Валентине Даниловне Гончар:
с давней признательностью и глубоким уважением.
— Приезжайте в Херсон. Я сейчас вылетаю туда и буду свободен, — в необычно-торопливую речь Олеся Гончара врывается команда диспетчера:
— Убрать трап херсонского рейса!
— Еду! — успеваю крикнуть, и в телефонной трубке — отбой.
В Николаеве — сумерки. Падает густой снег. Хватаю со стола только что законченный рассказ и мчусь на вокзал. Автобус еще стоит. Вскакиваю на подножку. Дверь с грохотом закрывается. Свободных мест нет, но меня это устраивает: сейчас я не способен сидеть — сам Гончар зовет!
В салоне тепло и уютно. Пассажиры дремлют. А из водительской кабины доносятся «Славянские танцы» Дворжака — мягко, тихо, приглушенно, как бы укутанные снегом, падающим за окном. За городом вечереет заметнее. Виднеется заштрихованная снегом степь, притаившаяся и уснувшая на зиму, и душа моя растворяется в ее величавых пространствах, переливается в эти милые мелодии, напоминающие забытую мамину ласку…
Тихо и тепло, радостно ехать мне к Олесю Гончару под эту чудную музыку и думать: «Что заставило его позвать меня? Одиночество среди людей? Докучливые посетители в Союзе писателей? Желание переменить обстановку? Почему выбрал меня? Неужели что-то значу для него?»
А «Славянские танцы» Дворжака надрывают душу, навевают грусть и тоску по несбывшемуся, наворачивают на глаза слезы волнения и радости.
Многое отдал бы за то, чтоб звучали они и в салоне лайнера для Олеся. А почему бы и нет? Радиоволны ловят ведь и в поднебесье на самолетах. Пусть почувствует, какая это красота — «Славянские танцы» Дворжака! Наверняка же не слышал их, как и я, до сих пор.
Музыка же объединяет людские сердца. А мне так хочется этого единения! Да и кому из нас не хочется сблизиться с Гончаром в расцвете его творчества и славы? Каждая новая книга его умножает славу автора, и лирическая мечтательность да романтическая устремленность влекут к нему все сильнее.
«Славянские танцы» Дворжака сопровождают меня всю дорогу от Николаева до Херсона. В том концерте они прозвучат все: первая серия, написанная в 1878 году, и вторая — в 1886-м. Гениальная обработка чешских, польских, словацких и украинских танцев раскрывает глубинное своеобразие каждого из них, и узнавание знакомых мотивов волнует и даже мучает неутоленностью, вызывает тоску по недостижимому, но желанному счастью…
Выхожу из автобуса, переполненный родными мелодиями и предчувствием близкой встречи с Олесем Гончаром. А застаю в вестибюле гостиницы Петра Резникова — редактора «Наддніпрянської правди». Он загадочно улыбается и ведет меня в номер — молча, ни о чем не спрашивая.
— Гончар тоже здесь поселился?
— Ну, н-е-ет! Олесь Терентьевич ночует всегда во дворце Потемкина. Сейчас он у Кочубея — у нашего Первого. А обедать будет с нами, — Резников озирается и переходит на шепот. — Шеф-повар обещает угостить нашего гостя свежею осетриной, — сообщает мне, как большую тайну, все так же озираясь по сторонам, хоть гостиница пуста, как бубон, полузатемненная — не верится, что здесь еще кто-то есть, кроме нас.
Ну, вы и сами знаете, какие неприкаянные и неприглядные провинциальные гостиницы в переходное время от зимы к весне.
— Скоро придет, — посматривает на часы Резников, усевшись в низкое кресло полупустого номера.
— Если его не заберет обедать к себе ваш Первый.
— Ну, н-е-ет! Олеся так просто не заберешь. Раз пообещал, значит будет. Я уж знаю… — и опять молчит мой Резников, будто бережет какую-то тайну.
Вскоре и впрямь дверь распахивается, и в номер стремительно входит Гончар. С ходу подает руку, крепко жмет, пристально глядя в глаза. Еле улыбается лишь уголками губ. Глаза излучают приветливость:
— Добре, что приехали. — И сразу суровеет. — Что-нибудь написали?
— Рассказ «Зееловские высоты».
— Привезли?
— Привез, — удивленно гляжу на него.
— Позвольте-ка взглянуть, — протягивает руку, властно и решительно.
Не переставая удивляться, подаю ему сложенную вчетверо рукопись. И мысли такой не было — показать рукопись Гончару! Просто привык перечитывать и править только что написанное даже в дороге.
Не развернув и даже не взглянув на текст, Гончар прячет рассказ в боковой карман пиджака.
— Плохо сплю на новом месте. А потому первая ночь именно для чтения. — И оборачивается к Резникову: — Все уладили?
— Как договаривались.
— Ну так пойдемте. Обедать будем по-английски — в сумерках.
Ресторан еще пуст. А в дальнем углу у окна — изысканно сервированный стол: рдеют помидоры, свежие в эту зимнюю пору, розовеет издали полупрозрачная семга, зеленеют свежие огурцы и на этом фоне голубеет мастерски открытая коробка черной зернистой икры, переливаются хрусталем рюмки и фужеры, и «Столичная» красуется посреди стола на белой-белой свежевыглаженной и накрахмаленной скатерти.
Как только садимся, высокий сухопарый официант в черных брюках, белом пиджаке с вишневой бабочкой на пикейной рубашке мигом наполняет рюмку Гончара прозрачной «Столичной». Не забывает и нас, грешных.
— Осетровую солянку подам впоследствии, — наклоняется к Гончару.
— Несите сейчас — будет как раз кстати, — Олесь Терентьевич поднимает чарку. — Будьмо здоровы, — чокается со мной, потом с Резниковым. — За встречу! Пусть их будет побольше…
В продолжение вечера неизменно внимателен к нам обоим, изысканно пользуется ножом и вилкой, красиво пригубливает, еще красивее и аккуратнее ест. Невольно любуешься им за этим первым памятным застольем.
— Поутру с Кочубеем едем к избирателям на ту сторону Днепра. В Таврию. В девять ноль-ноль. На работе будете? — спрашивает Резникова.
— Прихожу рано. Мой кабинет на первом этаже.
— Занесу вам рассказ Сашка Александровича. Завтра с ним не увидимся — некогда. Потом он заберет у вас. Зайдете? — спрашивает меня приветливо. — В Николаев же успеете? Я имею в виду — на работу…
— А как же? Автобусы — ежечасно.
Меня утешает мысль, что рассказ у него в кармане, что Гончар прочтет его первым. Но и тревожно: каким он покажется ему? Требовательность Гончара к собственным рукописям общеизвестна: редакторам нечего делать в его текстах. Поэтому он и к другим неумолимо требователен.
Икра и семга со свежими помидорами в конце долгой зимы, крабы и ветчина необычайно вкусны. Осетровая солянка еще вкуснее. И вечер тихий-тихий, заснеженный и милый, синеет за окнами…
Бывают же такие вечера, как сегодня! Когда все ладится и ластится к тебе, к нему, ко всем нам. Очень редко, но — бывают. Или — бывали? Но за нынешними днями и уносящимися годами уже забывается, какое счастье приносят они. Нет уже тех, кого я знал и любил, как свою душу…
Проводив Резникова, остаемся вдвоем. Хлопья снега летят и летят, оба становимся белее на глазах — это сближает, объединяет, и мы долго молчим: нам хорошо и приятно идти молча заснеженным полуночным городом и думать, что вся жизнь еще впереди, что ждет нас литература с ее поисками, успехами и неудачами. И что этому как бы и вовсе нет и не будет конца…
— Пойдемте к Днепру да поглядим, каков он здесь в эту пору.
Наклонной улицей, поскальзываясь на свежем снегу и поддерживая друг друга, спускаемся к речному вокзалу и выходим на пустой дебаркадер. Он гулко отзывается под нашими шагами.
Днепр в нижнем течении здесь, у Херсона, уже освободился от льда — грозно темнеет между белыми берегами на всю ширь. Отсюда не видно противоположного берега. За снежной пеленою не виден и сам Днепр — только частица его угадывается в ночной белесой от снега тьме. И поэтому кажется, что Великая Река отворачивается от нас в задумчивости и скорби.
Мощное течение на видимом пространстве образует водоворот, вспучивает из недр реки адские выбросы вздыбленными волнистыми кругами, перемещающимися, вскипающими и опадающими в немыслимую глубину. А под дебаркадером, под речными катерами, паромами и баржами, пришвартованными вдоль берега, слышатся всплески и вздохи, словно кто-то расстается там навеки, не чая и не вымаливая прощения…
— Гневается Дедуган, — кивает на реку Гончар. — Что ж, неси свои воды к морю… Знаем: будешь уноситься туда, когда и нас не станет. Единственное утешение, что хоть ты, Днепр, бессмертен и вечен, как наша Земля.
Ветер налетает неожиданно. Как всегда в этих южных краях. Гудит в верхушках тополей, коих мы до сих пор и не замечали. Снег бьет в лицо, слепит глаза,. А когда добираемся к белому дворцу с полосатою будкою для охраны, метель разгуляется по-настоящему.
Останавливаемся с подветренной стороны под высоким забором, и Гончар под завывание бурана рассказывает мне о недавнем конфликте с Твардовским, как бы облегчая душу:
«Приглашает после секретариата в редакцию «Нового мира», прочитав роман «Человек и оружие».
— У тебя дача есть? — спрашивает, не выходя из-за стола и не подавая руки.
— Есть, — недоумеваю, какое это имеет отношение к роману.
— А сад?
— Что же это за дача без сада?
— А вот у меня в Красной Пахре — лес. Только лес и ничего больше! У тебя в саду земля мягкая?
— Сыпучий песок.
— Так ты возьми лопату, вырой яму поглубже, положи в нее вот это, — кидает мне через стол рукопись, — и закопай.
И так люто глядит на меня синими и холодными, как лед, очами, готовый убить. Мне даже жутко стало. Стою, как вкопанный. И не знаю, что сказать. А он продолжает издевательски, гневно:
— У тебя в романе воюют одни хохлы. Где это видано? И вообще, что это за студбат? Что за бойцы с полными пазухами яблок на поле боя? Постоянно комплексующие, вечно копающиеся в своем интеллигентском нутре? Достоевщина, да и только! С такими горе-солдатами драпали бы до самого Урала. И за Урал. Советую тебе: забудь об этом романе, будто ты его и не писал…
Такой злобы и гнева я не ожидал. Ведь мы с ним секретари Союза писателей СССР, часто встречаемся по работе. Он печатал меня в своем журнале. Но в этот раз передо мной сидел совсем другой Твардовский: он будто не только не знал меня, но никогда и не видел».
Гончар заметно взволнован, и мне больно за него.
Часовой уже в который раз выходит из будки, настороженно смотрит в нашу сторону.
— Сейчас иду! — Гончар подает мне руку.
Не сдержавшись, обнимаю его, а сказать ничего не решаюсь. Вблизи замечаю влажный блеск глаз. Лицо под козырьком нерповой шапки кажется побледневшим, осунувшимся.
— Берегитесь снобов! Особенно московских.
— Знаю их и по Николаеву. Но — Твардовский? Любимец наш со времен войны! Талантище! А талант не может быть ни злым, ни жестоким. Удивляюсь этому случаю!
— Не удивляйтесь. Из Москвы мы все кажемся им провинциалами. Ему не понравился роман? Допускаю… Так скажи по-людски! Нет, непременно нужно показать свой нрав и властность. Никто так не оскорблял меня за всю жизнь, как он! Это — Твардовщина… Высокомерие и зазнайство! Целая эпоха в советской литературе...
Подходим к воротам. Часовой пристально глядит на меня и открывает калитку перед Гончаром, как бы отделяя его от меня, а сам становится в проеме, блокируя вход. И закрывает калитку перед самым моим носом.
Остаюсь один. Становится холодно и неуютно наедине с темнотою и метелью в чужом городе в глухую полуночную пору.
Как только миную высокий забор и выткнусь из-за него, ветер из-за угла налетает, как бешеный, валит с ног, швыряет снегом в лицо, рвет на мне одежду, гремит жестью над крышами, гудит в кронах деревьев и уносится через ночной Херсон в безвестное степное пространство.
Поднимаю воротник повыше, бреду сугробами к гостинице и никак не могу понять, почему так разгневался на Гончара Твардовский? Не постигну этого, пока сам не получу от него полустраничный разгромный отзыв на свой роман «Белые тучи». Только тогда пойму: Александр Трифонович в своей требовательности неумолим и непоколебим! Об этом свидетельствует его суровое предисловие к пятитомнику Бунина, которого он любил…
Долго не сплю, вслушиваюсь в завывание ветра за окнами, представляя их разговор в подробностях, и мне становится не по себе: таков характер? Невиданная прямота! Как она дорога мне теперь! А в памяти и в душе звучат «Славянские танцы» Дворжака, будто призывают: «Гей, славяне! Вы же братья! Будьте терпимее и доброжелательнее друг к другу!»
К утру метель утихает. Над заваленным снегом Херсоном синеет небо. В нем угадывается дыхание недалекой уже весны — ее будто принесла эта метель. Ибо вчера еще была настоящая зима.
Сдаю номер, иду к Петру Резникову. Как только вхожу в ярко освещенный кабинет, Петро Иванович выбегает мне навстречу из-за стола:
— Слушай-ка, слышь? Вот здесь минуту назад, расхаживая по кабинету, Гончар хвалил твой рассказ. «Засылайте, — говорит, — в номер. Этот рассказ украсит вашу газету!». Я прочел и заслал. Ничего не правил. Только абзацы пометил. Сейчас его набирают — скоро принесут гранки, и ты вычитаешь, прежде чем ехать в Николаев. А Олесь у Кочубея…
— Разве они не уехали? Уже полдесятого!
— Наверное, ждут, пока расчистят дороги. Снегу навалило столько, что не проедешь. За всю зиму столько не выпадало. На урожай, Сашко, на урожай! — высокий, важный и медлительный Резников обрадованно суетится, раскладывая только что принесенные полосы из типографии.
И мне тоже радостно —да еще как радостно! Гончару понравился мой рассказ! Самому Гончару!
— Обещал зайти перед отъездом — просил тебя задержаться. Раздевайся да вешай пальто вон там возле батареи. Вот, видно, разговор-то был?
В этот момент входит Гончар — отдохнувший, хорошо выбритый. Солнце бьет прямой наводкой в широкие окна, ярко освещает его лицо. Карие глаза в солнечном блеске золотятся, отливают ореховым блеском. Полноватые губы тронуты приветливой, слегка ироничной улыбкой. Гончар наделен той смуглой красотою, которая так нравится женщинам. Жду похвалы рассказу, а нарываюсь на резкое замечание:
— Ваш генерал слишком болтлив! — с ходу уличает Гончар. — Уверяю вас, они очень мало и неохотно разговаривают. Еще меньше думают, — Гончар, заложив руки за спину, расхаживает по кабинету. Потом вдруг останавливается передо мной, пристально глядит в глаза: — Понимаете, они очень привередливы! Привыкли командовать, а не разговаривать. Подумайте над этим… А рассказ написан так, как вы способны написать сегодня. Иного нам не дано. Будьте здоровы, — по-солдатски крепко жмет руку и уходит.
А я только сейчас вспоминаю: не спросил его о самом главном! Бросаюсь вслед и вижу в полутьме затененного коридора удаляющуюся спину.
— Олесь Терентьевич!
Он оборачивается на мой зов. Но в это мгновение из лифта выходит седой, как лунь, Кочубей, берет его под руку и увлекает к выходу.
Гончар, прощально взмахнув рукой, исчезает в тамбуре. А я кричу:
— Вы вчера слышали «Славянские танцы» Дворжака?
Не спросил его об этом в течение длинной ночи. Не успел спросить и утром, хоть это казалось мне очень важным тогда, а сейчас кажется еще важнее:
— Вы слышали «Славянские танцы» Дворжака? — спрашиваю, зову, кричу.
Но он меня уже никогда не услышит...
Конча-Озерная, 1998—2001 гг.