UA / RU
Поддержать ZN.ua

Превратности социальной критики: палп фикшн и орхидеи

Социальная критика ныне актуальна как никогда... Почему «как никогда»? Простите, но когда, скажите, было иначе?..

Автор: Андрей Репа

Социальная критика ныне актуальна как никогда... Почему «как никогда»? Простите, но когда, скажите, было иначе? Еще во времена Лютера или в эпоху Свифта социально-критический памфлет заострял вопросы времени в апокалиптической окраске: все, хватит, точка, так дальше жить нельзя! Абсолютизация момента приобщала критика и его адептов к высоким сферам космических революций и утопического очищения. Придет новый человек, делался вывод, а следовательно, и новый эон: du passe faisons table rase...

В наше время социальная критика в ее «ангажированном» варианте кардинальными вопросами времени и истории особо не проникается. Тем не менее ностальгия по истории сохранилась. Как можно порождать новые этические смыслы и педагогические рецепты, если нет идеологии времени? Провозгласив «конец истории», идеями прогресса и «светлого будущего» в настоящее время интересуются в большинстве своем теоретики неолиберальных изменений и постепенных реформ «общества потребления». Правда, либеральная традиция ХІХ века все-таки дает о себе знать неминуемой, хоть зачастую имплицитной апелляцией авторов к «лучшему» будущему, к которому мы постепенно приближаемся, — не так стремительно, как раньше, однако «дозировано» и неотступно.

Если с поля общественной мысли История «вытеснена» собственной травматической историей (тоталитаризмом), то теперь весьма актуальными стали проблемы пространства: геополитика, Восток и Запад, «третий мир», глобализация. «Лучшее» будущее, так сказать, уже под боком — где-то в Западной Европе или же за высоким забором у зажиточного соседа. Прежде антропологи искали предысторическую первобытную культуру в тропиках Латинской Америки и Африки, сегодня же политические футурологи тщательно присматриваются к странам «первого» мира как к абсолютному барометру исторических трансформаций. Все, что выдает «на-гора» западная цивилизация в форме «спектакля», то есть визуальной и концептуальной масс-медийной продукции, современными критиками воспринимается как истина истории, которая уже, намекают нам, больше и «не истина, а...» ...в соответствии с пожеланиями капризного постмодерного потребителя: нарратив, фикшн, деконструкция, симуляция... Отсюда и классическая для левого дискурса критика идеологий вырождается в охоту за идентичностью и загон мифологий в вольеры ситуативной теории.

Эра единственно правильных антагонистических идеологий, как убеждают повсюду, завершилась, теперь каждый может выбирать себе собственную систему ценностей и убеждений, то есть, дефилируя среди других, нахватать по крошке с большого стола абсолютов своеобразный «фуршет» идентичности. Культура, поют критики, — это богатейшая салатница идентичностей, la grande bouffe. Бери — не хочу. Обычно интеллектуал — это именно такой человек, который не отказывает себе в наслаждении попробовать ото всех блюд понемногу. Когда у него заболит живот, он принимается вопить о плохой диете и некачественных продуктах, требует позвать виновных (кто шеф-повар? кто директор ресторана? чистые ли руки у сотрапезников?), и если ему не удается хорошо наесться, а затем облегчиться книжкой или памфлетом, ходит подавленный и раздраженный. Первой хрестоматией современной социальной критики для интеллектуала можно считать «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле. Так же — утробно — размышлял и Ницше, когда писал о генеалогии коллективной морали. Даже больше — однако с другой перспективы — о творческих муках индивида: «Что же поддерживало меня? Всегда лишь беременность. И всякий раз с появлением на свет творения жизнь моя повисала на волоске». Еще со времен Руссо проблемой интеллектуала, объектом его праведного гнева и мудрости становится глубокое осознание искусственности, ненатуральности, синтетичности объектов его любовного потребления.

Социальный критик также унаследовал от эпохи Руссо необходимость выбирать между «хорошим» и «плохим» спектаклем. Руссо осуждал зрелища, которые обычно развращают и портят людей, однако ратовал за установление единственно правильного и полезного спектакля самого народа, который сам и является для себя зрелищем, невинно собираясь потанцевать вокруг дерева, посаженного как символ революционной свободы и народной суверенности. Если «хороший» спектакль навсегда и заранее утрачен, объектом для современных критических стрел избираются «хорошие» образцы среди «плохого» в целом спектакля (американские фильмы, реклама, телевизионные мессиджи). Эта стратегия походит от французского культуролога Ролана Барта. На страницах прославленных «Мифологий» он принялся развенчивать мифы буржуазного общества, которые, по его мнению, являются «деполитизированным языком, превращающим историю в природу, или же анти-физис в псевдо-физис». По иронии судьбы дискурс медиа, растеряв, правда, бартовскую элегантность стиля, вырос именно из его установок семиологической «политизации»; а потому главным залогом сегодняшней масс-медиальной истерической булемии является беспрестанное изобличение, опровержение и накопление «несправедливостей», «мифов», «образов», «симулякров», распространяющихся самими же средствами массовой информации. Критик неожиданно превращается в самодостаточного каннибала из фильма Питера Гринэвея, паразитирующего на образах и смыслах ненавистной ему системы. Его несчастное сознание разрывается между тревожными мечтами о «чем-то ином» и радостной ангажированностью в обыденность.

Быть удачливым, гибким и на все способным — вот принцип идеологической беспринципности, руководящей критиком. Зигмунд Бауман однажды признал, что идеальным работником сегодня является тот, чье объявление он только что прочитал в газете: «Не женат, имею машину, могу свободно передвигаться...» Кажется, с похожим номадизмом пустопорожних принципов и продажного упорства солидарно большинство интеллектуалов — jacks of all trades and masters of none. Выступать против всепоглощающей биополитической Системы или бросить пару ритуальных слов за Социализм или фантомный Альтерглобализм в конце энергичной статьи о зловеще-притягательной логике Голливуда означает просто отдалить от себя подальше любое конкретное общественно-значимое политическое действие. Ведь если «все — политика», то можно спокойно заниматься этим в постели с женой и за кружкой пива с друзьями, а не выходить на улицу или присоединяться к сомнительным неакадемическим общественным движениям.

Эти темы и проблемы, которые одна моя львовская знакомая назвала sexy, и в самом деле, к сожалению или к счастью, приятно щекочут воображение, пробуждают праведный гнев и чувствительность, которыми можно игриво флиртовать и обольщать, не сталкиваясь с опасностью нежелательной беременности, преследования и сцен осуждения. Пригретый в стенах университета критичный интеллектуал занимается вечными, нейтральными, неполитическими проблемами, иначе его научный уровень был бы поставлен под сомнение. Поэтому он гаерничает, строча аллегорические «доносы», как говорит мой киевский знакомый, в масс-медиа — «наше виртуальное KGB». Действительно, не в СБУ же посылать критику на систему... Там могут не понять Эзопа, а интеллектуалу, кроме признания, нужно еще и понимание, доброжелательная аудитория.

Соотношение между желанием признания и стремлением быть понятым часто сильно колеблется. Быть sexy, то есть писать блестящие модные тексты, которые ни о чем, кроме риторического таланта самого автора, не говорят, означает удерживаться на конкурентном рынке и создавать свой неповторимый имидж. Проблема в том, что после «Обвиняю!» Эмиля Золя и «Фермы животных» Джорджа Оруэлла социальному критику трудно выпрыгнуть из тисков закрепленных за ним риторических демонов морализаторства, алармизма и... нериторического фатализма технократии. Среди призывов к толерантности-солидарности-внимательности-иронии можно обнаружить три популярных восклицания, с которыми идет к людям социальный критик: «Стыдно, господа!», «Нужно что-то делать!», «Я же говорил!..» Последнее выражение, кажется, наиболее интересно: в отличие от двух предыдущих, обращенных наружу — к другим людям или к делам, третья фраза раскрывается внутрь как кошелек с многочисленными отсеками. «Я» может отсылать к альтер-эго — идеологическим «он», «мы», «они» (ведь «я» никогда не бывает одиноко, оно, так сказать, единично множественно); фраза «я же говорил» самореферентна и ретроактивна, то есть контролирует связь между прошлым и современностью, привлекая творческую диалектику памяти и забвения. Постмодернисты — вслед за Ницше и Фрейдом — прежде всего интересуются вопросом «кто говорит?», чтобы лишний раз поговорить самому и попутно доказать, что, собственно, никто конкретно и не говорит («язык» говорит, «другой» говорит, «все-уже-сказано»). Но главное во фразе «я же говорил!..» — это утверждение определенного первомомента, когда организация вещей и мира совпала с актом провозглашения определенного знания об этом мире. То, что критик «знал», когда «говорил», свидетельствует о том, что мир предугадан и детерминирован в определенной системе, более того — в технике или аппарате!

Так, на помощь слишком метафизическим и риторическим «дискурсам» приходят чисто «технологические» формы менеджерства: система позднего капитализма не требует никаких «дискурсивных» оправданий, действует магическим образом словно бы сама по себе, обходит сознательную аргументацию или субъективное участие. Взамен она обеспечивает собственное воспроизведение определенной манипулятивной логикой, для которой субъекты являются функциональными эффектами или винтиками. Неудивительно, что именно такая теоретическая школа, как «(пост)структурализм» получает мощное развитие именно в таком обществе, мало проникающемся вопросами, верит или нет субъект в это общество; ведь оказывается, что его объединяет не «идеология», не «сознание», а присущая ему сложная системная организация. Фокус в том, что интеллектуалы убеждены: на самом деле «знает» Система, комплексная и разветвленная сеть значений, интерпретаций, контроля и биополитики. Стоит лишь коннектнуться к этому мультимедийному универсуму (или же он сам это сделает, как в ленте eXistenZ Девида Кроненберга) и оставаться «живым» в он-лайн. Лелеять множественную идентичность, открывать непознаваемые глубины собственного «я» за счет мистических возможностей hi-tech или, согласно Марксу, самодостаточного general intellect.

Впрочем, технократия не убивает риторику. Риторики становится слишком много, происходит ее инфляция. В условиях позднекапиталистической системы, когда потребление и утилитаризм сводят потребительскую стоимость вещей к пустому формализму меновой стоимости, а «подсознательные» или «либидинальные» влечения становятся определяющими для организации «телесных» требований индивида, оригинальная рефлексивная мысль и социальное значение стираются и редуцируются до плоской двухуровневой поверхности постмодернистского порядка, где (в сфере медиа и повседневной культуры) форма вытесняет содержание, а риторика — значение. Объединение таких понятий, как «значение» и «общество» ставится под сомнение. Некоторые современные интеллектуалы глорифицируют анонимную поверхность «широко закрытого» глаза, кататоническое состояние зрителей перед экраном телевизора, усматривая в этом хитрую тактику сопротивления обычных граждан «идеологической» — старой и скучной — ностальгии по гуманистическим ценностям истины и реальности. Почему-то стало общим местом считать масс-медиа, супермаркет, рекламу и поиски индивидуального стиля определяющими характеристиками культурной жизни современного общества. Бесспорно, это — важные темы, тем не менее современная культура ими далеко не исчерпывается. Могу вызвать смех, однако напомню, что люди обычно занимаются в жизни не только тем, что смотрят телевизор или ходят в супермаркет делать покупки. Культурная логика позднего капитализма требует от индивидов как «стирание» субъективности в одних случаях, так и в других — принятие субъективно-ответственных решений с привлечением идеологической риторики «гражданина», «отца», «патриота»... Их объединение сегодня является настолько лицемерным, что ангажированному социальному критику приходится постоянно выбирать между морализмом и цинизмом, смыслом и его отсутствием.

Попадает ли тогда ангажированный интеллектуал, доискивающийся утопических связей между «смыслом» и «обществом», истиной и свободой в абсурдную ситуацию одного удивительного героя поэзий Анри Мишо по имени Плюм, когда тот, сидя в ресторане, вдруг узнает от метрдотеля, что (совсем случайно) ест блюдо, которого нет в меню? Бедняге приходится извиниться перед официантом, однако приходит хозяин ресторана, перед которым Плюм также горячо извиняется, и со временем появляется комиссар полиции, а затем — пожарные и люди из тайной полиции... Вся властная система проплывает перед глазами Плюма, словно ее потянули за невидимую веревочку, требуя только одного — чтобы он «сознался»... Поскольку сознаваться не в чем, Плюм, очевидно, извиняется перед Системой за то, что не натворил ничего по-настоящему «серьезного», противоправного. Так же критик, сочиняя разоблачительные и протестные памфлеты, невольно извиняется за то, что не сделал ничего реального для изменения власти в этой стране, а потому власть парадоксально еще больше его подозревает и не доверяет ему.

Очевидно, абстрактная Система является таким заманчивым и незаменимым визави в глазах критика, поскольку воспринимается им не как реальная политическая сила, а скорее как мир массовых культурных артефактов, короче, как палп фикшн. Кстати, власть предпочитала бы видеть себя именно в таком свете. Не иначе. Поэтому социальные выступления критиков против нее, вместе с самопровозглашенным статусом ангажированного интеллектуала, мотивируются соответственно не жизненными убеждениями или «поиском истины», а тем, что Раймонд Вильямс в свое время назвал «отрицательной идентификацией»: скажем, просвещенный представитель среднего класса бросается в омут борьбы за права и свободы пролетариата главным образом из-за того, что последний служит «метафорой» для его личного, мотивированного совсем другими причинами бунта. Конечно, такая идентификация не может быть стабильной и приобретет невротические формы или просто рассыплется от первого же травматического столкновения с «реальностью». Есть ли что-то от Эдипова комплекса в замечательном эссе-исповеди Ричарда Рорти «Троцкий и дикие орхидеи», когда американский философ трогательно жалуется на то, что все детство читал в родительской библиотеке Троцкого и Платона, а уже со временем понял, что ценил только «невинную беспомощность» нежных горных цветов? Для чего искусственно подчеркивать конфликтное разногласие между «публичным» и «идиосинкратичным», между «грязной» политикой и прекрасными орхидеями? И в самом ли деле одно исключает другое? Возможно, нужно согласиться, что идентификация так или иначе всегда «отрицательна», а потому любовь к орхидеям в полной мере играет всеми волшебными красками только на фоне явных или скрытых политических идей философа.

Это хорошо подтверждает жизненный и творческий пример такого ангажированного критика, как Эдвард Саид. В книге «Репрезентации интеллектуала» Саид подчеркивает, что интеллектуал — это самый первый индивид с особой публичной ролью в обществе, а не безликий риторический профессионал или эксперт в области интеллектуального бизнеса. Это личность, которая делится с общественностью не просто умом и компетентностью, своими мыслями и особым искусством их представления, но и тем, что собственно она из себя представляет как неповторимая индивидуальность, проникающаяся делами свобод и справедливости. Лишь идиосинкратическая чувствительность и личные склонности интеллектуала придают соответствующее действительности значение и ценность тому, что он пишет и говорит. То, что он на самом деле любит или во что верит, считает Саид, «является настолько важным, насколько оно предстает публично, привлекая поступок и риск, решительность и впечатлительность; когда я читаю Жана-Поля Сартра или Бертрана Рассела, меня задевает их особый, неординарный голос и присутствие, поскольку они говорят то, во что верят. Их трудно спутать с анонимным функционером или осторожным бюрократом».

Конечно, интеллектуалы часто ошибаются и лгут. Не знают, чего хотят и могут предавать. Однако все они продолжают «заниматься орхидеями», как говорил Пруст о двух любовниках, совмещая личное время и социальную историю в одно целое. Прусту удалось уловить это критическое совмещение, написав «В поисках утраченного времени». Современным интеллектуалам — в большинстве своем в форме «палп фикшн». Время такое. Но это еще не конец истории...