Семьдесят лет назад оборвалась жизнь Николая Любинского — одного из первых руководителей внешнеполитического ведомства Украинской Народной Республики. Когда и где он погиб, долгое время не знали ни ученые-историки, ни его родственники. Могилы этого государственного деятеля, активного сторонника «украинизации» нет ни в Украине, ни за ее пределами. В Карелии, за Онежским озером, найдены только расстрельные ямы, в которые палачи сбрасывали тела «репрессированных по I категории»...
В примечаниях к двухтомному сборнику документов, изданном в 2006 году под эгидой Института истории Украины и Центрального государственного архива высших органов власти и управления Украины, читаем: Любинский Николай Михайлович (1891—
1930-е)... арестован в 1931 г. по делу «Украинского национального центра». На самом деле его задержали в ночь на 15 октября 1930 года в Киеве (анкета арестованного заполнена 14 октября). Решение судебной тройки при Коллегии ГПУ УССР в деле Любинского объявлено весной 1932-го (три года концлагеря). А с 1933-го узнику Беломорско-Балтийских исправительно-трудовых лагерей добавили административную ссылку в Северный край. Расстреляли экс-министра 8 января 1938 года в урочище Сандармох (Карелия).
О трагическом финале не ведали ни жена Клавдия Любинская, ни дочери Ава (сокращенно от имени матери Клава) и Лада. Сейчас в Москве живет 84-летняя Лада Любинская. Из исследований автора этих строк она недавно узнала о месте казни дорогого ей человека. По просьбе жителя Киева Сергея Клименко — дальнего родственника Любинского — москвичка прислала рукописные воспоминания о своем отце. Дополненные списки жертв Сандармоха составили Анатолий Разумов (Санкт-Петербург) и Юрий Дмитриев (Петрозаводск). Осталось только внимательно изучить следственное дело в Центральном государственном архиве общественных объединений Украины и из мозаики новых сведений составить жизнеописание одного из выдающихся деятелей Расстрелянного возрождения.
Случилось так, что эта статья вызрела в преддверии 70-й годовщины расстрела, который оборвал жизнь свыше 140 человек. Среди них был и герой нашего рассказа.
Преданный революции
Историки могли и раньше раскрыть тайну «исчезновения» Любинского. На обратной стороне подшитого к следственному делу запроса 1935 года есть штамп времен хрущевской оттепели, заполненный мелким почерком: дело пересмотрено 28 июля 1956 года, его фигурант в 1938 году репрессирован по I категории (что означает расстрел).
Николай Михайлович Любинский, как видно из документов, был действительно неординарной фигурой Национальной революции. Родился в 1891 году в селе Стрихивцы Новоушицкого уезда Подольской губернии в семье священника. Служителем культа, как дед, отец и двое дядьев, юноша не стал. Окончил Каменец-Подольскую гимназию с особым отличием в словесных науках и поступил на филологический факультет Киевского университета. Был членом совета Украинской студенческой общины, старостой факультета (старостат и община при царизме — нелегальные). А с 1917-го занялся революционной работой: вступил в Украинскую партию социалистов-революционеров (УПСР) и с 1919 года вошел в ее ЦК.
На Всеукраинском национальном конгрессе 5 апреля 1917-го Любинского избрали в Украинскую Центральную Раду (УЦР), в сентябре — делегатом Всероссийского съезда народов в Киеве (секретарем Совета народов), а в ноябре — представителем от Подолья на Всероссийском учредительном собрании. В конце осени в жизни 26-летнего лингвиста произошло судьбоносное событие, после которого уже через несколько месяцев он окажется в министерском кресле. Любинский отправится в Брест-Литовский в составе делегации от Украинской Народной Республики.
Брестский мир
«Нас поїхало двоє — я й Левицький, — вспоминал в тюремной камере в октябре 1930-го бывший эсер. — Потім у зв’язку з тим, що негайно після загального замирення розпочалися перемовини у справі миру, я залишився в Бересті і був за секретаря Мирової делегації».
Зимой 1918-го на Украину двинулись красные войска. УЦР и правительство Всеволода Голубовича требовали от обновленной делегации на Берестейских переговорах как можно быстрее заключить мир. Дипломаты России попытались проигнорировать посланцев Центральной Рады: Лев Троцкий заявил, что Украину на конференции уже представляют делегаты советского правительства. На пленарном заседании 1 февраля провозгласили пылкие речи Александр Севрюк и Николай Любинский. Последний указал, что «заяви більшовиків про цілковиту волю народів Росії — це лише грубі демагогічні засоби... Тільки зі страху перед розвитком національних революцій виставили більшовики... засаду права на самовизначення. Для того щоб не допустити цієї засади до здійснення, уживають вони не тільки банди наймитів червоної гвардії... вони душать пресу і розганяють політичні збори, арештовують і розстрілюють політичних діячів...». Конференция признала представителем украинского народа делегацию УНР. Первый международно-правовой акт УНР на пути к прекращению мировой войны был подписан в ночь на 9 февраля 1918 года с государствами Четверного союза — Германией, Австро-Венгрией, Болгарией и Турцией (предполагалось взаимное признание суверенитета и границ, развитие дипломатических и консульских отношений, обмен военнопленными и тому подобное).
Тем временем красные взяли Киев. Войска Муравьева начали массовые расстрелы (по некоторым данным, казнены до пяти тысяч человек). Затем прибыло в столицу Украины и большевистское правительство. «...Совєт Народних Комісарів, котрий так голосно і лицемірно заявляв про кінець війни та мир між трудящими людьми всіх народів, — писалось в воззвании правительства УНР, — почав збройною силою грабувати Україну, вивозити силоміць із нашої землі хліб, цукор, вугілля, паровози, вагони і всяке народне майно, а особливо величезне майно військове, на Московщину». Николай Любинский от украинской делегации подписал в Бересте воззвание УЦР к немецкому народу: «У тяжкій боротьбі за наше існування ми шукаємо помочі... Німецьке військо, що стоїть збоку нашого північного ворога, має силу, щоб нам допомогти і своїм втручанням охоронити наші північні межі від дальшого вдирання ворога...» В Украину вошел почти полумиллионный иностранный контингент. В боевых операциях ему помогали украинские подразделения, сформированные в Германии, и части армии УНР.
1 марта большевиков выбили из Киева. В столицу возвратились УЦР и правительство. «У Бересті я пробув до 8 березня 1918 року, — вспоминал в начале 1930-х Николай Любинский (сидя в тюремной камере, он, понятное дело, не мог хвалиться своими бывшими заслугами). — Цим перебуванням у складі делегації Української Центральної Ради в Бересті я вкрив себе незмірною ганьбою — саме тому, що делегація не змогла дійти порозуміння з делегацією від Ради Народних Комісарів і зважилася підписати з представниками німецького буржуазного уряду сепаратний мир... Виправданням для себе особисто вважаю тільки те, що ми в Берестю були тоді абсолютно ізольовані майже від усього світу і тільки виконували накази уряду, одержувані телеграфом. Коли я повернувся до Києва, то за кілька днів, а саме 15 березня мене призначили на посаду управителя Міністерства закордонних справ. На цій посаді я пробув до 28 квітня, коли німецьке командування розігнало Українську Центральну Раду, арештувало скількох діячів Української Центральної Ради, в тім числі й мене».
Освободившись из-под ареста в мае 1918-го, Любинский какое-то время работал в «Книгоспілці», зарабатывал переводами с русского и немецкого. При поляках в мае 1920-го его вновь арестовали. С начала следующего года как постоянный внештатный научный сотрудник он участвовал в подготовке Энциклопедического словаря при Всеукраинской академии наук (ВУАН). Жил нелегально в Житомире и Киеве под фамилией Левицкий; в нужде выпекал хлеб, чтобы хоть как-то существовать. Легализировался в январе 1923-го в Харькове. С того времени после амнистии работал в Киеве в сфере образования.
Дочь экс-министра Лада Любинская |
В январе 1930-го, по итогам конкурса в Институте украинского научного языка ВУАН, Любинского утвердили в должности научного сотрудника (редактора). А через девять месяцев — арест. Теперь уже за участие в мифической «контрреволюционной организации УНЦ».
В киевском допре
Из воспоминаний Лады Любинской: «Батько 1930 року захворів на тиф, лежав у інфекційній лікарні, а коли одужав, його невдовзі арештували. Приїхали вночі, вчинили обшук. Мати носила передачі до Лук’янівської в’язниці. Згодом усе це припинилося: напевно, батька відправили з етапом, але куди — не сказали».
Как видно из документов следственного дела, 15 октября 1930 года на улицу Гоголевскую, 32, кв. 3 прибыл с ордером «на проведення трусу й арешту» уполномоченный ГПУ Пашницкий. В присутствии коменданта дома, так и не обнаружив ничего подозрительного, чекист велел Николаю Любинскому собираться.
Первые две недели в допре (доме принудительных работ) экс-министр, ожидая допроса, писал автобиографию и старался угадать, о чем его будет спрашивать следователь. О темпах украинизации? Об участии рабочих в созидании украинской социалистической культуры? На эти темы Любинский неоднократно выступал как ученый в прессе и на собраниях. Уверенный, что произошло роковое недоразумение, он 23 октября написал следователю Андрееву заявление с просьбой: «...швидче викликати мене на допит, бо вдома мене чекає робота, а також родина залишилася абсолютно без грошей». В заявлении высказал просьбу приобщить к делу копии его «трудового списка», стенограммы публичной чистки в аппарате ВУАН, своих статей в «Пролетарской правде» и тому подобное. И попросил допросить (относительно его работы) с десяток партийцев — Слипанского, Семко, Барана, Каминского, Артемского и даже двоих наркомов — Полоза и Затонского.
На допросе 2 ноября следователь поразил Любинского неожиданным вопросом: «Что вы знаете о жизни и работе левого украинского гражданства?» Арестант ответил, что ему «легше було б говорити щось про політичні рухи в Індії, ніж відповідати на таке загальне запитання». О содержании их последующих диалогов дает представление заявление от 7 ноября: «...Ви подали мені обвинувачення в контрреволюції, означеній в законі як «зв’язок з міжнародною буржуазією» (ст. 54, п. 4)... Продумавши протягом п’яти днів після допиту все моє життя та роботу за останні сім років (прошедшие после амнистии. — С.Ш.), я знов-таки абсолютно не бачу підстав для будь-яких обвинувачень...»
Жена Клавдия 20 января 1931 года послала письмо Всеволоду Балицкому, в котором просила руководителя ГПУ УССР ускорить следствие по делу мужа и освободить его из-под ареста.
Николай Любинский в показаниях от 24 ноября 1930-го категорически отвергал обвинение в преступлениях. И в дополнительных свидетельствах от 2 февраля 1938 года (дело вел уже другой следователь — Погребинский) подчеркивал: «...ні до якої таємної, нелегальної, конспіративної і контрреволюційної організації я не належав, всякі зв’язки з УПСР (організаційні і ідеологічні) я остаточно пірвав ще 1923 р. і назад до УПСР не повертався... злочинів не вчинив і винним себе визнати не можу».
Но не прошло и 10 дней, как в деле появилось странное заявление, отпечатанное на машинке, — явно составленное за арестанта чекистом. Дословно: «Заявляю перед ліцем трудящих і каюся, що я належав до контрреволюційноі організаціі, яка ставила собі за мету повалення Радвлади на Украіні шляхом повстання з допомогою інтервенціі. Подробиці діяльності цієі організаціі й моєі в ней участі я докладно оповім в окремій заяві. 11 лютого 1931 р. М. Любинський».
Говорить только правду
Заключенного уговорили, запугали? Чекисты принуждали «сознаться», что в 1924 году Любинского якобы завербовал в контрреволюционную организацию выдающийся историк Михаил Грушевский. После упомянутого выше «раскаяния» арестант даже готовил письменные свидетельства, которые сам же уничтожил: «Приблизно 12—13 числа я написав чернетку чергового виказу і, не підписуючи її та не подаючи слідчому, прочитав йому. До того ж попередив, що маю там зробити зміни. Після того взяв чернетку до камери і, проглянувши її, прийшов до висновку, що чернетку треба знищити... бо зміст її цілком не відповідав дійсності і був вигаданий» (показания от 6 марта 1931 года).
На допросах Любинский держался мужественно, о чем свидетельствует письмо к следователю Соломону Бруку: «...Ви радите, енергійно радите, написати докладне зізнання й щире каяття. Мотивуєте тим, що такого поводження від злочинця вимагає політичний момент, що від цього мені легче буде, вказуєте на приклад інших в’язнів, що вже розкаялися. Нарешті кажете, що моя упертість викликає обурення проти мене, і що наслідком того я зазнаю різних мук, і, що найголовніше, все одно потім напишете, що ви радите...» Дальше арестант привел 12 причин своего так называемого упрямства и подчеркнул: «Мовчати примушує мене не страх перед відповідальністю. Справа не в страху. Страх скоріше примусив би говорити. Також тут і не впертість, бо впертість має свої межі й на стільки б її не вистачило. Коли й важить тут яке чуття, то виключно чуття обов’язку перед державою і суспільством. Обов’язок цей велить мені в цьому разі говорити тільки правду. І цю правду я вже сказав...»
Любинский, предполагая, что могли оклеветать, написал: «...це ніколи не примусить мене також брехати й безпідставно й брехливо брати на себе вину, робити з себе контрреволюціонера, коли я насправді таким не був... Краще зазнати найлютішої кари, аніж прийняти на себе такий тяжкий наклеп» (20 апреля 1931 года).
Харьковские чекисты Семен Долинский и Генрих Люшков прислали в Киев выдержки из показаний других арестованных по делу УНЦ, в частности о «третьем совещании членов ЦК УПСР в квартире Голубовича», и советовали коллегам использовать эти материалы «в целях раскачки арестованного Любинского». Но он не сдался и не сломался.
«...Не можна карати»
В июле 1931 года фигуранта дела спецконвоем из Киева отправили в тогдашнюю столицу Украины в распоряжение начальника секретно-политического отдела (СПО) ГПУ УССР. А 20 сентября узник камеры №28 спецкорпуса допра в Харькове подал заявление руководителю следственного отдела ведомства Семену Долинскому. Широким уверенным почерком Любинский написал: «Протягом несподівано довгого десятимісячного слідства слідчі ДПУ страхали мене різними тортурами, арештом родини, пророкували найтяжчі кари, не виключаючи навіть розстрілу. До цих заяв можна було ставитися як до дуже впливових методів допиту, що не обов’язково мають здійснитися. Але цими днями, розмовляючи зі мною, Ви також сказали, що мене чекає десятилітня ізоляція від суспільства. Ваші слова я повинен брати серйозно й, не погоджуючись з Вашим висновком, дозволяю собі, поки ще не пізно, проти такого проекту енергійно заперечити й запротестувати...
Взагалі в процесі слідства я свідомо мало, а може, й недостатньо підкреслював додатні сторони мого життєпису... За радянської влади — десять років роботи в Академії, п’ять років роботи в КВЗІ (Киевский ветеринарно-зоотехнический институт. — С.Ш.), три роки в Робітничому університеті, активна участь у переведенні українізації, в профроботі, в житловій кооперації, в радянській пресі... Невже ж все це нічого не важить? Невже ж все це треба завершити десятьма роками суворої ізоляції??! За що?!
Кажуть, що на мене є викази інших. Припустімо, що й так. Напевне, цих виказів небагато. Дуже може бути, що автори деяких виказів вже позрікалися своїх слів. Напевне, ці викази одне одному суперечать, бо ж не можуть усі однаково брехати... Цих виказів я не читав і не бачив, і з авторами очних ставок не мав...
Справді, це дуже принадна думка — рятувати себе тим, що брехати на інших. Мабуть, так і міркували ті, що на мене виказували. Я таким шляхом не міг піти й не пішов. Чому? Не знаю. Може, це альтруїзм, може, ідеалізм, може, звичка говорити тільки правду... Це ніяка заслуга й тим більше не геройство. Але це й не злочин... Карати мене — це карати ту інтелігенцію, яка щиро пішла на радянську роботу, повірила, що між пролетаріатом і інтелігенцією нема ворожнечі, повірила, що давні помилки забуто і прощено... Ні! Мене не треба й не можна карати. Це буде помилка.
...Один із слідчих сказав, що якби я був інженер, то, може, мене й випустили б, але оскільки я тільки лінгвіст, то без мене революція не постраждає. Це дуже невлучний дотеп! Міркуючи так, можна б поодинці половину населення винищити... Я думаю, що мовознавці-лінгвісти дуже потрібні й будуть потрібні навіть тоді, коли зайва буде міліція й червона армія...»
В жерновах террора
Обвинительное заключение в деле Николая Любинского составил уполномоченный СПО ГПУ УССР Георгий Бордон. Утвердил документ Борис Козельский. Со временем эти чекисты, по логике красного террора, и сами попадут в кровавые жернова: Козельский 2 января 1936 года застрелится, Бордона и Долинского-Глазберга расстреляют соответственно в 1937 и 1938 году. Брука казнят в 1938-м в Москве. Там же в ноябре 1937-го расстреляют Балицкого. Убежит за границу Люшков, но в 1945 году и его настигнет чекистская пуля...
В обвинительном заключении харьковские чекисты записали: «В марте 1931 года ГПУ УССР была ликвидирована украинская контрреволюционная организация «УНЦ», ставившая своей целью — свержение Соввласти на Украине. Материалами следствия установлено, что активную руководящую роль в организации играл Любинский Николай Михайлович»... Дело рассмотрела судебная тройка при коллегии ГПУ УССР 21 марта 1932 года и по двум пунктам статьи 54 УК УССР определила наказание — три года концлагеря.
Любинский отбывал срок в Карелии, работал в производственном отделе Управления Белморбалтлагеря. В начале 1933-го узнику как «лицу социально опасному», которому нежелательно проживать на территории Украины, особое совещание при коллегии ГПУ УССР продлило срок пребывания на Севере (ссылка). Только в разгар организованного большевиками голодомора-геноцида жена и дочери в Киеве наконец узнали, что глава их семьи жив, находится в Медвежьегорске (на штемпеле открытки было слово Karhumaki) и туда можно поехать.
Из охваченной голодом Украины в то время невозможно было выехать (беглецов ловили и возвращали обратно), а еще труднее было выжить. Как писал в своем дневнике партработник Дмитрий Заволока, «вже понад 10 днів вожусь з тим, як би дістати дров і все ніяк не можу», «пройшов крамниць 10—15 і ніде не міг абсолютно нічого найти харчового», «буквально нема чого їсти»... Так выживал в январе 1933-го заведующий отделом Ленинского райкома партии г. Киева. А что говорить о семьях «врагов народа»!
Прощание навсегда
Из воспоминаний Лады Любинской: «У Києві було дуже скрутно з харчами, мати почала пухнути з голоду. Багатьох людей арештували. Мені й сестрі (вона старша на три роки) мати сказала: якщо спитають, де тато, відповідайте — «у будинку одпочинку».
Сестра саме одужала після тифу. Мати боялася, що всі ми попухнемо, тож незабаром — поїхали-таки до Карелії.
Тато, чекаючи на нас, придумав і змайстрував гру, в яку ми потім усі разом іноді грали в Медвеж’єґорську. Там він уже не співав нам вечорами перед сном своїх чудових пісень: ми підросли, та й настрій був не той. А саме містечко нам сподобалося: зима тепла, літо спекотне, є Онезьке озеро, гори, річка Кумса. Житлові умови, щоправда, погані, мучили таргани...
Взимку я захворіла на скарлатину. Дитячої інфекційної лікарні там не було, мене мали відправити до Петрозаводська окремим вантажним вагоном. У залізничній школі, в якій ми навчалися, мати тоді вчителювала. Вона й поїхала зі мною, топила у вагоні пічку «буржуйку». Потім щодня приходила до лікарні. Коли хвороба загострилася, медики сказали матері, що зняли з мене мірку на той випадок, якщо доведеться замовляти домовину. На щастя, я одужала. Після хвороби вдруге вчилася ходити, а вже навесні могла й бігати.
Нам дали дві кімнатки в бараку неподалік від школи. Батько працював архіваріусом і жив у бараку-гуртожитку біля Управління Білморбуду. У суботу й неділю він приходив до нас. Іноді приносив у судках обіди з їдальні. Але, здається, 1937 року архів переїхав до Повенця. Тато тимчасово поселився там у якоїсь літньої жінки. На вихідні так само приїздив до Медвеж’єґорська. Бувало, брав нас із сестрою до себе. Садовив за стіл, давав папір і ми щось писали бабусі (його матері), з якою він листувався.
Приїздила погостювати батькова старша сестра Ніна Михайлівна, а потім і його мати. Вона, від’їжджаючи, гірко плакала і прощалася із сином неначе назавжди. Казала, що приїхати вдруге вже не матиме сили.
Наприкінці 1937-го тато чомусь не відвідав нас у суботу. Телефоном ми не спілкувалися. Мати поїхала до Повенця. Повернулася звідти із сірим обличчям, мовчазна: виявилося, батька вночі забрали»...
Трагический финал
Николая Любинского арестовали 12 ноября 1937 года. В течение недели за Онежским озером — в Пиндушах, Тугунде и других трудпоселениях на территории Карелии — продолжались массовые аресты (каждые сутки по 14—20 человек). Их судьбу решила особая тройка УНКВД Ленинградской области. Приговор — расстрелять, как и 1111 соловецких узников, казненных там в канун юбилея октябрьского переворота... 8 января 1938 года на алтарь строительства коммунизма было принесено еще более 140 жертв; большинство — выходцы из крестьянских семей, преимущественно поляки, украинцы, немцы, которые жилы на территории УССР (свыше двух третей расстрелянных в Сандармохе ночью после Рождества — бывшие жители Украины). В список смертников попали экс-министры УНР Николай Любинский и Иван Штефан, епископ Афанасий (Яков Мовчанивский), немало баптистов и сосланных из Подолья и Полесья «кулаков». Среди казненных каналармейцев — жители поселков Повенец, Данилово, Нижний Идель, Неминский-2, Кумса-2, Айта-Ламба, Карбозеро...
Памятник на месте расстрела в Сандармохе (Карелия) |
...После войны сестры Любинские поселились в Москве (их семья сначала переехала из Медвежьегорска в Ленинградскую область, потом были Новгород и Томск, где мать умерла в 1942 году в эвакуации). Ава защитила кандидатскую диссертацию, преподавала философию в высших учебных заведениях. Лада окончила физфак Московского университета и аспирантуру. Заключение о реабилитации отца (за последнее его наказание в Карелии) она получила на запрос сестры уже после смерти Авы в конце 1980-х.
В Украине Николая Любинского реабилитировали 15 сентября 1989 года. Тогдашние работники КГБ УССР проверили, прописаны ли в Киеве Ава и Лада Любинские. Оказалось — нет. В заключении записали стандартную фразу: «В ходе проверки родственники не установлены».