Было это на Черкасщине в 1944 году. Фронт стоял долго, что давало возможность оборудовать окопы, блиндажи, укрытия. У минеров свои заботы. Ночами ползали по открытой местности, закапывая в землю «мыло» — так между собой называли толовые шашки. Скрытно от противника минировали танкоопасные направления. На заросших кустарником участках ставили мины натяжного действия. Какой-то Фриц или Ганс заденет проволочку, и... прямым ходом в рай, и без пересадки. Такие же работы проводили и немцы перед своей линией обороны.
Обстановка сложилась так, что севернее по фронту удался прорыв советских войск. Для наращивания там удара с нашего участка сняли части и бросили на усиление. Немецкое командование, учуяв опасность окружения, в спешном порядке, в одну ночь, отвело противостоящие нам войска.
Роте минеров приказали обезвредить взрывоопасные предметы на нейтральной полосе. Командир пояснил: колхозники работают в поле, уже есть случаи подрыва, погибла женщина, надо все очистить... Он неопределенно махнул рукой, как бы «определяя» объем работ.
Свои минные поля мы знали. Правда, и там небезопасно. При артобстрелах мины засыпало землей, многие повредило. Случайно наступишь и... прощай, родная, не тоскуй. Немецкую систему минирования мы не знали. Каждый метр нужно прощупать, осмотреть.
Чтобы не тратить время на переходы, поселились в небольшом лесочке в глубоком овраге. Работали все светлое время дня. Часто тишину нарушали взрывы, хотя фронт ушел далеко на запад. Это солдаты уничтожали снятые мины, неразорвавшиеся снаряды, гранаты. Такого добра осталось много. При отступлении немцы установили фугасы, разные уловки. Минер ошибается только раз.
Как-то в «тылу» немецкой обороны появились женщины, человек двадцать. Растянулись цепочкой на всю ширину поля и замахали сапками. Чтобы не случилось беды, их не велели пускать на нейтралку.
Ветерок иногда доносил песни. Грустные и шутливые, заунывные и просторные. Пели от сердца, для себя и о себе. Даже, казалось бы, грубоватые частушки повествовали о тяжкой женской доле. Мужиков в селе нет. Одни старики да вернувшиеся из госпиталя инвалиды, а также подростки. Из техники, ее называть так смешно, только лопаты, ручные косы, грабли, топоры. Все вручную. А дома? Постирать, пошить, сварить, обработать огород сорок — шестьдесят соток, без него не выживешь.
Солдаты ходили в гости к полольщицам, приносили газеты, сахар для детей, а кто и запасную нательную рубашку или гимнастерку отдаст. Женщины одеты бедно. Одну, в сарафане из плащ-палатки, шутя называли старшиной. Носили выгоревшие на солнце гимнастерки, тоже, наверное, подаренные военными. Некоторые смастерили кофты из парашютиков осветительных ракет. Немцы часто ночами освещали местность, откуда ожидали нападения партизан. Какая-то модница не собрала нужного количества парашютиков на кофту и вставила спинку из солдатского полотенца. Высшая раса ободрала крестьян до нитки. В зимнее время отбирали даже женскую одежду.
«Утомленное солнце» спешило на запад. Все спешат. Чтобы быстрее избавиться от коричневой коросты. Чтобы ускорить гибель «нового порядка» на еще оккупированной земле и дать глоток кислорода утомленным людям. Чтобы побыстрее отправить спешащим на запад оружие, продукты, одежду.
Война и тут изредка напоминала о себе прерывистым гудением самолетов с черными крестами на крыльях. Шли на областной центр. Что-то, видно, не успели разрушить в дни оккупации, теперь хотят закончить, добить, сжечь. И все-таки фронт далеко, а мы — тыловики.
На обочине проселочной дороги солдат, едва переступая с ноги на ногу, с помощью миноискателя вслушивался в землю, щупом исследовал каждую кочку, бугорок... Из оврага на дорогу выехала повозка. На облучке рядом с ездовым подремывал старшина. Поездкой он доволен. Получил для роты необходимые продукты. Минерам везет бикфордов шнур, толовые шашки, взрыватели и другие материалы. Идиллию такого желанного покоя прервал сильный взрыв. Столб пыли и дыма застилал еще заметную синеву неба. Груды земли и металла шлепались на землю.
Работающие невдалеке женщины застыли, не зная, что случилось. Лошади, испугавшись, резко свернули на пахоту... Старшина свалился, едва не угодив под колеса. Ездовой удержался и неспешно, без дерганья и крика остановил перепуганных животных.
Полольщицы словно по команде бросились к месту взрыва. Наперерез им бежал солдат: «Стойте! Стойте! Нельзя, мины!» Не подчиняются. Длинная очередь из автомата вверх остановила их. Сумка с красным крестом фельдшеру не понадобилась. Подоспевшие солдаты плащ-накидкой накрыли останки погибшего. Вот он, тыл для минера!
Подошел старшина.
— Кто?
Услышав фамилию, сокрушенно покачал головой. Вынул из командирской сумки письмо, повертел в руках, решая, что с ним делать, и положил сверху на плащ-накидку.
Не дождался. Несколько бы минут ему. Хоть бы прочел...
— Можно взглянуть на солдатика? — несмело спросила «женская старшина».
— Бабочки, смотреть не на что... части тела... обгорелые... Идите отсюда, чего сбежались? — сердито выдавил командир роты и отвернулся. У него заметно дергались плечи, участилось дыхание.
— Когда хоронить будем? — снова «женская старшина».
— Завтра в середине дня. Надо же подготовиться.
В назначенное время все собрались. Решили похоронить у дороги возле дерева. Верхушку срезали, ствол сверху очистили от коры и сучьев и плотно насадили гильзу от крупнокалиберного снаряда. Осколком от бомбы, а они очень острые, на гильзе выцарапали: «Здесь покоится минер». Дальше, как принято, фамилия, инициалы, годы жизни. Гроб сбили из досок от снарядных ящиков. Неаккуратный получился. Что поделаешь. Нет досок, гвоздей, инструмента. Место захоронения будет хорошо заметно. Черная, обожженная земля покроется зеленью от корней дерева.
На поминки женщины принесли вареный картофель, свеклу, соленые огурцы и помидоры, лепешки и другую нехитрую снедь. Все разложили на снарядных ящиках, покрытых полотенцами разных расцветок и рисунков, — у кого что сохранилось. И, конечно, был «сельский коньяк» — самогон. Как они успели столько наготовить за одну ночь! Старшина на общий стол выложил месячную ротную норму селедки и несколько буханок хлеба. Что мог.
Командир роты решился произнести речь. После нескольких попыток затих, захлебнувшись от волнения и горьких слов. Спазмы сдавливали горло. За годы войны не раз видел смерть и никогда не доводил речь до конца. Вспомнил брата, сгоревшего в танке, семью, увезенную в Германию. Где и как их хоронили, кто остался жив? Колхозницы и солдаты поймут выстраданное и несказанное. Научились понимать.
Самогон разлили в солдатские кружки, крышки от котелков, а кто прямо ложку подставил. По глотку досталось. Да дело не в количестве выпитого, не в посуде. Фужеров не было. Почести в душе, а не в щедрости стола на поминках. Тяжелое молчание. Женщины плакали, представляя, как хоронили их мужей. Другие боялись за своих, вернутся ли? Солдаты охотно ели огурцы и помидоры, а колхозницы закусывали селедкой. Для тех и других продукт редкий.
Все разошлись по своим местам. Жизнь продолжается. И так каждый день: работа, ожидание чего-то. Иногда радостного, иногда горького.
По дороге из райцентра показалась письмоносец Оля. Ее сразу узнали, каждый день приходит. Как по команде перестали полоть. Стояли молча, опершись на сапки. Два десятка глаз смотрели в одну точку. Оля свернула на поле, значит, кому-то письмо. Напряжение нарастало. Крайняя в ряду женщина закрыла лицо платком, глухо заплакала. Она уже не ждет писем. Отписался защитник. Придется одной коротать век... Оля вытянула из сумки десяток треугольников, солдатских писем.
— Марийка, твой ненаглядный... Танцевать будешь, когда вернется.
Счастливица выхватила письмо, обцеловала все три уголка и номер полевой почты... «Жив, жив Коленька мой! Спасибо, дорогой!» Отошла в сторону и вслух стала читать, будто он произносил написанные слова.
— Тебе нет, — дрожащим голосом сказала Оля женщине, стоявшей с протянутой рукой. — Завтра принесу... Потерпи.
— Два месяца терплю... Не пишет... Может, занят очень... Идут бои...— оправдывала своего. Слезы скатывались по запыленным щекам, оставляя борозденки. Сколько еще прольется слез? Конца войны не видно.
Раздавальщица радости и горя остановилась против совсем седой, иссохшейся полольщицы. Руки дрожат, не может отыскать нужное в груде других писем. Наконец вытянула четырехугольный конверт из рыжей, жесткой бумаги. В верхней, левой части стоял жирный штамп с номером полевой почты. Увидев письмо, женщина охнула, упала на колени и, задыхаясь от волнения, запричитала: «Да что же это! Что я деткам скажу? Как объясню, где отец? А матери его... Не выдержит она...о-о-о!»
Трудно описать словами рыдания, которые в те годы раздавались на просторах от Тихого океана до Карпат. Горе плескалось, как морские волны в бурю, временами затихая, чтобы потом с новой силой ударить по женским душам, по судьбам миллионов ребятишек. Особенно по тем, которые никогда не видели и уже не увидят отцов.
Упавшую пытались поднять, обливали водой. Письма она не открыла. Знала, в таких конвертах приходят похоронки. В них говорилось кратко, жестко и убийственно: «Ваш муж... погиб в бою с немецко-фашистскими захватчиками». И все. Иногда добавляли: «Погиб смертью храбрых». Видно, для официальных бумаг такой стиль подходит. Только не родственникам, близким, односельчанам. Они хотят знать, при каких обстоятельствах погиб, где похоронен, кто видел его в том последнем бою... Мало знать — погиб. Жене, детям придется пройти свой путь без него, а они хотят вместе с ним, хоть в душе вместе, хоть в воспоминаниях. А как узнать больше о воине, который никогда не напишет, не расскажет? Детям, близким всю жизнь придется объяснять, как все произошло.
До конца цепочки полольщиц Оля не дошла. Все раздала. Не получившие стояли молча, стиснув зубы, мысленно разговаривая со «своим». И о любви говорили, и о детях... Нам, мол, живется неплохо. Крыша, правда, прохудилась, течет. Но ничего, приедешь — поправишь. Огород посадила, к осени будет чем угостить тебя...
Получившая похоронку никак не могла отойти. Лежала на земле, изредка тихо называя имя мужа. Разговаривала с ним.
Старшина разрешил взять повозку, чтобы отвезти женщину в село. Поехала помочь бедняжке наш фельдшер. Оля тоже умостилась на повозке. Вынула кипу треугольников, смотрит, кому они. Еще похоронка!
— О-о! Да сколько же их еще будет! Каждый день... — слезы мешали прочитать фамилию получательницы. — Все, больше не пойду на почту.
Решила сегодня же в сельсовете сказать «нет». Павел Сергеевич, председатель, крутил ручку настенного телефонного аппарата, время от времени выкрикивая: «Центральная, дайте райисполком! А чтоб тебя!»
Заметив вошедшую, бросил свое намерение дозвониться.
— Что, Оленька, небось устала?
— Я говорила вам, брошу, не хочу носить людям горе. Могу работать в поле не хуже других, не белоручка!
— Да, трудновато. До райцентра двенадцать и обратно, да по селу... В непогоду и того хуже.
— Не километры мне тяжелы. Сердце болит, когда... Почти каждый день приношу беду... Люди боятся меня.
Председатель сел за стол, облокотился, закрыв руками лицо. Оля знала, что от сына давно нет писем. Уж она-то не просмотрела бы. Спросить стеснялась, еще подумает... Она и не подозревала, что в сельсоветском сейфе уже давно лежит конверт с похоронкой. Как-то Павел Сергеевич был в райцентре и зашел на почту к другу. Тот и вручил письмо. Потемнело в глазах. Зашатался. Вывели на воздух. Долго сидел на скамеечке, обдумывая случившееся.
Жене ничего не сказал. Она тяжело больна. Чтобы не отправили в Германию, пряталась в лесу, простудилась. Теперь доживает свои дни. Он это знал. О своей беде рассказала, лишь когда возвратился из госпиталя. В письмах не обмолвилась ни словом. «Все хорошо, очень жду тебя». И действительно ждала. Боялась, не увидит своего Павлика. И он теперь сказать ей правду не мог. Иногда доставал ранее присланные сыном письма, читал, пропуская названия и фамилии, которые могла запомнить ранее. Иногда сам писал от имени сына. Для большей убедительности друг ставил на треугольнике почтовый штемпель. Жена внимательно слушала, иногда по ее лицу пробегала улыбка. И то хорошо. Ей лучше, потому что верит, потому что мать. А сам? Что сам, без ноги можно жить. А без жены и сына... страшная мука.
Обман? Да, обман! Ради жизни. Но чьей? Своей? Нет, ради ее жизни. Еще один день вместе — и то радость. Пусть не знает правды. Для нее сын на фронте. Найдутся праведники и осудят Павла Сергеевича за обман, назовут его поступок подлогом, слабостью характера. Пусть. Поймут его только фронтовики, только любящие. Другим такое не дано.
Как бы очнувшись от раздумий, поднял голову, посмотрел на Олю.
— Все мы вышли из войны, но война не выйдет из нас долго. Залечим физические раны, подрастут внуки и спросят: «Как же вы сильные и смелые дали ход войне? Кто ослепил вас, запудрил мозги?» Как ответить им? За свои ошибки я отвечаю. Три года войны, нога, больная жена... А за весь разбой, за разрушенный мир? Извини, дочка, заговорился.
Оля покраснела, услышав такое обращение — «дочка». Как бы она хотела ею быть. Спросить о сыне не посмела. Да и не расскажет он.
— А письма, дочка, носи. Ты комсомолка. В бою комсомольцы первые. Я это видел. Солдатские треугольники не просто листки бумаги, не шутки. Когда-то, еще в школе, мы девочкам посылали доплатные письма с одной только фразой: «Хоть крути, хоть верти, а сорок копеек плати». Но то мальчишество.
— Я знаю, надо. Поймите же, не могу. После каждой раздачи болею, не сплю ночами... Сколько же мне еще терпеть?
— А тем женщинам в поле легче? У них сердце не болит? Солдат в окопе не получит сегодня ответ от домашних, завтра, может, ему уже ни к чему. Земля примет на вечный покой. Это как два органа человека. Вырвут один, и организм увянет, оборвется естественная связь, нарушится кровообращение. Ты не видела, как тоскуют воины, если нет писем. Особенно те, чью местность уже освободили от немцев, а близкие почему-то не отвечают. Что с ними, где они... Старались мы успокаивать таких, не помогало. Письма связывают фронт и тыл. Солдат лучше воюет, а домашним спокойнее, они увереннее живут.
— Эти похоронки больше всего донимают, как удар в сердце...
Оля еще что-то доказывала. Павел Сергеевич не слушал. Снова погрузился в раздумья… Сын. Он бросает противотанковую гранату в пулеметный расчет немцев. Поднялась неимоверная стрельба по всей линии обороны... Так сообщили его товарищи на запрос отца. После боя похоронили героя в воронке от бомбы. Хозяйке крайней избы ближнего села оставили бумагу с описанием места захоронения, на случай приезда близких.
— Носи, Оля, письма, нужное это дело. Поверь мне, я прошел все...
— Хорошо, послушаюсь вас. Скажите, — осмелела она, — что слышно о вашем Сереже? Я... я...
Павел Сергеевич подошел к ней, взял за плечи и поцеловал в лоб. Глаза увлажнились, изменился в лице. Оля все поняла. Только бы не разрыдаться, не выдать себя...
— Я буду носить солдатские письма... — и выбежала из сельсовета.