Когда более шести лет тому назад ушел из жизни Лев Николаевич Гумилев, смерть его казалась всем нам, близко знавшим его, драматичным, однако и естественным завершением земной жизни одного из последних российских интеллигентов и ученых, в чьей судьбе цивилизационный разлом исторической вехи России пришелся не вскользь и не по касательной, а по самой ее сердцевине, придав ее смыслу особую, ни с чем не сравнимую надиндивидуальную масштабность. Но в те дни это чувство было связано с болью утраты и не могло стать ясным и артикулированным пониманием места и роли судьбы Л.Гумилева в российской науке.
Только теперь, спустя время, начинаю постигать подлинное значение тогдашней догадки: истинный смысл жизни и судьбы Льва Николаевича Гумилева не подвластен поверхностным эмпирическим оценкам и суждениям и каждый ее эпизод несет в своем содержании некое сакрально-фатальное наполнение, разгадка понимания которого лежит за пределами персональной биографии (хотя и в ней тоже) ученого.
И если правда, что высокая жизненная идея зачастую реализует себя отнюдь не через отдельную личность, а через череду судеб многих поколений, то и «свиток жизни» родового древа Гумилева, как живой слепок исторической судьбы России, надо читать от его подлинного начала. Тогда жизнь и судьба Льва Гумилева - историка, Николая Гумилева - поэта, его отца, Анны Ахматовой - поэта, его матери и еще доброй сотни тысяч российских интеллигентов предстают перед глазами как сага о судьбе породившей их России. России, в общественном сознании которой зрело ощущение эсхатологического конца в образе «грядущего хама» (Мережковский) и провидчески угаданного Н.Гумилевым своего палача, несущего гибель и поругание всему, что связывалось с национальными идеалами прошлого и настоящего: «Все товарищи его заснули, (Только он один еще не спит: (Все он занят отливаньем пули, (Что меня с Землею разлучит… («Рабочий»).
Осознавая свою жизнь как неотъемлемое звено единой цепи, связывающей его с судьбой российской интеллигенции, как с независимо от него протекающим целостным историко-культурным процессом, Лев Николаевич нисколько не лукавил, когда за пол-года до своей кончины признавался мне, что не понимает (да и не хочет понимать) и уж, тем более, не пытается судить о том, что происходит во взбалмошном лозунгами перестройки, сознании окружающего его общества. Даже свое скандально прозвучавшее интервью для программы А.Невзорова не захотел опровергать - уж слишком мелко и лживо-конъюнктурно использовали его концепцию этногенеза и биосферы Земли для иллюстрации своих махровых ультранационалистических идеек политически озабоченные проходимцы. Вступать с ними в полемику, опровергать и оправдываться было ниже его достоинства: «мою честь защитят мои тексты, а не бесплодные споры с вооруженными телекамерами и микрофонами шариковыми».
Гражданская судьба Л.Гумилева удручающе отечественна - весь драматизм становления тоталитарного режима. Всю ложь и близорукую конъюнктурность квазинаучной большевистской идеи, уводящую страну и ее народ в сторону от магистральных путей истории в антиутопичность оруэлловского существования, он пережил сполна. Обладая масштабным и системным аналитическим мышлением, умея видеть отдельный эпизод в его исторической перспективе, Гумилев, конечно же, предвидел всю историческую обреченность химерической власти большевизма. Но как русский интеллигент (и по менталитету, и по своему дворянскому происхождению) он не мог не сопереживать Родине, сотрясенной и смятой бесчисленными катаклизмами, а потому мужественно и стоически вынес весь беспредел надзирательно-бюрократических методов режима.
Можно с полным на то основанием утверждать, что силы и духовную энергию Гумилева питала совершенно очевидная, близкая его сердцу, но трудно доказуемая из-за превратных толкований, мысль о взаимообусловленности всех происходящих на планете процессов. Развивая и конкретизируя учение Вернадского и Чижевского, он трактовал деятельность человека в контексте глобальных процессов, протекающих в мировом пространстве. Это и делало его выводы глубоко гуманистическими и экологическими в самом истинном смысле этих понятий. Кроме того, такой подход дезавуировал тенденциозность и волюнтаризм всей предшествующей официальной истории, ее субъективную интерпретацию, превращающую науку в развернутую в прошлое политику. Вспомним метко брошенное замечание о том, что Россия - страна с самым непредсказуемым прошлым.
Преставляется важным отметить, что вводя в систему своих доказательств термины из естественно-научных дисциплин (в частности, из термодинамики), а не изобретая неологизмы, Л.Гумилев достиг не только необходимой строгости и емкости архитектоники излагаемого материала, но и воплотил не поддающуюся субъективизму собственную эмоциональную причастность к духовной культуре и мировой науке, создав одновременно поле суггестивного воздействия на целостное восприятие текста читателем.
Не менее значимо для адекватного понимания учения Л.Гумилева его отношение к исторической роли и функциям русского языка в процессе этногенеза русской нации.
Отец ученого - Николай Гумилев, дворянин по крови, исповедывал идеалы своего сословия, предписывающие служение Отечеству «без страха и упрека». В «смутные времена» политической чересполосицы он был обречен сублимировать свои невостребованные качества в поэтически-романтические произведения величайшей духовности. Его поэзию можно назвать манифестом безвозвратно уходящего образа российского рыцарства с обостренным чувством чести, идеалы и кодекс которых он декларировал своей поэзией, своей судьбой и своей смертью.
Мать - Анна Горенко - берет себе глубоко символический псевдоним, связанный с золотоордынской военной аристократией. И в сознание многих русских читателей входит великая русская поэтесса Анна Ахматова с глубоко индивидуализированной, утонченной лирикой и трагизмом, одиноко бредущая по разрушенной, истерзанной и опустошенной Родине. Но если рассматривать все творчество поэтессы в контексте личной судьбы и общественных драматических коллизий, то обнаруживается, что духовным стержнем и основаниями ее поэзии было стремление отстоять человеческое достоинство как последнюю и определяющую ипостась культуры.
Сын таких родителей не мог не прийти к прямо-таки языческому обожествлению слова, к безграничной вере в его неизбывную сверхматериальную силу и самодостаточность.
Л.Гумилев относился к языку как к некоей метафизической сфере общения. Язык в его понимании не только обозначает предмет или явление и способ взаимодействия, но и сообщает отдельным индивидам (этническим/социальным группам) об их единстве. Следовательно, в языке содержится некая сверхиндивидуальная воля, воздействующая своим внутренним законам на ситуацию и на ее оценку.
Если принять за основу гумилевскую интерпретацию истории, становится понятнее закономерность возникновения плеяды гениальных русских писателей «золотого» и «серебряного» веков, вошедших в анналы мировой классики, обреченное пикирование «западника» Чаадаева с самостью языка и яростной филиппики маркиза А. де Кустена (а по убеждению Л.Н.Гумилева все того же Чаадаева) против всего российского.
Минуя еще более печально-бесплодный опыт советских литераторов, в массе своей предавших идеалы своих предшественников и перешедших на «новояз» соцреализма, Л.Гумилев сумел вдохнуть в строки своих исторических трудов магическое очарование русского поэтического слова, блеснув глубоким пониманием уникальности и неповторимости лексического наследия целостной евразийской культуры.
Возможно, Л.Гумилеву не приходилось задумываться о том, что созданное им учение является, по существу, предтечей нового понимания происшедшего в судьбах народов и государственных образований на всем пространстве Евразии. Но то, что оно привлекает к себе все большее внимание со стороны ученых, дает основание говорить о том, что наследие Л.Гумилева становится сегодня неотъемлемым фактом интеллектуального пространства, превращаясь в альтернативную официозу концепцию, обойти которую становится все более и более трудно.