UA / RU
Поддержать ZN.ua

Связь между земным и небесным...

Опанас Заливаха относится к людям наблюдающим. Невыразительную на первый взгляд деталь он может ввести в мировоззренческий контекст...

Автор: Ульяна Глибчук
Опанас Заливаха

Опанас Заливаха относится к людям наблюдающим. Невыразительную на первый взгляд деталь он может ввести в мировоззренческий контекст. Небо и земля — единое целое. Символ единения принадлежит будням: листопаду, ливню, птицам... Некоторые его картины создают аллюзию неконтролируемого мира Оруэлла, где за всем живым следит государственное око. О его зоркости художник Заливаха знает не понаслышке. Пять лет мордовских лагерей. Парадоксально, но об этом периоде своей жизни он вспоминает как о лучших годах. КГБ, сам того не желая, собрал за колючей проволокой интернационал интеллектуалов, художников, писателей... К этому периоду относится картина «Пьют чай», серия экслибрисов и открыток шариковой ручкой. Все это космически далеко как от фотографического реализма, так и от любых измов. Индивидуальность упрямо не желает кроиться под любое лекало.

Доля, 1970 г. (полотно, масло)

Последний период творчества Заливахи характеризует вертикаль. То, чего так не хватает нам на «тихих водах, под ясными зорями». Очевидно, вертикаль предусматривает еще и укорененность, родовую память и незлобливость воспоминаний.

— В мир я пришел в селе Гусинка на Харьковщине. Недавно был там. Заливах в селе уже нет. Как появились ниоткуда, так и испарились. Я узнал, что мой род не был закрепощен. Мастер, несколько веков назад работавший в артели и строивший церкви и соборы, решил остаться в Гусинке. Купил себе немного поля и завел хозяйство. То есть род мой происходит от бродячих мастеров. Недавно получил письмо из Харькова. Человек шел по улице и в киоске увидел художественный альбом с моим именем. Пригляделся — да это же, говорит, мой род! Мне приятно было.

— На родине вы жили недолго. Судьба забросила вас на Дальний Восток... Очевидно, на то были причины?

— Был голод. Отец, умелец на все руки, сделал для начальства ульи, и нас выпустили из села. Не выпускали никого: на станции был блокпост. И только имея удостоверения, можно было выехать из Украины. Местное начальство, как правило, из тех, кто еще Перекоп брал. Гуляки и голодранцы... Ехали мы на Дальний Восток 30 дней. Уже когда оказались за пределами Украины, отец пошел на станцию и принес буханку хлеба. Это было уже что-то.

— Сколько же лет вам тогда было?

— Девять. У отца на Дальнем Востоке были родственники. Они выехали еще во время столыпинских реформ. Поселились под Владивостоком. Хотели мы до них добраться... Но стоял холод: приехали туда зимой. Да и одеты были по-украински: в лохмотья. Я тяжело заболел. Местные разрешили нам поселиться в покинутой избе. Печь гудит — отец наколол дров, а мать склонилась надо мной и что-то ворожит, отговаривает. В это время через село шел китаец за женьшенем, люди его и остановили. Говорят: здесь, мол, в доме ребенок умирает. Он пришел очень вовремя, так как я уже потерял сознание и кровью подплывал. Напарил какого-то отвара, и я очнулся. Первое, что запомнил, — его смеющиеся карие глаза. Поправился. Но к родственникам мы уже не в состоянии были добраться. Сначала здесь жили, отец занимался кузнечным делом, затем перебрались в город, поскольку дети должны были учиться.

— Ну а когда впервые взялись за кисть?

— Меня всегда тянуло к живописи. После восьмого класса на глаза попался журнал «Огонек» с адресом какого-то художественного училища. Я написал по этому адресу письмо и получил ответ. Училище находилось в Благовещенске. Мне было уже 17 лет. Собрал пожитки да и подался туда. Проучился год или два. Потом мой приятель, татарин с голубыми глазами, говорит, что в Самарканде есть средняя художественная школа. Война была в разгаре, и эту школу эвакуировали из Ленинграда вместе с Академией искусств. Мы поехали... Лето, виноград, лепешки... Ученики ходили, словно древние греки, в одних простынях.

— Такая жара была?

— Не только, остальную одежду можно было продать и накупить разных вкусностей: изюма, фиников, еще всякого.

— Шел сорок четвертый год, по возрасту вы должны были бы оказаться в армии...

— Медицина для войны меня забраковала. Со временем академию вместе с училищем переправили в Загорск. Там мы жили при знаменитом монастыре. Историю искусств нам преподавал профессор Починков. Рассказывал, что обнаружил монастырские книги, в которых описывается интересный пример. Перед тем как начать работу в соборе или церкви, художник две недели постился, после чего шел в баню, потом надевал холщовую одежду и уже после молитвы начинал рисовать. Нам это было интересно... Какой ритуал следовало пройти художнику, чтобы быть готовым создавать образ! И в самом деле, если посмотреть на старинную иконопись, там присутствует момент духовного вдохновения.

Позже с академией вернулись в Ленинград, война уже гремела далеко на Западе. Помню, в стене увидел большую пробоину от снаряда. Именно в той комнате жил и работал Тарас Шевченко. Теперь там музей его имени.

В 47-м году проходила какая-то акция выборов. Бутафорская, конечно. Студентов сгоняли «присутствовать». Я не пошел. Это сочли антисоветским поведением, и меня исключили из академии. Ректор посоветовал трудом заработать хорошую характеристику, и тогда меня восстановят. Поехал я в Калининград, работал в художественном фонде. После смерти Сталина меня приняли обратно.

— Интересно, а после смерти Сталина в академии студенческий контингент как-то посвежел, обновился?

— Я тогда перестал узнавать студентов. Разница в возрасте между нами составляла почти десять лет. И увидел я, что градация между студентами не столько возрастная, сколько мировоззренческая. Там у нас были студенты так называемой народной демократии. Чехи, венгры, китайцы, немцы, поляки... Однажды, когда речь зашла о художественном национальном вкусе, меня спросили, какую культуру я представляю... Не знал, что ответить. Украинской не знал, русской не чувствовал. Интересно... Это и подтолкнуло меня к поискам своих национальных корней. Там я осознал, что нужно иметь свой путь, свое направление. Начал активно доискиваться, «хто я, що я, звідки й куди». Часто бывал во Львове, Киеве. Познакомился с интересной молодежью. Светличный, Горская, Скорняк, Семыкина... Брал у них литературу. Читал и распространял. На этом меня и застукали...

— Имеете в виду распространение самиздата?

— Да. Итак, осудили меня и посадили. Приехал в мордовский лагерь, смотрю, а там полный интернационал. И армяне высшего полета, и москвичи-философы. Тогда как раз сидели Даниэль и Синявский. Но в основном зона была украинская. Это был для меня лучший университет. Мой товарищ Иван Русин, ему дали всего один год, говорил: «Знаешь, Опанас, я бы еще года полтора просидел. Здесь столько интересных людей. На большой зоне их нет». Любопытно...

— Вас послушать — создается впечатление, что это был едва ли не санаторий для интеллектуалов. Как будто бы не было драматических или же трагических моментов...

— В 70-м году, когда я досиживал, режим на зоне начинал сгущаться. Но вначале было довольно вольготно. Разрешалось ходить вокруг бараков, это уже позже давали пять на пять метров от и до. И только до девяти, потом все закрывалось. Но я все это еще не застал. После меня уже начали закручивать дисциплинарные пружины. Когда посадили Светличного и Стуса, гайки закрутили полностью.

Меня посещали. На зону приезжали Горская, Скорняк, тот же Светличный. Стус меня после все расспрашивал о зоне. И я чувствовал, что он готовится сесть. Был уже настроен.

В Киеве после зоны мне устроили целое торжество, перформанс встречи. Всем этим командовала Аллочка Горская. Костюм мне модный купили, заказали ресторацию. Повеселились. Как только я вернулся во Франковск, приснился мне страшный сон. Вечером пришла телеграмма, что Горская погибла. Хотя я был под надзором, но вырвался и поехал в Киев. Это темное дело до сих пор не раскрыто...

— Это дало ожидаемые последствия? Нагнали страху?

— У украинцев страх постоянный. Его нагоняли всегда. Голодом, репрессиями, потерей работы, семьи... Список длиннейший. Каждому человеку присуще чувство страха. Но на то он и человек, чтобы осознавать его и контролировать. Иначе превратится в паникующего зверька.

— Знаю, что вы взяли себе псевдо Китаец. Это на память о том случае в детстве?

— Да. Но подтолкнул меня к этому другой случай. Когда проходила перепись населения в 1969 году, в анкете была графа «национальность». Я сказал: «Прошу записать меня китайцем». Рассказал ту историю, когда меня спас китаец, и сказал, что хотел бы таким образом воздать ему честь. «Китайцем не могу, русским — пожалуйста». Китайцы — это великая культура и генетическая стойкость.

— Делите ли вы свое творчество на периоды?

— Нет. Знаю, что искусствоведы потом определяют: у того, мол, был «голубой» период, у того «зеленый», тот из реализма нырнул в кубизм... Мне кажется, что изменения творчества художника являются проявлением духовно-эстетической потребности, его размышлений, осмысления своих убеждений. Кто-то реалистически изображает окружающий мир, кто-то не так изображает, как интерпретирует. Третьи прислушиваются не к внешним раздражителям, а к потребностям собственной духовной эстетики. Посмотрите на «Троицу» Рублева... Есть там что-то от натуры? Нет. Есть что-то от выдумки? В определенной степени, так как основное там — образ духа. О таком художественном произведении невозможно сказать: «О, нарисовано как живое!» Я стараюсь не так заботиться о реальном моменте, как прислушиваться к себе.

— В последних ваших произведениях много вертикальной линии... Такова философия?

— На первый взгляд, как будто бы сухое геометрическое понятие. Но для меня вертикаль означает великое действо: единение неба и земли. Это и в нашей коляде зафиксировано: «Небо і земля нині торжествують...» Единство противоречий. В своих произведениях я стараюсь запечатлеть эту связь между земным и небесным.