UA / RU
Поддержать ZN.ua

Тонкая материя литературы: от книги к тексту

Басня, как говорил Наполеон, это как тонкое сукно: если за него взяться грубо, оно легко рвется. С да...

Автор: Андрей Репа

Басня, как говорил Наполеон, это как тонкое сукно: если за него взяться грубо, оно легко рвется. С давних времен все Хранители Священных Басен ревностно прятали от грубых рук это драгоценное сукно, подпуская к нему лишь благоговейных избранных или искусных умельцев. Теперь же литературная постмодернистская критика, превратившись в текстильную фабрику эпохи позднего капитализма, не слишком обращает внимание на «каноны» (эдакое литературное сукно haute-couture), а, наоборот, хочет изорвать (и рвет!) его в клочья, вытягивает по нитке из этого сукна бесконечные вереницы текстов (textum (лат.) — ткань).

В последнее время широкое распространение среди литераторов получила патриотическая сентенция «нет ничего за пределами текста», которую они повторяют не чаще, чем кришнаиты свою мантру «харе рама, харе кришна». Поскольку все — глобализированный мир, а мир является текстом, то от этой вселенской библиотеки ничего не ускользает: от мусора до Господа Бога. Проблематичным становится само место книг в тотальной текстуализации мира. Когда можно воспринимать все как текст, то не обязательно читать книги. Ба, да это же ретроградство. Ведь можно «читать» знаково переполненную повседневность, гиперреальную материю визуальности, молчание вещей и глаз ближнего... Или что-либо иное. Книги попадают в зону специального использования — книжные магазины, библиотечные залы, книжные шкафы. Если литераторы не хотят становиться храмовниками, методически сдувающими пыль с этих священных территорий, то в лучшем случае они начинают исповедовать суетный буддизм all in all. Как восточный монах боится наступить на насекомое, чтобы не уничтожить творение Божье, или святой Франциск проповедует птицам и зверям, так и литератор провозглашает тотальную текстуализацию всего сущего всему сущему. Если Маллерме мечтал о том, чтобы мир завершился в Книге, то современный литератор знает наверняка: он не завершится никогда, ведь интерпретация и порождение Текста является бесконечным танцем Шивы или языковой игрой какого-нибудь профессора литературы.

Изначально мир, чтобы быть понятным человеку, переводился на понятный ему язык: язык богов или поэзию цифр, экономику символов или математику молитв. Сегодня тем более, чтобы не забыть, что так было всегда, современная эпоха называет себя «веком информации». Однако информация «не витает, там где хочет», как Святой Дух, а имеет непосредственные материальные носители, с которых ее трансляция от человека к человеку становится возможна. Эти медиаторы буквально дают информации плоть, поддерживают ее, распространяют в пространстве и времени. Знание о мире переводится для человека также и другим — материальным — языком: языком напряженных мышц, запаха волос, близости наслаждения, тяжелой походки, блеска украшений, горячей пролитой крови и жидкости кристаллов калькуляторов...

Учение о медиативной природе информации получило название «медиология». Медиолог, например, утверждает: любое вселенское учение, а именно религия или философия, могло родиться только из суммы технических эффектов, материй, оказывающих влияние как на себя, так и на все вокруг. Медиолог считает, что великие монотеистические религии зародились в восточной пустыне — из навязчивой бесконечности линий, из надежды на оазис, из галлюцинационной близости небесного покрова, из песка и ветра... Конечно, никто не будет отрицать могущество духовного фактора: убедительность и магнетизм идей, непреодолимую тягу к вере... Впрочем, присутствие вполне прозаических «пятнадцати пароксистических гектаров» Святой Земли не дают покоя многим верующим, становясь картой террористических конфликтов современных масс-медиа и архаических фанатиков. Если отбросить материальный фактор медиальности, парадоксальной загадкой останется тот факт, что эта сакрализация своего укоренения является удивительной аномалией для христианской религии, обычно склонной к десакрализации корней. Блаженный миссионер-подросток из какого-то забитого американского штата, одевшись в белую рубашку, взяв в руки Суперкнигу, шастая по дебрям Троещины, должен был бы об этом что-то узнать.

Мы все стали заложниками трагедии медиального перевода. Медиум, пассивный носитель, послушный передатчик, каждый раз бунтует против сообщения, проходящего сквозь него, пронизывающего его. Трагедия в том, что медиум обычно подменяет информацию, доверенную ему, ведь без буквы не будет и духа. Счастливый брак на небесах на грешной материальной земле становится хитрым адюльтером и горьким расставанием. Но из двух зол — исчезновения и искажения — дух выбирает меньшее, идет на компромисс, паясничает. Вечно ждет свою чистоту. Разве не обещал Христос Страшный Суд уже на утро следующего дня? Да, все ждали Христа, а пришла Церковь. Человек уже ждет две тысячи лет. Человек — существо ожидающее. Это формула медиологии, которую можно применить и к другим сферам человеческой экзистенции. Коммунизм? Ожидали пришествие свободного пролетариата — пришло государство-партия. Либерализм? Ожидали пришествия свободного рынка — пришел трест. Философия? Ожидали пришествия свободной практики творческой и мудрой жизни — взамен пришел университет. Демократия? Ожидали (и ожидают!) прихода власти народа, а получают капитало-парламентаризм...

И все же от первичной интенции что-то сохраняется, в этом и состоит трагедия. Что-то не то... Разочарование, самоубийство. Режис Дебрэ, в частности, писал о христианах: «Христианин напоминает зрителя в кинозале, который купил билет на фильм и беспрерывно ожидает его начала. На протяжении двадцати веков История прокручивает ему «журнал», и он не возражает. Вера — это разочарование, которое удалось преодолеть. Некоторые из мудрых людей ничего не ожидают, но для общества это было бы катастрофой. Имеет значение не столько видение наступающего чуда, сколько именно его ожидание.

Можно считать пришествие Христа, пришествие пролетариата или свободного искусства-сообщества утопией. Сама по себе утопия не является, как кое-кто считает, идеологией, тогда как отрицание утопии – это идеология. Поскольку, преследуя определенные интересы, враждебные ей силы денонсируют ее как пустую «утопию», не имеющую под собой никакой реальной подоплеки. Медиология в данном случае демонстрирует нам, что в действительности все не так, и делает она это с помощью парадоксальной диалектики утопии и медиума: когда последний поглощает утопию, она сопротивляется, мстит, раскалывает медиум изнутри, отыгрывается на нем. Как будто полтергейст, появляющийся именно тогда, когда слишком поглощенные будничной экономикой постлюди окончательно забывают о «чрезвычайном».

Если продвинуть медиумную диалектику несколько дальше, можно усмотреть в распространении технических новинок и новейшую поступь Святой Троицы. С появлением радиоприемников лучше ощущается торжество Бога-Отца, которого видеть не дозволено, однако чьи грозные приказы и наставления можно хорошо слышать. Не случайно даже по сей день самые радикальные проповедники любят провозглашать свои страстные заклинания именно в радиопространстве. Иногда представляя себе яркие картины, которые возбуждают суровые укоры и красноречивые наставления проповедников, чувствуешь как будто к тебе обращаются не откуда-то со стены, а изнутри твоего естества! Впрочем, с появлением и распространением телевидения и киноиндустрии стало понятно, что Бог-Отец должен уступить Христу, ведь последний благодаря воплощению смог стать Суперзвездой именно на большом экране (в этом контексте становится понятным скандальное определение Бориса Гройса «Христос — это реди-мейд Бога»). Этот факт имеет принципиальное значение для вековой истории христианской церкви: с приходом общества Спектакля, когда существование чего угодно гарантировано лишь существованием его соответствующего образа, церковь становится все менее теологической, и все более христологической. В двойной природе Христа — одновременно божественной и человеческой — все большую победу одерживает человеческое: Бог стирается позади человека, которого уже воспринимаешь как просто совершенного человека, модель для наследования, супермена, друга, брата, самоотверженного бунтаря, едва ли не Че Гевару эпохи эллинизма, борца за справедливость. Каждый, в конце концов, может выбрать своего самого лучшего Иисуса. В американских книжных магазинах стенд по религии стоит рядом с «me section» или «психологией», то есть касается темы комфортного самочувствия, саморазвития, усовершенствования.

И уже с распространением интернет-технологий, наверное, торжествует Святой Дух гипертекста... Ведь максима «нет ничего, кроме текста» знаменует собой пришествие благодати anything goes. Идея Святого Духа, хотя и поддерживает тесную связь с официальной церковной доктриной, всегда предусматривала жест снятия иерархий, упразднения чинов, разрушения институтов, когда все имеют одинаковый и равный доступ к благодати, так как она связана со сферой вдохновения. Поэтому этот «третий элемент» так любили еретики всех времен и народов. Они глубоко убеждены (вслед за средневековым теологом Иоахимом Флорским), что «эра Святого Духа», наступающая после «эры Отца» и «эры Сына», отбросит прочь насилие и диктатуру, станет эрой свободы, любви и мира, а место буквальной экзегезы (толкование священных текстов) займет не скованная внешними предписаниями «духовная» интерпретация.

Там, где говорят о религии, начинают говорить о ее особенности, отличной от иных религий; там, где речь идет как минимум о двух религиях, начинаются религиозные войны. Враги официальной доктрины, непокоренные еретики, тем не менее, по сути зависят от официального «канона» уже хотя бы потому, что стремятся от него отойти. То же происходит на ниве литературы, которая вообще достаточно тесно связана с религией). Умберто Эко уже как-то писал о современных критиках-постмодернистах, напоминающих еретиков, которые, погружаясь в лес безграничных интерпретаций, предаются там греховным оргиям софистических сверхпотреблений и «наслаждений от текста». Что того стоит, делал он вывод, так это верность первичной интенции текста. Ведь, заряжая текст своими собственными интенциями и импульсивными желаниями, мы совершаем над чужим текстом насилие, вкладывая в уста автора не свойственные ему мысли и идеи. Не является ли эта первичная интенция автора — эта Священная Корова литературной критики — «структурной пустотой», безлюдной комнатой, которую держат под семью печатями от простых смертных, заполняют авторитетом и обносят барьерными заборами официальные охранники и сторожевые псы литературного канона? В этой темной комнате, искренне говоря, никого нет, и двери на самом деле открыты, следовательно, каждый может зайти и зажечь в ней свет. Чиркнуть спичкой — увидеть сырые хмурые стены — и выйти на свежий воздух к солнцу. Все об этом знают, поскольку так или иначе в душе являются еретиками по отношению к навязанным кем-то где-то законам и правилам. И не все туда заходят, поскольку существует страх не к этой комнате, а страх прослыть еретиком. Но еще больше сбивает с толку ощущение, что и сам автор к своему творчеству (и к его интерпретации) относился «неправильно», еретически.

Впрочем, откуда берет начало эта «нечистая совесть» литературной критики? Сегодня, когда в эпоху тотальной текстуализации «еретиком» быть модно, можно тем увереннее обратить внимание на основополагающий принцип нашей культуры Одной Книги. Эту глобальную культуру Одной Книги образовали три всемирные монотеистические религии — иудейская, христианская, исламская. Постмодернистская неолиберальная «текстуализация» — это, в сущности, замечательное анархо-еретическое подспорье к всеобщей культуре Одной Книги, которая — для абсолютного доминирования — должна иметь свою темную сторону в системе порядок/беспорядок. Сатанинский беспорядок должен быть преодолен, божий порядок должен быть установлен. Эта культура имеет принцип сведения всех дискурсов к одной референционной плоскости — канонизированному законодательному корпусу текстов, наконец, к одной Басне. Мы не говорим, хорошо это или плохо, мы только хотим напомнить, что, кроме еретиков и праведников культуры Одной Книги, в мире еще живут атеисты и почитатели Великого Множества книг в духе античных философов или материалистов-либертенов эпохи Просвещения, которые воспринимали и воспринимают культуру как искусство жизни, которые отыскивают в нем выражение беспрерывно переизобретаемой свободы. Ведь книга — понятная как опыт свободы (Жак Деррида, пожалуй, очень метко называл этот опыт «письмом») — является радостью самостоятельного поиска, блужданием по неизведанным пространствам, вызовом иметь неповторимую личность, мужеством быть дописанной и отброшенной ради открытости иной работе. Книга — это не перепев канонизированных Суперкниг, поскольку она не боится ошибиться, не признает авторитетов, самоконституируется, бросается навстречу неизвестному. Книга — это и не Текст, поскольку она не толерует беспорядок и развлекательную беспринципность, ей претит еретический нигилизм, вечно зависящий от авторитета Отцов. Она стремится к совершенству, знанию и абсолюту. Наверное, ее вдохновляет парадоксальный лозунг (поскольку принадлежит Казанове — в его амурных похождениях и литературном творчестве): Sequere Deum! Следовать божеству: вместе с тем — оставаясь средоточием материальности, не терять утопию возвышенного.