Н.-А.Монсио. «Александр и Диоген» |
Память — это как военная смелость, она не приемлет лицемерия.
Стендаль
В истории человечества никогда не бывает Абсолютного Начала. Да, может состояться инаугурационное Событие, которое положит начало новым временам и введет неведомые доселе правила. Но само это появление Нового — травмирующее или радостное событие (счастливый или несчастный случай, любовь с первого взгляда, революция, рождение ребенка, написание стиха и т.д.) — результат объединения различных взаимодействующих элементов и процессов, которые, как говаривали в свое время марксисты, сверхдетерминируют событие в определенной исторической ситуации. Любой прорыв в неизведанное — это словно пышная крона, жизнь которой дали запутанные корни — невидимые, разветвленные, порой неоднократно обрубленные, претерпевшие засухи и подтопления. Ницше называл такой странный исторический контекст-процесс генеалогией. Прочитываем его и у просветителя Вольтера («Случай — так мы называем действие, причины которого не понимаем»), и у философа-постмодерниста Валерия Подороги («Начало — это повторение различных начал»). В конце концов, в этом смысле начало просто отрицается, точнее, идея начала выступает как его невозможность.
Но существуют также креационистские представления (от религиозных фундаменталистов до разного рода мифологов) о начале как о действительно Абсолютном Начале. «И сказал Бог: «Да будет свет!» И возник свет. И увидел Бог свет, что хорош он» (Книга Бытия). Случай уже понимается иначе: «Так выглядит псевдоним Бога, когда он не желает подписываться» (Анатоль Франс). Тут также есть свои законы провидения, но все действительно происходит впервые. Это то Начало, которое закладывает фундамент и код всем остальным началам и даже Концу как таковому.
Кажется, по этому признаку можно отличить идеалистическое представление об истории и природе от материалистического. Для идеалиста начало — это также и сакрализация верховной власти, фиксация неизменного порядка вещей, традиции, авторитета и институционализация памяти об исходном первомоменте. Так живая история становится памятником, революционное событие — ритуализированным парадом, творческая выставка — музеем, слово — буквой, любовь — семьей, деталь — закономерностью, вера — церковью, неоднозначность — однозначностью, свобода — необходимостью...
Вообще первыми материалистами, последовательно переворачивавшими или рвавшими эту причинно-следственную цепочку, чтобы обнаружить в ней парадокс и динамику противоречия, были не «физики»-досократики (писавшие вечную книгу под названием «Диалектика природы»), а «лирики»-киники. Именно они впервые начали возвращать всех философов-идеалистов из метафизического космоса обратно на землю, к практической мудрости жизни, к простым людям и их проблемам, к телесности и иронии. Рассказывают анекдот о «первом» греческом философе-натуралисте Фалесе. Однажды он пошел смотреть на звезды и упал в яму. Какая-то старушка, увидев это, расхохоталась: «Вот это да! Ты, Фалес, не видишь того, что у тебя под ногами, а надеешься познать то, что на небесах?»
Такое поддевание становится систематической стратегией киника Диогена в его «интеллектуальных» дебатах с философами-идеалистами и витиеватыми софистами. Хорошо известна история о том, что Платон дал определение человека как «животного с двумя ногами и без перьев». Тогда Диоген общипал петуха и принес его в школу, заявив: «Вот платоновский человек!» В свою очередь Платон к своему определению человека добавил: «...и с широкими ногтями». Одному софисту, с помощью силлогизмов доказавшему, что у Диогена есть рога, философ ответил, пощупав свой лоб: «А я все-таки их не нахожу». А когда второй софист доказывал, что движения не существует, он встал и начал ходить. Третьего, распространявшегося о небесных явлениях, он спросил: «Давно ты, друг мой, спустился с неба?»...
Но киники не были бы философами, если бы не доискивались глубинных и критических смыслов, которые трансцендируют и преподносят непосредственную грубую реальность полуживотного существования. Диоген рассуждает об истине и морали, но они для него не являются неземными, а коренятся в плетении человеческих отношений, в «комедии и трагедии человеческих положений». По словам Диогена Лаэртского, «он говорил, что люди соперничают, кто кого столкнет пинком в канаву, но никто не соревнуется в искусстве быть прекрасным и добрым. Он удивляется, что грамматики изучают скитания и лишения Одиссея и не ведают своих собственных; музыканты настраивают лады струн на лире и не могут совладать с собственным характером; математики следят за солнцем и луной, а не видят того, что у них под ногами; риторы учат правильно говорить и не учат правильно поступать; в конце концов, скряги ругают деньги, а сами любят их больше всего».
В конце концов киник как первый (в известном смысле) философ-материалист разоблачает лицемерие и подноготную сего мира: «Диоген осуждает тех, кто восхваляет честных бессребреников, а сам украдкой завидует богачам. Его возмущало, что люди во время жертвоприношений молят богов о здоровье, а на пиру после жертвоприношения объедаются в ущерб здоровью. Он удивляется, что рабы, видя обжорливость хозяев, не растаскивают их пищу...» Но как поведать людям об этом и многом другом, как пробудить их сознание, отвернуть от ошибок и глупости? В какой-то момент Диоген начинает говорить серьезные вещи менторским тоном, с кафедральной позиции великого Другого. Но случилось то, что должно было случиться: его никто не слушал. «Тогда, — рассказывает Диоген Лаэртский, — он принялся трещать по-птичьему; собрались люди, и он пристыдил их за то, что ради пустяков они сбегаются, а для важных вещей не пошевелятся». Итак, чтобы разбудить, достучаться до сознания человека, изменить его положение и природу, киник прибегает к парадоксу и провокации, артистическому «добровольному сумасшествию» как операции мысли и выявлению истины в сценических мизансценах жизни. Философия для киника — это прежде всего искусство жизни, простой нелицемерной жизни.
У киника-материалиста в наше время есть два потомка: модерный философ-просветитель и постмодерный софист-циник. О модернизме и просвещении было сказано уже немало, но, к сожалению, не слушали самих модернистов и просветителей. Придется этот до боли знакомый материк открывать заново. Особенно в нынешние реакционные времена антимодернизма. Главная интенция модерной эпохи — это осуществление универсальных политик освобождения: разума, общества, класса, нации, расы, тела, искусства... Киник модерна — это авангардист, который собственной жизнью разбивает формальную стену, построенную государством и идеологией, стену, разъединяющую искусство и политическое общество. Разбивает ее во имя политического принципа равенства (разбивать стены, пересекать границы — это глубинный и непрестанно возобновляемый поиск политик равенства). В конце концов момент творческого изобретения становится для авангардиста открытием новых перспектив возможности жизни равноправного гражданского общества, освобожденного от превосходящей диктатуры государства. На кону — изобретение новых форм сосуществования простых людей, имманентная биополитика, горизонтальная власть множества.
Для авангардиста политика — это всегда изобретение и исследование политик как революционной науки новой жизни, науки нового. Поэтому родовая формула модерна такова: рационализм + авангард, или: матема + поэма. Если авангардист ампутирует одну из составных своих частей в пользу только одного элемента — принципа ratio или art, — отказавшись от биополитики универсального освобождения, получим, с одной стороны, догматического технократа, если не бухгалтера газовых камер, а с другой — эстетствующего клоуна-психопата или декадента с гнилыми зубами. Наоборот, мечта модерна — в желании эти два принципа революционно гармонизировать в истине, которую Фернандо Пессоа как поэт, верный формуле бесконечного модерна, выразит следующим образом: «Бином Ньютона так же прекрасен, как и Венера Милосская». Только при этом условии политического равенства «Ньютона и Венеры» можно согласиться с художником Осмоловским, выступающим за «диктатуру истины».
Что же касается софиста-циника, то он больше не ищет истины и не стремится изменить мир в себе и вокруг себя. Он живет неотложностью маленьких удовольствий общества потребления и играет «дискурсами» или «виртуальностями» в комфортном гомеостазе «конца политики» и консенсусе незыблемых либеральных ценностей. Софист-циник делает все за деньги или ради пиара. Его не интересует поиск истин, но он давно приучил себя и других называть их, тасуя словно колоду карт, Большими Нарративами. Так сказать, перебрасывается картами дешевых взглядов. Он катастрофически измельчал. Максимум на что он способен, так это на безответственный анархизм и частное эстетство. На ниве публичной сферы он предал просветительский проект эмансипативной политики, бубня об «ужасах тоталитаризма» и приманках «рыночной демократии». Так вот, он стоит на стороне тех, кто обладает достаточной властью, чтобы пригреть его, и тех, кто больше заплатит. Тем самым он защищает статус-кво и, по сути, является реакционером. Боюсь, что сегодня таких развелось слишком много, чтобы отличить их в толпе «новых философов» ХХI в.
С другой стороны, видим возврат квазирелигиозных философов-проповедников, которые пекутся о «высокодуховных» вопросах этики и морали, Божьей ласки и любви, коммуникации и диалоге с Другим, сетуют по поводу коррозии ценностей и техногенной дегуманизации. Любопытно, что таких гуманистов — подавляющее большинство среди старшего поколения, получавшего научные степени еще за работы по диалектическому материализму и марксизму-ленинизму. Об этом спиритическом перерождении бывших советских официозных материалистов, которые едва ли не за одну ночь вместо «политики и экономики» начали преподавать «вечные законы» культуры и духовности, немецкая исследовательница-славистка Ютта Шерер написала целое исследование — Kulturologie. На примере многочисленных учебников по специфически постсоветскому предмету «культурология» она доказывает, что все догматические схемы диамата сохранены, только вместо Материи сейчас проповедуется первичность Духовного начала. Впрочем, от перестановки слагаемых сумма не меняется, — как доказывает автор, этот научный «спиритуализм» прекрасно служит идеологическому заказу ельцинско-путинской империи, как сталинский материализм служил другой империи. Мало того, эти перебежчики, с их чуть ли не патологической страстью к проблемам «духовных начал», молчаливо оправдывали как кучмовский режим, так и его преступную смычку с мафиозным экономическим криминалитетом, лицемерно называя «демократией» по-циничному порнографическую реставрацию капитализма в нашей стране.
Итак, их философия генетически зависит от идеологического госзаказа сверху. После падения государственного коммунизма в Восточной Европе они дружно встали и сказали: «Извините, все эти десятилетия мы несли марксистско-ленинскую ахинею, мы вынуждены были философствовать в соответствии с резолюциями ЦК политбюро, наши философские достижения логически вытекали из выступлений генсека Брежнева и т.п. Но на самом деле мы люто ненавидим коммунизм, считаем его тоталитарным надругательством над человеческой личностью и отныне обязуемся говорить все с точностью до наоборот. Говорили о материализме — будем пропагандировать духовное начало, были атеистами — введем православные каноны, отстаивали «социализм в отдельно взятой стране» — давайте приветствовать глобализацию и помощь Запада, пели песни о дружбе народов — запоем украинские народные песни!.. Поэтому, логично, наши научные звания, регалии и материальные компенсации остаются при нас. Ведь мы служим государству!» Как ни парадоксально, но подобный великодержавный пафос «святой Руси» (вариант: «ненька Україна») присущ и вчерашним антисоветским диссидентам — достаточно почитать их кумира Александра Солженицына.
Мало того, распространяется модная сегодня лубочная мистика этноса и «национального менталитета» (аналог извечной «загадочной русской души») и философичная экзальтация перед «культурой», «аутентичностью», «мифом», «языком» и «дискурсом», вкус к которым перенимает и новое поколение юных «идеологов». Тут философская мысль отступает в почтительном поклоне перед освященной учебником Традицией и авторитетами. Археологические ящеры науки превращаются в архаических «пращуров» мифа. Государство должно быть освящено высшим авторитетом — светским божеством — в форме суверенного тела монарха (вождя) или в форме тела народного суверенитета (нации). Больше не говорят об экономической-политической гегемонии и доминировании, а о «национальной элите» и «цвете нации». Это, конечно, для того, чтобы зарыть такие нецензурные словосочетания, как «диктатура буржуазии» и «классовая борьба» — слишком реалистичные, чтобы быть для них философскими. Перед нами — явление правого консерватизма в философской мысли, а следовательно, по большому счету, отрицание самой мысли — поскольку вместо ученого и поэта (скорее, помня о формуле модерна, ученом-поэте) мыслит, как и ранее, идеология и государство.
Именно Государство и подчиненные ей аппараты гражданского общества устанавливают новое Абсолютное Начало для мысли философа-идеалиста. Ведь Начало, древнегреческое «архе», испокон веков коренившееся в западноевропейской официальной философии, обеспечивает ее властителя Абсолютной Властью и Верховной Истиной. Отсюда, от «архе», кстати, происходит этимологический корень слова «анархизм»: то, что свидетельствует о невозможности (или насильственном лицемерии) абсолютного владения властью, невозможности (или насильственном лицемерии) верховного начала, — вопреки множественным сверхдетерминированным началам-событиям (Л.Альтюссер, А.Бадью), вопреки сингулярным множествам бытия «коммунистической онтологии» (Ж.-Л.Нанси, А.Негри), вопреки множественности «радикальной демократии» (Спиноза, Э.Лакло и Ш.Муфф). Знаем ли мы что-нибудь об этой неофициальной, «скрытой материалистической традиции» в философии?
А что же новые философы-киники наших времен, эти несокрушимые романтики-материалисты? Какие у них ориентиры в эти унылые времена, когда капитализм окончательно победил? Мы помним ответ, который дал Диоген всесильному императору Александру, когда грелся на солнышке на кипарисовых склонах Крании. Когда тот подошел и спросил Диогена, чего тот от него хочет, философ ответил: «Не заслоняй мне солнце!» Историки говорят, что традиция стерла для грядущих поколений более грубый ответ Диогена. Потому что философ-киник становится на сторону карнавальной культуры простого народа. Но и не предает суровости аналитического мышления. На требование императора «Думай по-моему!» философский императив современного киника звучит так: «Думай свободно!»