Эта книга имеет удивительную способность разрастаться. Задуманная как шеститомник, она уже выросла до восьми томов, но и это, очевидно, не предел. Просто в ней должно слишком много поместиться — того, без чего наше самоощущение и самоосознание оказывается невероятно обедневшим, бледным, выхолощенным, до жути никаким.
«Зшивання вимагало уваги не тільки через те, що треба було слідкувати за кольоровими переходами, малюнком і товщиною тканини, — значно важливішим виявлявся малопримітний шов: варто було хоча б на міліметр збитися, як уся попередня робота зводилася нанівець — клапоть не тримався, випорскував із загальної шеренги. Тоді мати акуратно випорювала невдатний і капризний шматок, скрушно, ніби це й справді жива й розумна істота, проказуючи йому: «Ото вже клопіт…» Недаром Григорий Гусейнов в пятой книге своих «Господніх зерен» приводит это трогательное воспоминание детства — тонко выписанную новеллу о том, как его мать, которая «день і ніч шила… усьому жіночому населенню просілка спідниці, плаття, кофти, нічні сорочки, зрідка жакети чи жилетки», иногда из разношерстных лоскутков, оставшихся от этого шитья, и из клубков старой ваты мастерила одеяло. Так же — из нередко чудом сохраненных лоскутов информации, заботливо и тщательно собранных от разнообразнейших людей, книг, архивов и т.д., — писатель старательно кроит «одеяло» своей книги о мире, не сохраненном нами.
«Господні зерна» определены автором как художественно-документальное жизнеописание — в восьми книгах, из которых вышли пока только пять. Завязкой повествования стала судьба украинского помещика, дворянина Николая Львовича Давыдова, который взял на себя нелегкий труд соорудить на нынешней Кировоградщине, на берегах речки Боковеньки, дендрологический парк, названный «Веселі Боковеньки». Так удачно сложилось, что этот парк сумел выжить на протяжении продолжительного нашествия русских коммунистических нехристей и радует глаз и по сей день. Он, честно говоря, совсем не такой, каким был прежде, — сверяясь с описанием парка, составленным уже в 50-е годы ХХ века ботаником Николаем Грысюком, писатель насчитывает около семи десятков утрат и разрушений, а сколько утрачено до этого — и представить страшно. И все же «Веселі Боковеньки» выжили — Гусейнов полагает, что причина кроется в... фамилии основателя. Поскольку неподалеку от этих мест жили и другие Давыдовы — потомки декабристов. А к ним пришлые коммунисты были лояльны: поскольку искали в истории хоть какую-нибудь опору для своей сомнительной «легитимизации», вот и пытались подогнать под свои преступные теории даже благородных петербургских мятежных офицеров. Григорий Гусейнов пишет: «Можливо, «декабристська тінь», що ніби простяглася над «Веселими Боковеньками», вберегла й сам парк. Бо сусідів Давидова, які також саджали сади, історія нового часу вже не пам’ятає. Що можуть сказати пересічному жителю Криворіжжя чи Кіровоградщини імена Кефали чи Зимовського, Колачевського чи Кочубея, Мершавцева чи Харіна, Толстого чи Кноррінга? А вони так само, як і Микола Львович Давидов, саджали в степовому краї сади, парки, ліси, випещували неповторні розарії, мріяли залишити після себе зелені вікопомні пам’ятки».
Но чего не помнит история — помнят люди. Всё еще помнят… Писатель выискивает малейшие упоминания об этих и прочих садовниках, и затем выясняется, что они заботились не только о садах и парках. И повествование Гусейнова плавно и закономерно переходит в более широкое русло культуры, и всплывают имена как выдающихся, остающихся до сих пор на слуху, так и скромных, подзабытых меценатов, историков, писателей, ботаников, краеведов…
Полотно «виростало на всі боки, самостійно визначаючи головний напрямок власного збільшення, шмата більше не лежала рівно, скатертиною, а самочинно сповзала, підгиналася, скидаючись на гадюку, заповнювала собою весь простір. Це нагадувало мені відому казку про горщик каші: спочатку її було мало, а потім ставало все більше й більше, каша починала лізти у вікна й двері. Я уявляв, що й материне та тітчине дивакувате полотнище так само скоро пролізе крізь причілкове вікно на Чкаловську вулицю». Так и книга, начавшись с истории одного-единственного дендропарка, раскрывает перед читателем историю степной помещичьей культуры, далее — городской, крестьянской да и вообще — украинской культуры.
И это повествование оказывается чрезвычайно трагическим. На дрова сжигает уникальные сады пьяный кацапский люмпен просто так, для дебильного форса, разрушаются уникальные памятники, в страшное лихолетье погибают уникальные люди... И все это, базирующееся на документальных материалах, писатель представляет с глубокой художественной силой. Фактически это жизнеописание упорной, изнурительной борьбы культуры за выживание. На самом же деле именно благодаря таким книгам и выживает культура.
…Очевидно, ныне, после стольких лет уничтожения, развращения и запустения, многое приходится начинать сначала. И здесь безусловно понадобится заботливо извлеченная писателем из недр архивной пыли теория «закуткової цивілізації». Ее в восьмидесятые годы позапрошлого века сформулировал украинский помещик, культуролог Дмитрий Овсянико-Куликовский, а потом, по утверждению Гусейнова, старательно штудировал юный Владимир Вернадский — будущий первый президент Академии наук Украины.
Д.Овсянико-Куликовский писал: «Сутність спрямування цього історичного процесу («закуткової цивілізації») зводиться до того, щоб життя зростало і самобутньо розвивалося по всіх закутках, щоб ці останні не були мерзенністю запустіння і щоб, зрештою, роль всепоглинаючих центрів замінилася живими і вільними стосунками закутків». Только не надо путать эти идеи с «хутірною філософією» Пантелеймона Кулиша. В системе эгоцентрического мировоззрения Панька Олельковича хутор определялся как своеобразный придаток к здесь-присутствию художника, а в этих идеях заложена первичность духовного развития именно того истинного мира, который наша-не-наша власть ныне так пренебрежительно обзывает регионами или провинцией. Отважится ли кто-либо утверждать, что сейчас, почти через полтора столетия после их провозглашения, идеи Овсянико-Куликовского утратили актуальность…
Стиль Григория Гусейнова объединяет густую документалистику с на ней же замешанным художественно-образным осмыслением мира. Своеобразными «нитками», сшивающими иногда довольно-таки разрозненные на первый взгляд документальные фрагменты повествования, выступают вставные новеллы. Сюжеты их также списаны с реалий — детские воспоминания, по типу уже процитированного об одеяле, или записанные автором легенды или пересказы, — но в контексте они выступают своеобразными эмотивно-символическими кодами, чтение которых склоняет к более адекватному переживанию документального текста. Одним из таких кодов представляется и воспроизведенный писателем пересказ о тарпанах — загадочных конях, которые несколько веков назад жили в украинских степях. Тарпаны были чрезвычайно свободолюбивыми, приручить их оказалось невозможно, и в результате этих животных истребили полностью. Трогательную историю о последнем тарпане — кобылице, прибившейся к стаду для продолжения рода, но никак не дававшуюся в руки пастухам, посему они сперва загнали ее так сильно, что животное поломало ногу, а потом пытались изготовить ей... деревянный протез, — Гусейнов пересказывает со слов основателя заповедника «Аскания-Нова» Фридриха Фальц-Фейна.
Символический срез этой истории кричаще прозрачен. Не сохранив своих тарпанов, мы должны сохранить хотя бы память о них, иначе и сами разделим их судьбу. Благодаря таким книгам, как «Господні зерна» Григория Гусейнова, мы еще имеем шанс — кто бы кого не подразумевал под тарпанами... Нам слишком много всего нужно сохранить, поэтому эта книга, очевидно, не должна заканчиваться.