UA / RU
Поддержать ZN.ua

Ножик

Маме и папе посвящается В детстве я хотел ножик. Не то чтобы у меня не было ножиков. Просто это хотение было моим перманентным состоянием, независимо от имеющихся в данный момент ножиков...

Маме и папе посвящается

В детстве я хотел ножик.

Не то чтобы у меня не было ножиков. Просто это хотение было моим перманентным состоянием, независимо от имеющихся в данный момент ножиков. Я жил в этом состоянии. Оно было для меня так же физиологически естественно, как есть, гулять, спать и прочее.

Перочинный ножик. Такое вот седьмое чувство: Желание Ножика.

Помню конструкцию, цвет и запах своих ножиков, некоторые истории, связанные с ними, и как я исследовал каждый вновь приобретенный экземпляр, поочередно открывая и закрывая многочисленные — чем больше, тем лучше — лезвия, порой очень причудливой формы и назначения.

Недосягаемой мечтой остался ножик из ЦУМа, что на углу бывшей Ленина и Крещатика. Он был с красивыми роговыми накладками, с металлическими уголками, маленький, но вместе с тем увесистый и пузатенький от невероятного количества лезвий с непременными зубочисткой и пинцетом, вмонтированными в те самые накладки. За астрономическую цену 14 руб. 20 коп. Думаю, передай я тогда всю силу сокровенного желания, мне обязательно купили бы тот ножик. Но желание осталось непереданным, чувства — недосказанными, а я — недопонятым. Теперь я знаю, что недопонятость-недосказанность-недослышанность — это регулярное наше состояние.

Так же как и многие другие естественные чувства, желание ножика сопровождалось соответствующей фобией: я знал, что когда вырасту, то больше не буду хотеть иметь ножик. По крайней мере, хотеть так... ярко. Это мне подсказывал мой детский опыт, основанный на наблюдениях за взрослыми. Не без основания предполагая, что, «вырастя», сам я мало чем буду отличаться от них, я очень переживал. И даже не хотел вырастать.

Ужас перед грядущим неминуемым нехотением ножика можно было сравнить разве что с ужасом осознания собственной безоговорочной смертности (как-то по дороге в детский садик). Помню, я тогда скрупулезно выяснял у своего первого отчима, действительно ли смерть принципиальна, то есть наступает всегда, а не в результате досадных недоразумений, как-то: болезней, несчастных случаев, коих, если очень-сильно-страшно постараться, можно и избежать. Как я значительно позже узнал, сопротивление нехотению ножика имело гораздо более фундаментальную природу, а само осознание смертности и есть та грань, которая отделяет разумную форму жизни от формы жизни вообще, если, конечно, не принимать во внимание сказки об умных лошадях и все понимающих дельфинах.

Сейчас я вырос. Как раз сегодня — вот странность — совершенно случайно я заметил, что мне исполнилось 100 000 000 000 000 дней. Это в двоичной системе счисления. Два в 14 степени. Прямое следствие рождения 17 апреля 1961 года и сегодняшней даты — 24 февраля 2006 года. Какова вероятность обнаружения сего факта для обычного человека без арифметических бзиков? Правда, завихрения в теории вероятностей оставляют меня сейчас, в 44 года, более спокойным, чем, скажем, в 22, когда у меня на руках оказался двух-(кто понимает)-джокерный покер при одновременном стрите в масти у одного из играющих (на приличные деньги).

Следующая такая архикруглая дата будет в 88 лет. В принципе, я хотел бы до нее дожить. Но не любой ценой. Как и большинство других людей, к смертности я притупело привык и отношусь почти спокойно, как и к цифрам. Спокойно я отношусь и к утихшей страсти к ножикам, и ко многим другим вещам.

Спокойно вспоминаю о борьбе страсти со временем, когда перочинные желания трансформировались в метательные, кинжальные, охотничьи... Яркость выцветает. Безразличная природа за работой. Успокоенность постепенно переходит в Спокойствие. У некоторых это сопровождается клерикальными эксцессами — суррогатами страсти (справка: Бога нет). Иные сопротивляются сильнее. Для таковых равнодушная природа придумала специальный предохранитель — миокард.

Грузнеет тело духа. Непреходящие ценности преходят. Абсолют относительнеет. Потребности скукоживаются. Жизнь разумная переходит в жизнь вообще. Смерть приходит постепенно, с ленцой. Она — длительный процесс. Когда-нибудь медицина победит, добившись максимально долгого умирания. Смерть не наступает, а обволакивает. Остановка пульса — лишь последний штрих уходящего мастера.

Ннда…

А в детстве я хотел ножик.

Ну, я пошел мыть посуду?

L’osha Zalesny

Цюрих, Швейцария

24.02.2006

Сыну

Щемит сердце из-за… невозвратности.

Как-то взяла тебя, десятилетнего, на симфонический концерт в филармонию. В антракте окружили нас мои студенты и защебетали: «Ой, как ваш сын внимательно слушал музыку!» Как вдруг ты, уже и тогда довольно сдержанный (мужчинка ведь), устроил мне короткую негромкую сцену: «Так вот куда ты ходишь?! Не хочу. Все, иду домой». От неожиданности я растерялась, но кто-то любезно согласился доставить тебя домой. Вернулась через час-полтора, а ты, сидя за уроками, уже и тогда был сосредоточенным и ответственным, сказал: «Ого сколько времени потерял бы. А билеты — по пять рублей. Десять за два! Сколько же ножичков можно было купить!»

Та потаенная твоя страстность запомнилась навсегда, и где-то в глубине моего подсознания накрепко приклеился силлогизм: ты — и ножик, ножик — и ты.

Был ты канюкою и вечно выцыганивал манкие штучки чуть ли не у каждой витрины канцтоваров, и я охотно «велась» на это. Молодая ведь. Бабушки твои (более бережливые — за плечами немало тяжких времен) укоряли меня за уступчивость твоим прихотям. Откровенно говоря, не очень-то я их упреками проникалась. Молодая ведь. Но все-таки… педагогично сдерживалась.

Из-за этого самого «ты — и ножик», что глубинно теплилось во мне, я таки ликвидировала одного воздыхателя, довольно настырного и угодливого. Он показал тебе, мальчику, свой ножичек, битком набитый всяческими прибамбасами и… спрятал (!). Ты не попросил, нет. Мужчинка ведь. А я капризно бросила: «Отдай ребенку». Он пообещал точно такой же и… вроде как забыл. Но я же этого не забыла. И не просто безжалостно его бросила, а, как мы в те годы шутили, «подбросила и не поймала», при всех его увиваниях вокруг меня. Да-да, я ему, жлобоватому, не спустила.

Твой мудрый папа также все понимал. И вот, что вспоминает. Были вы в Риге. В одном из магазинчиков ты высмотрел охотничий нож-тесак. Глаза загорелись: «Па-а-па!..» «Сынка, мой охотничий билет в Киеве». Продавщица-латышка, навострившись при звуках «Ки-е-в» (не Москва ж), внимательно взглянула и спросила, действительно ли есть охотничий билет. Услышав искренние заверения, ножик продала.

Папа помнит твое тогдашнее счастье.

И опять в прошлое. О том, что навсегда осталось во мне. И, знаю, — в тебе.

Принес как-то из детсада малюсенького нарисованного воробышка, которого взял ты его без спросу. Не шумела на тебя, не ругалась. Мы долго гуляли, и я грустно рассказывала о библейской заповеди «не укради». А уже дома, не очень-то уверенная, что мне таки удалось донести все до тебя, тихо произнесла: «Наверное, я сейчас умру». И улеглась на софу… умирать. Жестоко. Молодая ведь. Хоть чуяла душой твой детский страх смерти, собственной и родителей, и страх от мысли о неминуемом умирании вообще.

Подобрал во дворе опавшую гроздь рябины и поспешно — мне (мальчишки ждали во дворе): «Мам, поставь в воду, умрет же». Вскоре влетел разгоряченный и быстро-быстро (ребята ж во дворе): «Живет? Радуется?» И убежал, веселый. Все это не имело ничего общего с теперешними сентиментально-порой-истеричными-а-еще-и-предвыборными камланиями (вместо конкретных действий) о любви к природе, к травке-муравке. Это было — внутреннее сопротивление умиранию вообще.

И еще. То, о чем не ведаешь. Твой отчим, Ярослав Стельмах, для которого ты был, как родной, собрал несколько ножичков для тебя, взрослого математика, когда ты уже «наукував» в Европе. И чего же не отдал? Похоже, знаю. Оттягивал, потому что и сам тешился, как ребенок. А уже потом, когда он так рано покинул нас, я забыла, от горя. Да, забыла. Немолодая уж. Вот оно, в ящике — твое подостывшее счастье.

Тихая твоя грусть, сынок, отдается болью в моем сердце. Не горюй. У Ярослава есть мы с тобой, которые его никогда не забудут, у твоей бабушки Зои — я, у нас с папой — ты, у тебя — Зоечка, и у нее будет свой Иванко или Иванка. Стало быть, мы не умрем никогда. Мы будем жить вечно…

Вот так-то…

А если бы в твоем детстве было 20—30 ножиков, не покинуло бы тебя жгуче-счастливое хотение ножика раньше, а?

Ну, я уже помыла посуду.

Твоя мама,

Людмила Стельмах

Киев, Украина

22.03.2006