Талант, талант, большой талант! Так изобразить ужас на лице, с таким отчаянием съежиться, что несчастную вдруг стало жалко — только большой талант может. А эта трогающая задушевность в жалобах на судьбу? Да, это действительно страдалица, бедная, жалкая, наивная раба во всемогущих жидовских руках, раба, которой и в голову не может придти вырваться на волю: она "непомнящая", она — обреченная на рабство… И ни одного фальшивого звука, ни одного жеста, противоречивших бы цельно намеченному типу. Вот где истинный талант, вот где настоящее актерское творчество… Я сравнил бы ее с Сарой Бернар, но та актриса никогда меня не трогала, тогда как у г-жи Заньковецкой очень много чувства и нервности в игре…"

Он же, прагматик Суворин, сто раз предлагает Заньковецкой первое место на императорской российской сцене. Ее ответ, как и письма из прошлого, тоже стоило бы напомнить. Возле гримерки актрисы толпа: почитатели, критики. Суворин публично обращается к "самой любимой, скромной и самой талантливой актрисе" с просьбой оставить сцену малороссийскую, дабы осчастливить великую русскую. И тут у нее в глазах сверкает слеза (искренняя или сыгранная?). Актриса ответствует: "Наша Украина слишком бедна, чтобы ее можно было покинуть. Я слишком люблю ее, мою Украину и ее театр, чтобы принять ваше предложение". 

Уже в начале ХХ века молодой реформатор Всеволод Мейерхольд предложит ей прекрасный русский репертуар в Херсоне — вроде недалеко. Его письмо, датированное 1902-м: "Милостивая Государыня! Прошу вас немедленно по получении этого письма сообщить мне, свободны ли вы еще на будущий зимний сезон, желаете ли служить у нас в Херсоне и каковы Ваши крайние условия. Предназначение последних имейте в виду, что бюджет у нас очень скромный…" Она снова категорически отказывается. Не из-за бюджета, а из-за преданности украинскому репертуару. При этом ее всегда связывают добрые отношения с Чеховым, Толстым. 

Гении той эпохи знали цену украинскому сценическому гению. 

Чехов, пребывавший в наших краях, делится с другом-критиком впечатлениями: "Проезжаю Харьков. Смотрю — афиша: "Спектакли малорусской труппы". "Цыганка Аза". И что вы думаете? Вернулся в вагон, забрал свой чемоданчик, отправился в гостиницу, а вечером пошел смотреть Заньковецкую. Это не артистка, а волшебница какая-то. Она смотрит на меня волшебными цыганскими глазами. Просто-таки волшебство в ней есть, это же не глаза, а озера бездонные". 

25-летию ее творческой деятельности посвящает восторженное эссе Симон Петлюра. Политик, патриот, игрок, талантливый театральный критик. Пожалуй, одним из первых он пытается определить ее место в украинской культуре рубежа XIX–ХХ веков. И отводит место очень важное. По масштабам природного дарования и ее влияния на становление нации критик Петлюра ставит актрису рядом с Тарасом Шевченко. "Ми провели б певну аналогію між Заньковецькою і таким національним генієм поетом, як Шевченко. Як цей останній був, є і на довгі часи залишиться поетичним виразником нашого національного страждання, співцем історичних мук нашого народу, то таким самим геніяльним виразником національного горя нашого і в минулому, і в сьогочасному є Заньковецька на сцені. Вона артистичний символ цього горя, сценічне втілення тих мук, які доводиться зазнавати українській нації в образі жінки. Її скарги на мачуху-долю, її мольба і прокляття, її сльози і, часами, розпач страшенний і, нарешті, надія на щастя, на те, що із сліз повиростають квітки запашні, вільногармонійного життя нашої нації, то все нагадує наші національні муки і наші надії… Заньковецьку обрала сама доля української нації для високої місії…". 

Оценка высочайшая, не только художественная, но и политическая, общественная, мировоззренческая. 

В подступах к "феномену Заньковецкой", в размышлениях о нем (критик постоянно называет ее "занадто свідома діячка української сцени") Петлюра вроде хочет сказать, но недоговаривает нечто важное о ней. О ее подлинно ГЛАВНОЙ РОЛИ. 

Так вот, договорю. 

По существу, как раз Заньковецкая в начале 80-х XIX века придала броуновскому сценическому движению в Украине — его аматорским попыткам самоидентификации, его разным пьесам и исполнителям, его репертуарно-бытовой направленности — вес и статус иной, всеми искомый. Профессиональный, художественный, подлинно творческий. Часто слабые мелодраматические пьесы благодаря ее артистическому гению поднимались до высот трагедийных. Зачастую однотипные женские образы, которые она сама скорбно называла "закльовані голубки", актриса индивидуализировала, оживляла силой своего гипнотического сценического мастерства. Несмотря на похожесть пьес у нее не было однотипных образов. 

Сами эти пьесы, рождавшиеся в муках, запретах и полузапретах, она лично пробивала в высоких инстанциях. Благодаря своему брату (близкому ко двору) выпрашивала право на постановки. И многое удавалось. Очевидно, весомый репертуар "театра корифеїв" и уцелел (то есть, его не сожгли и не испепелили имперские цензоры) благодаря ее подвижничеству, миссионерству. 

Заньковецкая, как Дева Мария (примите это не за экзальтацию, а за литературность), в муках и страданиях — да — рождала подлинный украинский театр. Рождала его от святого духа, своего гения. Для церкви она была грешницей, для театра, для многих — святой. Может, потому столь разные прагматичные трезвые мужчины, вроде русофила Суворина и украинского патриота Петлюры, пребывали в опьянении от ее таланта, становились едва ли не религиозными фанатиками, лишь видя ее на подмостках. 

Мудрый И.Карпенко -Карый, оказавшись в конце 80-х в ссылке в Новочеркасске, сразу почувствовал и осознал то, о чем говорю. О ее миссии — как "родительницы", как матери нового украинского театра. Тобилевич пишет брату Мыколе 8 января 1887 года: "Сейчас прочитал у Суворина отзыв: "Заньковецкая в "Наймычке"… Целую миллион раз руки Маруси. Она одна силою своего таланта заставила камень говорить, вызвала у крокодила слезы! Она заставила такого человека как Суворин сознаться, что он прежде насмешливо относился и к драме малорусской, и к языку, а теперь он плачет… Это успех не театра, нет, это успех, за который любящие свою родину южане должны вовеки веков помнить артистку. Должны иметь ее портрет и, передав его потомству, сказать: "Вот талант, который показал перед всеми, что наш язык не есть язык только чабанов, а что на нем можно писать и приводить в трепет даже узурпаторов — художественной передачею простейшей истории…"

* * *

После "антракта" — в ХХ век. В старые письма, в эпистолярный роман. 

Новый век дарит ей проблески надежды. Союз с Садовским на время обретает прежнюю гармонию: появляется новый репертуар, возникают новые привязанности. Одна из них — мальчик Юрко, сын Садовского. 

Жажда материнства, иссушавшая ее постоянно, на время утолена при встрече с трогательным нежным созданием. Не единственным сыном параллельных сюжетов с театральными "музами". 

Близкая подруга актрисы в 1905 году пишет: "В Галичині Марія Костянтинівна придбала нового члена сім'ї. На вокзалі в Станіславі її зустрів Садовський із хлопчиком років шести. Виявилось, що цей хлопчик — другий син Садовського — Юрко. Він же поступив під оруду Марії Костянтинівни".

Мальчик сразу стал называть ее мамой. И никаких других слов или комплиментов, кроме этого — "мама" — она и не желала слышать. 

Сказать, что она его воспитывала, было бы биографической неточностью. Просто жила в радости иллюзорного материнства. В это же время, когда их отношения с Садовским более-менее выровнялись, она получает от него письма из Киева: "Юрко весь час тебе згадував: а мама те, а те! Вже як під'їздив до хутора, він мені каже: оце, мабуть, мама булки пече! А я йому кажу: і тебе згадує. І в нього сльози закапали…". 

Первые годы нового века — работа в объединенной труппе корифеев, в составе трупп Суслова, Квитки, успешные гастроли на Галичине. С 1906-го она в театре Садовского. 

Эти годы пропитаны мотивом потребности Дома, семейного очага, какого бы то ни было пристанища. Смертельно устав от дорог, она хочет найти безмятежное отдохновение хотя бы в Нежине, в доме, приобретенном в 1904 году. И прежде искала свой Дом. Но найти его было невозможно в декорациях бродячей актерской жизни, на съемных квартирах, в пыльных гостиницах. Не нашла этого счастья и в деревянном строении под Киевом, под Броварами — на хуторе Жердова. В этих окрестностях Садовский разводил живность, любил охотиться. Но, естественно, постоянно улетал отсюда — его вечно ждали какие-то "великие дела". 

Вплоть до 1909-го ее призрачное счастье связано и с ним, и с Юрком… Вдруг, в одночасье, в 1909-м, все оборвалось. 

Из нежинских аматорских кругов в театр Садовского в 1906-м пришла одна из учениц Заньковецкой, молодая резвая актриса Мария Малыш-Федорец. Особыми сценическими талантами она, возможно, и не выделялась. Но обладала другим сильным даром — соблазна. Кокетка, типичная Коринкина (из пьесы Островского), каботинка и мещанка, она сразу начала "работать" локтями. Вторглась в союз Садовский—Заньковецкая безо всяких церемоний… 

Его связь с "Малышкой", как называли эту деятельницу, стала вызывающей, публичной. Сильно унижающей великую актрису. 

Мало того, что она хамила Заньковецкой за кулисами, так еще и "как хотела" играла на сцене. Могла оборвать спектакль, поменять мизансцену, могла петь, а могла и замолчать, когда заблагорассудится. 

Оскорбления нравственные и профессиональные перевесили чашу многолетнего терпения Заньковецкой. Эта "малышка" оказалась последней каплей (до этого была "рясна злива"), которую она уже не могла простить, ни как женщина, ни как актриса. Впрочем, некоторые друзья Заньковецкой в свое время писали: "Она никогда не переставала любить Садовского. И в глубине души всегда находила оправдание всем его поступкам". 

(Театральная карьера у самой разлучницы особо не задалась. После 1917 года она растворилась в исторической пене. Затем, уехав в Австралию, работала там до смерти прислугой у каких-то состоятельных людей.) 

Ну а Заньковецкая в том же 1909-м лишилась, кроме возлюбленного, еще одной своей отрады. Юрко заболел воспалением легких после купания в холодной воде. И вскоре умер. Она долго оплакивала потери. Оплакивала саму себя. 

Не так часто ей приходилось играть матерей в театре — вот в жизни вроде попробовала, но… В 1918-м ей предложили сыграть Фру Альвинг в "Привидениях" Генриха Ибсена — одной из лучших пьес выдающегося норвежца. Молодой режиссер Александр Загаров репетировал у актрисы дома. Впоследствии Борис Романицкий вспоминал о фантастическом впечатлении от проигрывания Заньковецкой отдельных фрагментов: "Великая материнская и женская жертвенность Фру Альвинг, ее безмерная и какая-то скорбно кровоточащая любовь к сыну, большая внутренняя сила этой женщины, живущей двойным планом своей измученной души…" 

Спектакль не состоялся. Из-за болезни Заньковецкой? Или ее нежелания сжигать себя сложной ролью? 

Тем не менее, талант ее в эти годы не ослаб. Газеты еще пишут о ней: "Вона в повному значенні того слова, гіпнотизувала весь театр і, загіпнотизувавши, примушувала його разом з собою то кам'яніти, то плакати". 

Но резко обновившееся время — время революционного переворота — уже сулит ей темное будущее. Надвигающаяся старость, слепота… Стремительно меняющаяся эпоха. 

В 1918-м в Киеве открывается Государственный народный театр во главе с П.Саксаганским и с участием М.Заньковецкой. Она переходит на возрастные роли. Вроде надо радоваться. Но одичавшие от революционного экстаза "театралы" попросту истязают ее, не стесняясь в методах. Внутри и вне театра "против" нее появляются пасквильные статьи, анонимные письма. В нее готовы бросать огурцы и помидоры. Театральные революционеры-идиоты не чураются постыдных лозунгов в ее адрес: "Чу-чу, свинота! Геть старі ганчірки з державного театру!" 

А до этого ее "всенародно" унижают способом оформления пенсии — будто бы нищая престарелая актриса голодает, ну так давайте ей поможем, ублажим. 

Публичная жалость очень ранит ее. Все это не может сравниться с годами дореволюционного триумфа, почтения. Свой теперешний гостеатр она называет "вертепом", где "ничего, кроме гадостей, интриг, зависти и безглуздя я не встретила, а желание съесть меня было очень большое". 

К революционным переменам приноравливалась с трудом. Еще в августе 1917-го, предчувствуя неладное, возвращалась из Нежина в Кременчуг: "Налезли "товарищи" с сундуками, с бебехами… Чуть не задавили меня при желании выйти из вагона… Много я путешествовала на своем веку, но такого ада я раньше не видела. Если еще долго будут продолжаться чтения лекций и устройство митингов в театрах, то не только без штанов, но даже без голов мы все останемся…" (из письма подруге).

И оказалась пророчески права: вскоре многие остались "без голов". 

С 1918-го по 1834-й она живет в Киеве, в двухэтажном доме родственников. Внешне — все комфортно. Хотя квартира № 4 сырая, холодная. И роль "приживалки", даже при милых родственниках, не самая лучшая ее роль… И редкие вспышки творческой радости — в 1922-м образуется театр ее имени, ей же первой "советы" присуждают звание "народной Украины" — не могут перебить темноту, застилающую глаза, съедающую жизнь. 

Все реже в постреволюционное время получает письма. От него. Вот в конце 1922-го приходит послание из Ужгорода — тогда это "Підкарпатська Русь, Чехо-Словенська республіка". Письмо формально привязано к ее юбилею (40-летию творческой деятельности). Но больше похоже на отчет бухгалтера, нежели на послание былого возлюбленного: "Високоповажна Марія Константиновна! Вибачайте, що пишу Вам, але діло таке, що треба знати і мати від Вас згоду. Діло в тім, що тут, в Ужгороді, я урядив спектакль на честь Вашого ювілею. Будучи головою цього комітету, я пишу Вам і прошу одповісти, як Вам краще: гроші, що зостались чистого прибутку, переслать грошима чи посилками. Чистого зиску мається 883 кор. Тож коли відберете цього листа, прошу написать два слова і виявить свою волю. З глибокою пошаною зостаюсь Микола". 

Ему ответили — за нее. Он обиделся, не обнаружив в письме знакомого почерка. И тогда, с обреченным достоинством, она сама пишет ему свое последнее письмо — каракулями (плохо видит) — как признание и прощание. 

"Я все нездужаю і зараз слаба, пишу з трудністю, але сама. Мені переказали, що я зробила негречний вчинок, не написала Вам сама, а доручила комусь і що цим Вас образила. О боже правдивий! Я така далека від образ. Мені так недовго зосталося жити — нікого не хочу ображати і Вас… "Мы две песни с тобой о прекрасном, родном, только песни, что разно поются", а через те вірте, що це не я, а моя хворість образила Вас. Спасибі за все. Бажаю Вам всього найкращого. М.Адасовська-Заньковецька. 3-го жовтня. 1923 року". 

Дальше — молчание. 

Эпистолярный роман обрывается. 

7 февраля 1933 года Киев провожает его на Байковое. Некоторые люди в окне дома на Большой Васильковской видят застывшую фигурку старой актрисы: якобы всматривается в процессию и что-то шепчет себе под нос… 

А чуть больше чем через год, 4 октября 1934-го, из того же дома на Большой Васильковской, ее последней обители, старую актрису уносят — туда же. И вот — две могилы рядом, на одной аллее судьбы. 

…Так бывает, когда с головой уходишь в чужую жизнь, в чужую историю — и сразу вроде какой призрак постоянно настигает тебя. Преследует, нависает, преображаясь в ее облик, в разные ее роли, сверкая темнотой и влажностью мистических глаз. И то ли что-то шепчет тебе, то ли кричит, то ли пытается диктовать: "Время не оставило после меня ни голоса, ни силуэта на кинопленке. Был единственный фильм, да и тот потерян, размыт. Время то казнило меня, то миловало… Но только у Времени я могу молить об одном — о незабвении. Помни меня… Во веки веков. Аминь!"

 

Использованы архивы Музея театрального, музыкального и киноискусства Украины, фрагменты текстов Симона Петлюры ("Слово", 1908 № 2), фрагменты очерков Алексея Суворина из книги "Хохлы и хохлушки" (1907 год). Особая благодарность сотрудникам музея Марии Заньковецкой в Киеве. 

 

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram
Заметили ошибку?
Пожалуйста, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter
Добавить комментарий
Осталось символов: 2000
Авторизуйтесь, чтобы иметь возможность комментировать материалы
Последний Первый Популярные Всего комментариев: 1
Выпуск №29, 11 августа-17 августа Архив номеров | Содержание номера < >
Вам также будет интересно