UA / RU
Поддержать ZN.ua

МОНОЛОГ НАД МОГИЛОЙ ГЛАВЛИТА

Мы стремительно приближаемся к юбилейной дате, которую, впрочем, не всем хочется отмечать, а то и замечать...

Автор: Игорь Малишевский

Мы стремительно приближаемся к юбилейной дате, которую, впрочем, не всем хочется отмечать, а то и замечать. Десять лет назад со страниц книг, газет и журналов исчезли из выходных данных загадочные, ничего не говорящие непосвященным буквы БФ с пятизначным цифровым индексом. За этим фиговым листком пряталась в тоталитарные времена цензура.

А назвать тогда цензуру цензурой, а цензора цензором — упаси Бог. Служаку начинало трясти, лицо немедленно приобретало цвет пролетарских знамен, угрожающее и вместе с тем испуганное выражение, словно ты по глупости выболтал страшную государственную тайну в присутствии иностранного шпиона, который тут же бросится, паразит, уведомлять своих шефов из ЦРУ. Зловещим шепотом служебная персона начинала шипеть, а то и кричала:

— Запомните: я не цензор, я уполномоченный Главлита! А следовательно, партии и государства.

Было время, когда цензоров надо было называть еще туманнее — «редакторы», а их институт — Главлит! Черт ногу сломит в догадках относительно настоящих его функций. Привыкшему к советскому «новоязу» читателю оставалось только гадать: это загадочное учреждение — главк литературы, что ли? А если главк, то какого ведомства? На самом же деле тот институт никакой связи с литературой не имел, в его полном названии даже слова такого не было: Главное управление по охране государственных тайн в прессе при Совете Министров УССР. В общих чертах все происходило по нетленным законам советской мифологии: если черное «свыше» назовут белым, то оно должно стать белым. По крайней мере, все будут делать вид, что все-таки видят белое.

Через Главлит должна была проходить вся без исключения печатная продукция — от визиток до многотомных изданий классиков. А без чернильного штампика с БФом цензора, или там уполномоченного, в типографиях ни единой строки не принимали в печать. Такие были порядки. Система блюла и «не пущала», будь ты хоть трижды лауреатом или Героем соцтруда.

В Главлите были свои пра- вила игры. Это только те, кто ни разу не был в полусекретных апартаментах, представляют себе такую сценку: цензор вооружается ножницами, щелк — вырезана крамола. Или со злостью вычеркивает красным карандашом — аж несчастная бумага рвется. На самом же деле цензура действовала изобретательнее: коварно, крадучись, не оставляя следов. Карандашик или перо цензора никогда не дотрагивались до текстов версток или свежих газетных столбцов (вот такие они «редакторы»!). Просто напротив нежелательных мест они ставили едва заметные птички карандашом, которые по окончании процедуры обязательно cтирались резинкой. А замечания вербально, то есть устно, излагались представителю редакции или издательства. Тот собственноручно должен был сделать купюры-изъятия или исправления. Хитро? В крайнем случае можно было сказать: это исправления или изъятия редакции, вот их рука, а наша хата (по улице Прорезной, 2), уважаемые, с краю. Протестовать не имело смысла: без этой унизительной процедуры обязательного фиолетового штампика не получишь ни за что, хоть тресни.

Помню, как уже во времена так называемой горбачевской гласности цензура целую неделю мариновала мою повесть-воспоминание «Владимир Шевченко. От Кулунды до Чернобыля». Известный кинорежиссер-документалист смертельно обжег легкие в невидимом пламени «мирного атома» на съемках последнего общего нашего фильма «Чернобыль. Хроника трудных недель». В повести было место, где рассказывалось, что на краях монтажных полос уже готового фильма Главатом СССР, пряча концы самой большой в мире техногенной аварии, сделал 152 замечания и без исправлений на пленке отказывался выпустить фильм на экраны. Я предчувствовал, что и с повестью у меня будут трудности с цензурой, потому именно этот отрывок предварительно напечатал в журнале «Новини кіноекрана». Горький опыт полугодовой борьбы за судьбу фильма научил. С одной стороны, вроде есть официально провозглашаемый курс на гласность, об этом во весь голос трубили газеты и птицей-говоруном заливался Горбачев на телеэкранах, а с другой — все, что касалось страшной чернобыльской беды, зацепившей судьбы миллионов и миллионов людей, все, что хотя бы на шаг отступало от официальных лживых версий, по указаниям «свыше» покрыли непроницаемой завесой тайны. Вот и наш со смертельно больным Володей фильм бесконечно долго продирался сквозь дебри не только гражданской и военной цензуры, но и цензуры идеологической, еще более беспощадной и страшной — секретариата и политбюро ЦК в Киеве и могущественной правительственной комиссии в Москве. А еще в той Системе осуществляла надзор и цензура ведомств, по нашей теме самым могущественным был, конечно, Главатом СССР. Ведомства сами определяли, как должны выглядеть в глазах общественности плоды их деятельности (в отношении Чернобыля плоды были преступные). Если же ты показал «пятна на ведомственных мундирах», нечего было и мечтать о штампе цензуры.

Так вот накануне моего посещения Главлита по поводу разрешения напечатать всю повесть отрывок со зловещей «тайной» цифрой я на всякий случай представил и на Украинское радио, и он прозвучал. То есть дважды отбыл цензуру. Однако мои маленькие ухищрения решительно ничего не значили для цензора, человека крученого, коварного, по внешности и манерам такого себе щедринского типчика. Он наотрез отказался визировать повесть и заодно... весь номер журнала «Вітчизна», где в сентябрьском номере в 1987 году должно было быть опубликовано прощальное слово о моем друге и коллеге Володе Шевченко, погибшем из-за чернобыльской катастрофы. Ссылки на дважды оглашенный уже в открытой прессе факт о ведомственной цензуре центрального атомного учреждения Союза не помогали. После длительных споров, на протяжении которых «щедринский персонаж» то белел, то краснел, а то многозначительно замолкал, подергивая свои жирные кудри, он, наконец, признался сквозь зубы:

— Предыдущие бээфы ничего не стоят.

— Как же так?!

— А так. Наши работники, прозевавшие это, уже получили взбучку по служебной линии. Короче — выбрасывайте упоминание о Главатоме и все.

Я очутился в двусмысленном положении. Как автор я не хотел, не мог согласиться на искажение истины. А как работник журнала не мог пойти на срыв графика выпуска номера: на следующий день он должен был в типографии уже идти в машину. Мой отказ мог привести все-таки к задержке, а затем — к штрафным финансовым санкциям от Союзпечати. Были у Главлита и другие замечания, но не очень существенные, а здесь Система в лице цензора стала грудью в защиту «чести», сильно запятнанной радиоактивной грязью.

Я чудесно понимал, что и цензор попал в очень пикантную ситуацию. По их неписаным правилам, они, люди-невидимки, всячески избегали встреч с авторами.

— Никаких авторов! — не раз кричал тот же цензор во время нашего вынужденного общения. — Мы имеем дело лишь с работниками редакции! Отвечать перед ЦК будете вы! И не вздумайте сказать автору, что изъятия сделал Главлит. Это же вы сами вычеркнули? Ваша рука, не так ли? Узнаете?

Злорадно улыбаясь, он запустил пятерню в жирные кудри, что являлось у него высшей степенью удовлетворения своей мудростью.

И вот теперь он попал в переплет: автор и работник редакции, уполномоченный визировать номер, — одно и то же лицо, что раздражало моего визави еще больше.

Одним словом — я отказался делать предложенное изменение в повести и возвратился в редакцию.

— И правильно решили, — поддержал меня главный редактор, хотя и четко понимал, что нежелательные для редакции санкции возможны в том случае, если тираж задержится по нашей вине. — Нужно хоть когда-то их проучить! Гласность все же! И тема же какая.

Проходит день, два, три, а мы и не тычемся в цензуру за журналом. Цензор занервничал и позвонил в редакцию сам:

— Я все вопросы согласовал. Выезжаю в редакцию визировать номер.

Ого, что-то, как говорят, в лесу сдохло. Раньше только мы ходили к нему на поклон...

Тем не менее радость наша была преждевременной. Когда он не спеша выложил на редакторский стол подписную корректуру, свой кондуит, куда заносится номер разрешения и дата, и заветный резиновый штамп с чернильной подушечкой, оказалось: «согласовал» он с начальством лишь те незначительные, второстепенные замечания, а предмет конфликта — воспоминание о коварной роли Главатома — остался.

А сколько эта позиция московских деятелей попортила Володе Шевченко крови, и без того испорченной Чернобылем! Он так и умрет в клинике с тем злосчастным монтажным листом под подушкой. Со временем — чиновникам это безразлично — фильм Шевченко получит десять Гран-при на международных кинофестивалях плюс «Нику», самую высокую кинематографическую награду тогдашнего Союза, на кинорынках картина будет закуплена для показа в 137 странах мира. Но Володя об этом так и не узнает...

— Ну какая вам разница? — уговаривал нас щедринский персонаж вкрадчивым тоном. — Напишите так, я не возражаю: «Одна влиятельная инстанция, имевшая отношение к этому делу». Или еще как-то.

Между тем он листал нашу верстку в поисках своей незаметной птички, и я обрадовался, что галочка там осталась одна!

Дело в том, что в рукопись заранее была заложена подводная мина: эта цифра сознательно вспоминалась там дважды, в различных местах. Мой расчет сработал: второй раз цензор ее просто не заметил! Поэтому был немало удивлен, когда упрямец-автор неожиданно согласился с предложенным эвфемистическим вариантом, собственноручно вписав его в корректуру. Следовательно, желание начальства выполнено? Тогда он удовлетворенно хукнул на штамп и жирно оттиснул его на титульном листе журнала. Не догадывался, конечно, что невольно визирует «крамолу» (с точки зрения власти), которая все-таки дойдет до читателя. По опыту я знал: на последней стадии цензор, подписывая готовый журнал, не читает сигнальный экземпляр полностью, а лишь сверяет те абзацы, где были вмешательства.

Впрочем, вмешательством в тексты функции цензо- ра не заканчивались. О каждом случае, на который, по их лексике, «было обращено внимание редакции» (то есть что-то «зарублено», не пропущено в печать), цензор писал так называемые докладные. Докладные, а точнее доносы, посылались по двум адресам: в ЦК и КГБ, пристально следившие за состоянием умов граждан. Далее, в зависимости от оценки властями степени «вины», устраивались, как теперь говорят, разборки, иногда очень жесткие и для редакции, и для автора, писателя. Редакторы получали «строгач» или теряли работу, у писателей рассыпали наборы готовых книжек, а имена «нежелательных» заносили в «списки».

Были имена писателей, которых занесли в запрещенные списки, казалось, на веки вечные: как расстрелянных «врагов народа», так, и, скажем, имя доведенного до самоубийства Николая Хвылёвого (кстати, в пресловутом 33-м году — первого на введенной должности заместителя главного редактора «Вітчизни», тогда «Радянської літератури»). Так же и тех, кто эмигрировал. Литературы диаспоры будто вообще не существовало. Винниченко, например, позволительно было вспоминать лишь в критических контекстах. Когда в 1980 году к столетнему юбилею этого выдающегося прозаика мы попытались опубликовать о нем статью известного литературоведа, членкора, цензура сняла этот материал. Хотя, некуда деться, в ней был вынужденный официозный джентльменский набор критики за националистические «ошибки», непонимание политики эсэрэсэровского правительства, но в то же время тщательно рассматривалось творчество.

— Популяризируем врага советской власти? Так-так.... Понапихивали цитат из запрещенных романов, чтобы просветить читателя? Думали, дураки здесь сидят, ничего не заметят?

Доходило до абсурда. Даю однажды на визирование номер с театроведческой статьей или мемуарами, а там вспоминается, что в таком-то году Молодой театр поставил пьесу Винниченко «Черная пантера».

— А где ленинская оценка его как украинского буржуазного националиста?

— Простите, но вчитайтесь в контекст! Там просто перечень спектаклей, бывших на тот момент в репертуаре театра.

— А ленинская оценка? — прищурил недремлющее око Кудрявый.

— Ну разве можно вписать ее в фразу, где все пьесы и авторы перечисляются через запятую?!

— Тогда снимайте.

— А может, рядом написать: «Лопе де Вега — прогрессивный испанский драматург ХVІ—ХVІІ веков, чью пьесу «Фуэнте овехуна» ставили революционные театры»?

— Хватит шутить. Вычеркивайте.

— Но ведь тогда мы введем в заблуждение исследователей. Здесь же говорится обо всем прошлогоднем репертуаре!

— А читателю знать обо всем необязательно.

До боли знакомая песенка. Один из идеологических надзирателей в тогдашнем Госкино усовершенствовал ее до формулы, когда настаивал вырезать со сценария или фильма что-то несообразное с официально разрешенными истинами. На все аргументы сценариста или режиссера — дескать, это же правда, так было в жизни — он неизменно изрекал, подняв пальчик:

— Есть правда высказанная и невысказанная!

Прибегаю в споре с цензором к последнему аргументу:

— Тогда я должен уведомить автора, как этот пропуск получился. Это серьезный исследователь, и более всего он уважает точность.

— А вот это я вам не советую. Распишитесь-ка на полях. Когда я изобразил напротив щепетильного места свое факсимиле, Кудрявый удовлетворенно крякнул:

— О! А теперь помните об ответственности за разглашение.

Систему слежения за писателями они со временем доведут до совершенства. На каждой подписной верстке вменят в обязанность редакцию писать: «Нежелательных персоналий нет».

Прихожу однажды за визой номера, где в рубрике «Дебют у «Вітчизні» публикуется подборка стихов молодого киевского поэта Моисея Фишбейна. Стихи написаны мастерски, как для начинающего, изысканным украинским языком. Их порекомендовал нам (или даже принес) такой авторитет и давний друг редакции, как академик Николай Бажан.

— Что же вы пишете, что нежелательных персоналий нет? — сузил глаза тот, с кудрями. — А Фишбейн?

Что-то в его тоне меня насторожило, и на авторитетное мнение Николая Платоновича я не сослался. Хватало тех неприятностей, которые имел больной Бажан после публикации у нас поэмы «Дебора».

— Хороший, хороший пиит... — многозначительно промымрил щедринский типчик. — А кто подал на выезд в Израиль? — И радостно потер ладони: оправдал высокое доверие.

В те времена выезд «за бугор» приравнивался режимом к измене Родине.

— Редакция должна знать об авторе все! — поучительно сказал цензор. — А то напечатаете, а он тю-тю!

— Так что же нам организовывать собственный розыскной отдел?

— Как знаете, как знаете...

Когда же среди литераторов в щербицко-маланчуковские времена начались аресты, то имена «мордовской диаспоры за колючей проволокой» нельзя было вспоминать в прессе даже намеком ни при каких обстоятельствах. Их просто не существовало и все.

Вот так вампир Главлит и пил из нас, редакционных работников, кровь, а с литературы слизывал имена, произведения, несшие в душную атмосферу общества глоток свежего воздуха. Если б могли, они бы на всю правду наложили гриф «Для служебного пользования».

Ну и типажей наплодила цензура...

Что касается ведомственно-родовых связей, то Главлит был скорее всего дочерней фирмой КГБ. И, собственно, некоторые цензоры и не скрывали своего происхождения из «Комитета Глубокого Бурения». Помню, в шестидесятые годы цензором журнала был осанистый, тучный верзила с седым ершиком — Цвигун (ну просто-таки неумирающая фамилия в КГБ...). О нем было точно известно, что это бывший начальник Житомирского НКВД, кажется, полковник. Характер у цензора был смешливый, он мог хохотнуть в самых неожиданных и не подходящих для юмора ситуациях. Главлит ввел тогда так называемые занятия в коллективах редакций. Раз в месяц или два, уже не помню, его выразительная фигура появлялась в редакции, и работники без энтузиазма сходились в кабинет главного. Цвигун, хохотнув для порядка, делал объявление:

— Есть свеженькие ограниченьица! — и потирал руки широко улыбаясь. Будто рассказывал нам очень приятную, долгожданную новость.

Преемник полковника Цвигуна имел на звездочку меньше, в прошлом подполковник Белых. Не припоминаю, вымолвил ли он хотя бы одно украинское слово. Как он, бедняга, читал украинские художественные тексты и все ли в них мог взять в толк?

Наше с ним знакомство началось при достаточно игривых обстоятельствах. Когда я пришел за визой очередного номера, цензор сказал:

— Визы не будет. Вам следует обратиться к военному цензору.

Что за ерунда?! В номере роман и публицистика на сугубо гражданские темы...

Так вот что случилось. У нас в журнале был информационный раздел «День за днем» о новостях литературы и культуры вообще, и там был помещен отчет о Декаде литературы и искусства в Украине какой-то из среднеазиатских республик. Он начинался невинной фразой: «Чуть только самолет Ту-104 коснулся бетонных плит Бориспольского аэропорта...» и т.д.

— Ну так что же? — поднимаю я очки на визави от строки, подчеркнутой аккуратным цензорским карандашиком, ничего не понимая.

Белых сардонически улыбнулся, а потом поучительно изрек:

— А то. Вы разглашаете покрытие аэродрома!

— И... — просто захлебнулся я. — Василий Терентьевич... Так Борисполь же принимает международные рейсы!

— Угу, — с готовностью откликается цензор. — Их шпионы, наверное, уже давно сообщили о покрытии. Но их начальство им не верит!

— С какой кстати? Не верить собственным, как вы говорите, шпионам?

Белых на этот раз улыбнулся снисходительно, словно видел перед собой придурка:

— А если советская пресса сама подтверждает, представляете, как возрастает ценность их информации? Значит так: или изымайте, или идите за разрешением на улицу Артема, к военному цензору.

Но из «Политиздата», на территории которого работал Белых, я пошел не на Артема, а на угол Прорезной, 2 к главному цензору республики. В конце концов, «бетонная» деталька не так уж художественно принципиальна, честно говоря, можно и выбросить, но нужно же поставить на место очередного истукана! Пусть и главный цензор знает, какой ценный у него кадр.

Дело тогда быстро замяли, слишком уж очевидной была глупость.

Но авиационные заморочки с тем цензором не окончились. Через год-два прихожу визировать новый роман Натана Рыбака «Солдаты без мундиров», его героями были ученые-атомщики. А цензор торжественно возвещает (они все переходили или на приподнятый или на радостный тон, когда сообщали всякие гадости):

— Вам нужно ехать в Москву. На материальчик товарища Рыбака необходимо разрешение Генерального штаба. Кстати, где он работает?

— Василий Терентьевич! — взмолился я. — Это не материальчик, а роман. Я сто раз объяснял вам, что большинство писателей работает писателями.

— А в какой организации? — в голове служаки никак не укладывалось, что можно не служить под чьим-то началом, а работать на дому, за письменным столом. Так повторялось ежемесячно, потому что о каждом авторе он прежде всего спрашивал, где и кем тот работает. Хотя какое это имеет значение? Есть произведение — стих или проза — из него и надо исходить.

— Ну, считайте — в Союзе писателей. Между прочим, он лауреат Сталинской премии...

Удар, конечно, был ниже пояса, самому себе я стал отвратителен. Потому что «отца народов» к тому времени уже терпеть не мог. Но, судя по колодочкам, Белых был фронтовиком. А вдруг хотя бы этот аргумент подействует? Ведь поездка в Белокаменную, даже если успеть на вечерний поезд, — это уже точно срыв графика.

На этот раз причина была следующая. В романе среди действующих лиц эпизодический персонаж — авиаконструктор. Из первых двух букв его фамилии автор и вывел марку сконструированного тем персонажем самолета, прибавив выдуманный цифровой индекс. Белых вынул из недр своего сейфа, лязгнув железом, замусоленную поколениями цензоров книженцию, развернул и ткнул пальцем, словно уличив меня, как врага, в коварном намерении выдать акулам империализма военную тайну.

— Вот! В перечне разрешенных для открытой прессы названий таких самолетов нет.

— Так как же он там может быть, если его выдумал автор! Это же роман, фантазия, выдумка!

— Так?.. — округлил глаза цензор, словно я открыл ему что-то из ряда вон выходящее. — Гм... А как я могу в этом убедиться?

Исчерпав все свое красноречие, я стал зло накручивать домашний телефон Рыбака, но тот как назло был на даче в Ирпене.

И тут мелькнула спасительная мысль:

— Знаете что? Вы сами придумайте фамилию авиаконструктора, а из первых букв мы и составим вместе марку самолета.

Цензор так глубокомысленно наморщил лоб, размышляя, словно у него в голове со скрипом еле- еле вращались несмазанные ржавые колесики. Черт с ним, думаю, изменю фамилию персонажа без согласования с автором. В конце концов, оно упоминается дважды или трижды.

Ржавые колесики до чего-то все-таки докрутились, я быстренько вписал новое название самолета в верстку, и вот цензор уже прижимает свой штамп к фиолетовой подушечке. Тут неожиданно он спохватился, снова достал из сейфа свои списки-инструкции и тупо взглянул на меня:

— Подождите, но и такого самолета в перечне нет!

О незабываемый Михаил Евграфович... Клянусь, как на духу: этот диалог я не выдумал и не сгустил краски. Да и любому, уверен, не хватило бы здесь фантазии.

Впрочем, не так весело было в тех главлитовс- ких приключениях. Были сломанные писательские судьбы, изувеченные цензорским вмешательством произведения, проскочившие в журнале, но не ставшие книжками, словно их выбросили из литературы. Были вызовы и вызовы редакции «на ковер», в «большой дом» на улице Орджоникидзе — в ЦК. И выговоры были, и предупреждения, и шамотовско-сановско-шлапаковско-равлюковские исправления в прессе, граничащие с доносами, а зачастую ими и бывшие. Из-за цензорских придирок было перепечатывание страниц, вырывания-вклейки в готовых тиражах. Всякое было. Цензура блюла.

Ее, проклятую, я вспоминаю здесь, так сказать, в более широком плане. То есть не лишь самого недоброй памяти покойника — Главлит, а и инстанции, вплоть до наивысших, на улице имени железного наркома Серго и на Владимирской, которые следили за литературой, как за возбудителем вредной напасти, а на писателей смотрели, как на скрытых врагов, от которых только и можно ждать крамолы. Это была цензура идеологическая, политическая, она постоянно и болезненно искала подкопы под фундамент строя. Да что там говорить, если даже самого Тараса Шевченко подвергали идеологической резекции (об этом я подробно писал в прошлом году в «ЗН» № 34 в изыскании «Кобзарь» под серпом и молотом»).

Был случай, когда «Вітчизну» изымали даже у подписчиков. Тогда очередной съезд писателей принял ритуальное для советских времен письмо в ЦК. Оттуда и поступило нам указание опубликовать его в самом ближайшем номере, чтобы читатели видели, как писатели присягают на верность партии. Вставка делалась оперативно, в уже сверстанный номер. Ну, разумеется, спешка, дерганье и т. д. И надоумил же меня нечистый в последней корректуре сделать переверстку этого письма!

Набор был двухколонный, и в металле переверстку нужно осуществлять, как говорят полиграфисты, в подбор, то есть строка за строкой из колонки в колонку. А на нашу беду, в типографии в этот день на верстке стояла ученица. Она взяла и просто переставила со страницы на страницу обозначенные мною абзацы.

Вышла чепуха, полнейшая путаница. В начале абзаца шел один текст, а далее — совсем другой. Корректорских исправлений в этом материале не было, так мы, не читая, и подписали сигнальный экземпляр. А цензор, также не читая (ибо какие же у него могли быть замечания в сто раз профильтрованном в отделе культуры ЦК документе?), ляпнул штамп на выход в свет.

Ошибку обнаружили «наверху», когда номер журнала уже разошелся повсюду. Скандал был грандиозный. Министерство связи получило указание ЦК изъять номер у подписчиков, и почтальоны по всей республике ходили по квартирам и забирали его. Полностью собрать тираж им так и не удалось, несколько тысяч людей не захотели возвращать журнал, надеясь вычитать там что-то запрещенное. Ну а главный редактор — тогда Любомир Дмитерко — получил выговор на секретариате ЦК.

После заседания он возвратился удивительно веселый. А в редакции, ожидая его с судилища, все мы, сознаюсь, нервничали.

— Ребята, — объяснил он нам свое расположение духа. — Знатоки говорят: получить такой выговор почетнее, чем орден. Мало у кого есть!

И рассказал о нюансе, развеселившем уже нас. Один из секретарей ЦК, когда у него дома появился почтальон, не отдал ему свежую «Вітчизну». «Дай, думаю, просмотрю. Очевидно, там что-то интересненькое». Весь номер прочитал — никакой крамолы!

То письмо он, оказывается, просто не стал читать, ибо что нового там можно обнаружить? Вот, подумалось, настоящая цена подобному ритуальному битью в грудь: и адресаты не читают. А с нас, видишь ли, целый месяц три шкуры спускали.

После тех двух солдафо- нов над журналом по- ставили нового цензора, того, с кудрями и щедринскими манерами. Он знал украинский, имел филологическое образование, но тем не менее стало не лучше, а может, и хуже. Потому что этот филолог проявил определенный литературный вкус и собственное прочтение литературных произведений, временами непонятное. А впрочем, я уже привык, что логика главлитовцев — вещь неописуемая. Вывихнутыми мозгами они способны были отыскать крамолу на пустом месте.

Ради справедливости скажу, что попадались мне и иные цензоры, правда, единожды. Татьяна Юрьева, например, была типичной киевской интеллигенткой, начитанной, с хорошим вкусом. Она увлекалась запрещенным тогда Гумилевым. В интересах авторов толковала инструкции, никогда не навязывала редакции своего видения произведений или образов. В общем, показалась мне среди цензоров белой вороной. Когда мы познакомились поближе, я отважился однажды спросить, как она попала в цензуру. Юрьева лишь улыбнулась (как мне показалось, горько) и не ответила. Работать нам вместе пришлось недолго — через несколько месяцев ее куда-то перебросили (или убрали совсем?). Наверное, из-за невнимательности относительно такого взрывоопасного издания, как «Вітчизна». Она пропустила у нас роман, который «наверху» оценивали как «безыдейщину» или «дегероизацию».

А вот под руку Кудрявого, который, наоборот, проявлял усиленную внимательность с немалой дозой перестраховки и благодаря этому уверенно продирался вверх по служебной лестнице, постепенно передадут не только всю «толстожурнальную» периодику, но и киевские издательства, где выходила художественная литература. И в подведомственных издательствах он возьмется переводить с русского. Заказ ему будут давать с готовностью, надеясь на послабление его ревностности в отношении книжек этого издательства. Позднее он даже вступит в Союз писателей как переводчик.

Было у него несколько «пунктиков». Ну, предположим, при нем запрещалось писать «монголо- татарское иго». Это, дескать, оскорбляет братский монгольский народ и еще больше — братский татарский. Заставлял исправлять на «золотоордынцы». И убедить его в том, что Золотая Орда существовала лишь определенное время, к тому же не очень продолжительное, а речь идет о другом историческом периоде, было невозможно.

Помню, в романе Олеся Гончара «Циклон» одного из солдат, боровшихся с катастрофическим наводнением, называли Узбечек. Вы угадали: цензор усмотрел в этом унижение братского узбекского народа. И напрасно было убеждать его в том, что ничего такого автор и в мыслях не имел, так прозвали солдата из-за мелкого росточка. А нужно знать, как ревниво относился Олесь Терентьевич к исправлениям в своих произведениях. Поэтому недоразумения с давним, от «Знаменосцев» еще, постоянным нашим автором и членом редколлегии возникали иногда на пустом месте.

Были вещи и куда серьезнее. Режим всячески скрывал трагедию украинского народа — голод 1933 года.

— Чтобы в журнале, — поучал меня цензор, — и упоминания не было о 33-м.

— Даже если будет написано, что писатель родился или завод построен в 33-м году?..

— Не притворяйтесь, будто вы меня не поняли.

Кудрявый упорно выискивал в журнальных иллюстрациях тризубы, как его довоенные предшественники (мне отец, также журналист, рассказывал) фашистские знаки. Редакционный художник Витя Кузьменко любил в иллюстрациях к стихам рисовать подсвечники на три свечки или человеческие фигуры с поднятыми руками.

— Эге-ге, снова у вас тризуб... Я же предупреждал.

— Так какой же это тризуб? Это человеческая голова и поднятые руки.

— Уберите, потому что не подпишу.

Можно было бы составить достаточно длинный список произведений, попавших в запрещенные списки, хотя в искалеченном Главлитом виде и успели появиться на страницах «Вітчизни». Назову по памяти хотя бы повести Евгения Гуцала «Мертва зона» и «Шкільний хліб», роман Владимира Дрозда «Катастрофа», «Мальви» Романа Иванычука, где якобы под видом борьбы Крымского ханства с Османской империей показаны отношения... Украины с Россией. А еще «Батальйон необмундированих» Дмитрия Мищенко, «Четверту роту» Вадима Собко, которых обвиняли в дегероизации воинов Великой Отечественной (как, впрочем, и «Мертву зону» Гуцала, где в оккупированном селе автор, видите ли, не нашел места для народных мстителей), «Суперники» Анатолия Мороза, «Хроніка міста Ярополя» и новеллы Юрия Щербака, почти все новеллы Григора Тютюнника.

Так уж вышло, что его классический, по сегодняшним меркам, рассказ «Три плачі над Степаном» появился у нас в журнале вслед за блестящим и тоскливым стихотворением Леонида Первомайского «Срібний автобус», где поэт предвидит свою (или лирического героя) смерть, и поэтическим циклом Ирины Жиленко, «наверху» признанным «упадническим». А советский поэт должен пламенной лирой звать к выполнению грандиозных задач пятилетки.

— Снова нытье, кладбищенские настроения?!

Хотя, предчувствуя такую реакцию, мы и «плачі» в названии заменили словами с текста рассказа — «Сліпий дощ на стиглі яблука». Заморочим голову цензуре: дескать, хоть и похорон, но при солнце же. Жизнеутверждающе? Григор чуть не согласился:

— И пусть, Егор. Лишь бы рассказ вышел.

А со временем и себя, и меня ругал, потому что слепой дождь — бесплодный, и во всех переизданиях ставил первичное название.

— Эх, и ерунду ты подбросил мне, Егор...

Вообще запрещалось писать о множестве вещей — об умирающих селах, коррозии почвы, о пресловутых искусственных морях, съедавших новые сотни и тысячи гектаров плодородных черноземов. Экология была у Кудрявого одним из «пунктиков». Может, так диктовали ему инструкции, а может, собственное рвение. Но казуистику он освоил виртуозно. Пишем, например, о загрязнении промышленными выбросами окружающей среды на Донбассе или в приднепровских металлоградах. С конкретными адресами, называя заводы-нарушители. Статистику автор приводит очень солидную — общую и по отдельным разновидностям ядовитых веществ.

— Военная тайна.

— Да какая военная тайна! Обычное последствие плохого хозяйствования, наплевательского отношения к природе.

— Вот, хе-хе, что: за объемами выбросов иностранная разведка может высчитать мощность предприятия? Может. А это уже не подлежит разглашению. А по составляющим? Догадаются, какую продукцию предприятие выпускает. Следовательно, как вы себе хотите, я не визирую.

Была у нас еще история с известным романом Олеся Гончара «Собор». Вокруг первого номера «Вітчизни» в 1968 году (Гончар любил новым произведением открывать литературный год) стало твориться черт знает что... Днепропетровский вождь, толстяк Ватченко, узнал в романе собственный «сыновий» поступок: именно он упек отца в богадельню, дом для престарелых. Вот и жахнул по автору «очернительского» романа на пленуме. А был же большой шишкой, членом политбюро, и вдобавок дружок с молодых лет самого Леонида Ильича. Ну а далее подручные обнаружили в «Соборе» еще великое множество отклонений. В газеты посыпались организованные «письма трудящихся», статьи придворных критиков, защитников идеологической невинности и вечных искателей крамолы, типа академика Шамоты с его двумя «подвалами» в газете «Радянська Україна». Когда же страницы «Вітчизни» с романом Гончара стали каждый день читать по радио Ватикана, поднялся дикий визг:

— Теперь поняли, такие-сякие, на чью мельницу льет воду редакция?!

Расчет маланчуковской компании был непритязательный, как дышло: если уже председателя Союза писателей так бьют, лауреата-перелауреата, то вам, писательской мелкоте, тем более не избежать несчастья! Между прочим, и за «Південний комфорт» Павла Загребельного нас секли так же, хотя и был он также председателем Союза. Кадры менялись, а методы, как видим, оставались. Время от времени напоминать разболтанной писательской братии, кто в этой стране гегемон.

И вот истекает 10 лет, как почил в бозе Главлит. Круглая дата. Что ж, печаль и жалобный Шопен? Нет, сто раз нет! Своими действиями покойник заслужил отнюдь не поминальный венок на свою могилу, а хороший, увесистый осиновый кол.

Но в этот непечальный юбилей что-то не очень бодрятся ныне сущие писатели. Да, сегодня можно писать что хочешь и как хочешь, никто уже не обвинит, не посадит, не выгонит из страны. А тем не менее издать новую книгу, тем более украинскую, — запредельная мечта. Если, конечно, нет спонсора с мошной, наполненной «зеленью». У меня, например, последние две книги — роман и документальная проза — вышли аккурат 10 лет назад (тоже своего рода юбилей...). И хотя с тех пор написаны еще две книги, рукописи так и лежат в ящике, как при главлитовской цензуре, когда кое-кто из писателей (Валерий Шевчук, например) годами писали «в стол». Правда, обстоятельства в данное время другие — не цензурные, а финансовые.

Цензура идеологическая в наше время сменилась цензурой экономической. И снова писатели безъязыкие. Остается лишь радоваться тому, что этот монолог, читатель, ни за что не завизировал бы для печати Главлит.