Надежда Свитлычная из когорты той молодой интеллигенции, которую советская власть судила иногда за слово, иногда за кривой взгляд, а иногда — за подозрение на слово. Самая младшая сестра поэта, ученого и литературного критика Ивана Свитлычного, с 1972 по 1976 год отбыла заключение в женском политическом лагере в Мордовии. Первая из украинцев, кому советский режим позволил эмигрировать, Надежда Свитлычная с 1978 года живет с семьей в США. Работала корреспондентом в нью-йоркском корпункте Радио «Свобода». Сейчас специально для «Зеркала недели» пани Надежда рассказывает о себе и своей семье.
— Родилась я в тридцать шестом году в селе на Луганщине. Так что голода не помню. Родители — крестьяне, но бедные, поэтому их никто не пытался раскулачивать. Ничего не было. В семье трое детей. Брат Иван двадцать девятого года, сестра — тридцать второго и я — тридцать шестого. Отец болел всю жизнь, но нужно было кормить семью. В колхозах тогда ничего не платили, люди ездили на заработки. Родители изо всех сил старались, чтобы мы получили образование. Иван первым в селе закончил университет. Потом по той же протоптанной дорожке в Харьков поехала сестра. Она закончила сельскохозяйственный институт. Со временем там оказалась и я. Училась на филфаке.
— Регион ваш, по крайней мере так нам говорят официальные телеканалы, всегда был русскоязычным. Возможно, тогда было как-то иначе?
— В Старобельске, это наш районный городок, из шести школ только одна была украинской. В ней я и училась. Брат пошел в русскую. Причина — лучшие преподаватели. Там он получил действительно хорошую подготовку. По крайней мере, университет со временем закончил с отличием. Приехал в Киев, поступил в аспирантуру. Учился у Билецкого Александра Ивановича.
— Ваше распределение после Харьковского филфака?
— По назначению поехала в Донбасс, в Антрацит. Работала в школе рабочей молодежи. Сначала преподавала, потом была завучем, потом директорствовала два года.
— Ну, а уровень общения — преподаватель-ученик... Социальный срез края в то время. Какие это были люди?
— Ученики взрослые, старше меня. Я была еще совсем молоденькой, двадцать два года. Приходили, бывало, прямо с шахты. Усталые, грязные, учиться им было трудно. Разные ученики, с разными успехами. Были и такие, которые потом в Московский университет поступали, другие едва заканчивали, лишь бы отвязались от них.
— Эта среда была апатичной, никакой, или все же наблюдалось стремление к чему-то?
— Стремление преимущественно было к водке, так, пожалуй, как и теперь. Преподаватели украинского языка, кстати, находились там в наихудшем положении. Украинский язык был необязательным, и это учителей очень унижало.
— Известно, что учителям русского языка на западноукраинской территории давали надбавку «за вредность»...
— Такой была общая политика. В восточной Украине учителя русского языка тоже получали надбавку «за вредность», где-то в пределах пятнадцати процентов.
— Одна из последних инициатив Януковича — двуязычие. Чем это угрожает Украине?
— Это всегда угрожало Украине. У нее никогда не было нормальных условий для развития своего языка. Недавно я вернулась с Луганщины. Проехала от Луганска до Старобельска и в наглядной агитации не увидела ни одного кандидата, кроме Януковича. В железнодорожном составе, в котором я ехала, висел единственный плакат с Ющенко, но карикатурный. Там он на Украине верхом сидит. В образе ковбоя. Плюс всякие сплетни о Ющенко. Соответственно, Януковича возвышают.
— Ну и что — народ принимает это за чистую монету, или все же там какие-то признаки мышления есть?
— В наших краях, в сельской местности, люди скептически относятся ко всему этому. Анекдоты ходят и тому подобное. Но они очень растеряны. Так и не поняли до сих пор: за кого же голосовать?
— Хорошо, оставим текущую политику. Когда именно советская власть заинтересовалась вами?
— Я переехала в Киев к Ивану, шел 1964 год — начало репрессий в отношении молодой украинской интеллигенции. Но еще уцелели остатки Клуба творческой молодежи. Мне посчастливилось быть на последнем вечере, посвященном Шевченко. Взрывной вечер, хотя там, кроме слов Тараса, не звучало ничего. «Раби, підніжки, грязь Москви...» Все это было с настолько модерными интонациями, что власть стянула туда самодеятельность, каких-то «матрешек» с платочками. Люди начали массово уходить. После того судьба клуба была решена окончательно. В декабре 1963 года умер Васыль Симоненко. На девятый день после его смерти мой брат выступил с острой речью. Правда, сейчас, в это якобы бесцензурное время, она звучит не так революционно...
— Очевидно, тогда были иные контексты и подтексты... И еще одно — не была ли деятельность клуба технологическим приемом КГБ, чтобы засветить публику, самый талантливый ее слой?
— Вполне возможно, если принять во внимание, что инициатором создания клуба был обком комсомола. Но не думаю, что было так, как вы говорите. Сначала это был русскоязычный клуб. Собирались музыканты, со временем появились художники, писатели. Приходили студенты, преподаватели университетов. Были вечера Кулиша, Леся Курбаса. Публика, собственно, тянулась прежде всего к запретному плоду...
— Давайте перейдем к ситуации, когда Ивана Свитлычного арестовали. Как это сказалось на вашей судьбе?
— Начали выгонять с работы. Под любым поводом. Работала книгоношей. Уволили через месяц. Поинтересовалась — почему? Ответили, что и так продержали месяц, а должны были освободить на третий день. То есть было указание.
— Вы ездили к брату на свидание?
— Один раз. В 1972 году, через четыре месяца после того, как посадили Ивана, у меня тоже началось следствие...
— Следствие предусматривает психологическую борьбу...
— Это такое напряжение, которого никому бы не пожелала. В основном из-за неизвестности. Хотя знала, больше чем «семь плюс пять» не дадут... То есть семь лет заключения плюс пять поселения. Я даже говорила следователю, что пусть бы дали больше, но немедленно. Ведь когда меня арестовали, следствие продолжалось свыше года. Позже отправили в Мордовию. Там в то время находился единственный в Союзе женский политический лагерь. Станция Потьма, село Барашево. Была там межлагерная больница. Из всех мордовских лагерей привозили больных заключенных. Был и мужской политический лагерь. Сидели там Славко Чорновил, Васыль Стус, другие известные люди...
— А что из себя представлял тогдашний женский политический лагерь?
— Невзрачный, маленький. Женщин-политзаключенных было немного. От двух до трех десятков. Половина из них верующие. Была там одна учительница. Ее довели до самоубийства. С людьми делали что хотели. К счастью, в психушку я не попала. Побывала, правда, на экспертизе в Павловской больнице, где-то две или три недели, на том все и закончилось. Со временем, анализируя, я поняла, что тех, кого планировали приговорить к психиатрическому заключению, посылали в Москву. А здесь, в Киеве, — так только пугали. Передо мной в той же Павловке проходил экспертизу Васыль Стус.
— Давайте еще немного о следователе, о психологическом сражении...
— Следователь у меня был землячок, с Луганщины, — Сирык Иван Николаевич. Сам по себе садистом не был. Просто добросовестно выполнял свои обязанности. Правда, когда я еще была на свободе, сымитировали мой арест. Та сцена, наверное, самая тяжелая в моей жизни. Была близка к истерике, не могла взять себя в руки, а они заставляют писать поручение на двухлетнего ребенка. Дескать, кому поручаю воспитание. Уже потом оказалось, что это имитация. Получилось так, что на какое-то время мы с тем Сирыком остались один на один. Говорить не о чем... Он молчит, и я молчу. Потом он начинает эдак деликатно уговаривать, чтобы я по примеру Зиновии Франко написала покаянное письмо. И вообще начал изображать «доброго дядю». Я сказала, что воспринимаю его как обычного садиста. На том разговор и закончился.
— Похоже на попытку завербовать. Это было единственный раз?
— Это было постоянно. Еще когда меня посылали на психиатрическую экспертизу, я спрашивала об основаниях. Мне отвечали — потому, что я веду себя не искренне. Мол, отказываюсь отвечать на вопросы. Я сказала, что действительно отказываюсь, но искренне. Я выработала себе клише и, когда донимали, отвечала одинаково: «Поскольку в разыгрываемом спектакле следственные органы КГБ используют шантаж и ловушки, как узаконенные правила игры, сознательно отказываюсь отвечать на любой вопрос». Следователь добросовестно записывал, параллельно рассказывая, как ездил к сыну в армию, как огурчики ему квасил, как котик по свежевыкрашенному полу прошелся. Насколько я поняла, речь даже не шла о покаянном письме от меня. Они хотели, чтобы я признала: брат на меня влиял. Я для них не была мелкой птицей.
— Брат ваш — поэт, литературный критик, интеллектуал... одним словом, ничего эдакого военного и опасного. Что их так напугало?
— Откуда к его персоне особое внимание? Я тоже над этим задумывалась. Он вообще не был автором самиздата. Только распространял. Но этим многие занимались, да и сажали не всех. Полагаю, самым страшным для них был его моральный авторитет среди молодежи, творческой в частности. Иван не был трибуном, публично выступать не умел, да и не любил. Но был очень интересным собеседником, эрудитом. Людей притягивал, как магнит. И не только на воле, в лагере тоже пользовался авторитетом. Несколько лет назад вышла книга на украинском языке «Доброокий». Более семидесяти авторов вспоминают об Иване. Для меня самыми интересными были воспоминания о его лагерной жизни. В лагере мы виделись один-единственный раз. Тогда разрешили свидание на одни сутки. Я ездила с сыном и его женой. После стольких лет разлуки наговориться за одни сутки невозможно. Да и хотелось накормить его, расспросить о здоровье. Так что какие-либо крамольные разговоры были невозможны. Тем более что стены имели уши, из-за любого неосторожного слова свидание могли прервать.
— Ситуация со здоровьем в конце концов свела его в могилу. Как вы думаете, ему помогли?
— «Помогли» прежде всего нелечением. Из лагеря его вывезли больным, выписав перед тем из больницы после тяжелой формы желтухи. Повезли по обычному этапу, с «селедкой», конвоем на Алтай в очень неблагоприятные климатические условия. Высоко в горах — более двух тысяч метров над уровнем моря — его мучила сильная головная боль, и вскоре произошел инсульт. Иван был в состоянии клинической смерти. Врач его спас, практически вытянул с того света. То есть были разные врачи. Кто-то добивал нелечением, кто-то назначал вредные при его болезни таблетки. А самое главное то, что его не пустили в лучшую больницу до самого завершения срока. Одна болезнь за другой, осложнение за осложнением, почки отказывали, на голове из-за трепанации черепа открытая рана почти 14 сантиметров. После заключения уже не было возможности спасать. Да и здесь условия были не лучше. Жили они с женой на улице Уманской. Пятый этаж, без лифта, без балкона. Сначала на костылях, а потом в инвалидной коляске он едва мог выйти на прогулку. Как инвалид первой группы имел право на улучшение жилищных условий. Речь шла даже не о расширении квартиры. Хотя бы первый этаж или балкон... Жену вызвали в КГБ и, шантажируя тем балконом, посоветовали повлиять на меня. Я тогда жила в Америке и работала на «Свободе» — вражеской для них радиостанции. Жена брата отказалась — Ивана сняли с очереди. Параллельно меня лишили гражданства. Указ вышел в апреле 1987 года...
— «Перестроечка»... Но как так получилось, что вас вообще выпустили из Украины?
— В эмиграции я оказалась в 1978 году. Тогда вообще никого не выпускали. Позже у меня появились кое-какие свои догадки. Кагэбисты стояли перед дилеммой: или посадить вторично, или выпустить. В 1976 году, оказавшись на свободе, я была под административным надзором. Это означало, что после девяти часов вечера не имела права выйти за порог своей квартиры, даже мусор вынести. В любую минуту могли зайти с проверкой. Два нарушения — штраф, после третьего — зона. У меня уже было два суда, ограничившихся штрафом. Решили выпустить. Помню, кто-то из них говорил: «...она еще на коленях будет проситься обратно». Наверное, полагали, что с двумя малолетними детьми я не выдержу буржуазную действительность... Но добрые люди помогли. Благодаря украинской диаспоре попрошайничать не пришлось. Так что среди украинцев я была первая. Леонида Плюща приняла Франция. Выпустили по требованию французских коммунистов, буквально из днепропетровской психушки. В Америке после меня оказался Валентин Мороз, потом Нина Строкатая и Караванский.
— Эдакий зрительный и эмоциональный шок. Как вы пережили контраст: совдепия—Америка?
— Меня часто спрашивали, не разочаровала ли меня Америка. Отвечала — нет, поскольку никогда не была очарована ею. Никаких розовых иллюзий, потому спокойно встретила все трудности. Их там не меньше, чем у нас, просто они другие. Но по крайней мере я знала, что ко мне никто не зайдет, когда ему вздумается. В киевскую квартиру, между прочим, приходили, даже когда меня уже не было в Украине. Хоть я по-человечески предупредила участкового, что уезжаю за границу. Он мне: «Сначала доложу начальству»... Какое там «доложу», когда виза в кармане? Чудак...
— Итак, эмиграция, работа на Радио «Свобода»...
— Мне сразу предложили работу на «Свободе». Сначала я не решалась войти в штат, боялась навредить брату. Но когда его парализовало... У меня были циклы передач. Работала вплоть до закрытия нью-йоркского корпункта.
— Сегодня, во время обострения политической борьбы, могут всплыть давние истории и более-менее хорошо состряпанные мифы. Так что своим авторитетным словом разъясните мне ситуацию с псевдо Танюк-Тарас и прочее...
— Я в это не верю. Мол, Танюк был приставлен к Свитлычному. Жена моего брата знала больше меня. Она даже ходила в суд свидетельствовать в пользу Танюка. Я не верила тогда и теперь в это не верю. Знаю, что они любят запустить «мулю», и не только против него. В начале девяностых была такая широкая кампания. Однажды в Америке я получила копию письма. Донос в союз писателей — союзный — против Ивана Дзюбы и Ивана Свитлычного с подписями Драча, Павлычко и Яворивского. Очень похабный... Когда Яворивский приехал в Америку, я спросила, знает ли он о том письме и как может это объяснить. Он засмеялся и сказал, что они уже пять лет назад выиграли суд по поводу клеветы. То есть я знаю, что такие вещи практиковали и, пожалуй, еще будут практиковать.
— И все же публика, которая «Лениным дышала», существует так же, как существуют люди, которых даже под дулом автомата дышать этим заставить было невозможно...
— Это же известная история, когда Лина Костенко сказала Драчу: «Іване, хекни на мене Леніном!» Когда-то мой покойный брат встретился с Дмытром Павлычко. Тот начал ему объяснять, что сознательно девять стихотворений пишет для КГБ, чтобы потом десятое и настоящее написать в ящик для народа. Иван ответил: «Хорошо, только смотри, не перепутай адреса». Знаете, судить трудно, поскольку нужно залезть в шкуру каждого. Например, многие по требованию гэбистов писали покаяния. Писали Зеня Франко, Мыкола Холодный, Селизненко... Я к каждому из них по-разному отношусь. Не могу Бердника и Дзюбу поставить на одну ступеньку. Хотя писал и тот, и другой... Поскольку, когда на вечере, посвященном еще живому Ивану Свитлычному, Дзюбу вытянули на сцену, он начал с того, что ему здесь менее всего следовало бы говорить. Меня такие вещи подкупают. Я с уважением отношусь к Дзюбе. Он никого не топил. А Бердник — тот не просто писал покаянное заявление, чтобы улучшить свою судьбу, он делал это за счет других. Свитлычный был категоричнее меня в оценках современников. Очень остро писал о Рыльском, Драче, Павлычко. В Украине не слишком любят такую прямолинейность. Дескать, уж кто-кто, а Рыльский много сделал для Украины. Это правда, как и то, что у каждого человека есть свой предел терпения.