UA / RU
Поддержать ZN.ua

ИЗГНАНИЕ ИЗ РАЯ К СТОЛЕТИЮ М.ГРИШКО

Увижу его на той самой тах-те, что и в далеком 1950-м, но в костюме. Дома и в костюме?! Как раз соберется куда-то, а я позвоню не вовремя и приду некстати?!..

Автор: Александр Сизоненко
Михаил Гришко

Увижу его на той самой тах-
те, что и в далеком 1950-м, но в костюме. Дома и в костюме?! Как раз соберется куда-то, а я позвоню не вовремя и приду некстати?!

На всех стульях висят его выстиранные, накрахмаленные и наглаженные сорочки. Своей множественной совокупностью они напомнят белый саван, в который когда-то, еще в библейские времена, завивали мертвых, и мне станет не по себе...

Михаил Степанович на всех жалуется: никто не звонит, никто не проведает! Даже близкие соседи. Взмахнет рукой и отвернется, словно обиженный и покинутый ребенок.

Страшно видеть, как стареют и сходят с дистанции самые выдающиеся люди. Особенно преждевременно! И это осознаешь по-настоящему в горький час прозрения, когда и самому курлыкнут журавли или прокричат лебеди из-за Дуная, перечеркнув синее небо благополучия стаями собственного горького опыта. Встрепенешься, пожалеешь всех, но поздно уж, поздно...

— Нет порядочных людей! — гневно подытожит Гришко. — Нема!!!

И долго молчит, тяжко понурясь, и расстояние между нами как бы увеличится...

А потом сядет за рояль, полистает ноты на пюпитре, отчужденно и строго, будто на каком-то экзамене или концерте.

— «Песня безработного», — объявит сурово, через плечо, как чужому и незнакомому, и назовет имя американского композитора, которое я не запомню да и не разберу как следует. И сразу же неожиданно и сильно ударит по клавишам изо всей силы и с самой высокой ноты — фортадо! — запоет во весь голос! «Атакой» зовут такое форсированное пение музыковеды. Атакой, видимо, и на голос, и на инструмент.

— «Я шагаю! Я шагаю! Я шагаю!» — прогремит прекрасный баритон на последней, межевой, грани, за которой угадается его крах, погибель.

И все во мне натянется, как струна, — вот-вот надорвется! И перехватит дыхание. И станет страшно за Михаила Степановича. «Господи, да ведь он старается перекричать Ворвулева!» — мгновенно догадаюсь я.

Именно тогда заберут в Киевскую оперу из Минска Ворвулева за то, что громче всех проревет на правительственном концерте: «Ро-го-ди-на-га ма-я-а! Ты са-га-мая лю-гу-би-мая!» — аж уши позакладывает самому высокому партийному начальству. Ради Ворвулева и уволят из Оперы Михаила Степановича, с которым был не в ладах зять Хрущева Гонтарь.

А Гришко вдруг оборвет несвойственное ему пение-крик, упадет большой кудрявой головою на пюпитр с чужими далекими нотами и зарыдает навзрыд. И плакать будет долго-долго, не в состоянии подавить рыдания.

А в доме — тишина. Никого, наверное, кроме нас, ни души. Только с Крещатика доносится шум машин, говор прохожих с тротуара. Слышится гул лифта. И где-то далеко-далеко, на верхнем этаже, беспрерывно лает овчарка. Я буквально потрясен тем, что произошло. Перехватывает дыхание жалость и стыд. Мне больно за Михаила Степановича, но я не могу вымолвить ни слова, чтобы успокоить, если не утешить его.

Не приведи, Господь, видеть поверженными своих кумиров, смерть отца-матери, гибель друзей на поле боя! А мне все это пришлось пережить и перестрадать полной мерой! Жизнь без этого не бывает и у самых счастливых — час трагедий и утрат настанет для каждого. И тогда мир перевернется в нашем сознании и восприятии и положит на наши души знаки печали и мудрости, неведомые доселе. За все это приходится расплачиваться столь горько, что мы и сами станем воспринимать жизнь и смерть совсем иначе: горше и трагичнее.

— Вот кто я теперь! — подняв голову, повернет ко мне заплаканное лицо Гришко, и я еле узнаю его. — Безработный! Без-ра-бот-ный! — подчеркнет по слогам. — Меня изгнали из Оперы бездари и чинуши... И никому ничего не докажешь. Нет порядочных людей! Ни в правительстве, ни в ЦК, ни в Министерстве культуры! Везде карьеристы и холуи. Главное — угодить начальству: «Чего изволите?» Поубивал бы всех угодников и подлиз! Помнишь у Салтыкова-Щедрина: «У лакеев свое понятие о величии». Навеки сказано! Обо всех чинушах. — И без всякого перехода: — Выпьешь что-нибудь? Мне нельзя после операции на почках. А ты врежь и за меня — горилки с перцем, коньяка? Врежь, чтоб дома не журились! — как говаривали наши деды и прадеды, да и нам завещали!

— Не могу: приглашен к послу Японии в СССР на открытие Декады японского кино в Украине.

— А-а-а! Туда являться нужно чистым ангелом! Иди да и меня не забывай: звони или заходи запросто. Я ведь теперь — кум королю! Не знаю, куда время девать. Или продать? Или даром отдать? Или подарить кому-нибудь? Да никто не берет. Никому оно не нужно — чужое свободное время. Так что заходи — буду рад. Уже сейчас, как выйдешь, буду ждать!

Не зайду... Ни разу! Ни сейчас. Ни потом. Невнимательны мы! Неучтивы. Не ценим ни гениальных, ни самых простых людей, пока не потеряем их навсегда. Не с нас это началось — не нами и закончится.

— Правда, Гиммель, у меня был талант? — робко спросит боннского приятеля детства всеми забытый и покинутый, умирающий Бетховен.

Даже Он — гений из гениев! — разуверится в себе, брошенный на произвол судьбы в нищете и унижении.

Бетховен, на которого хотелось бы взглянуть хоть одним глазом! Особенно когда слушаешь увертюры к «Эгмонту», «Кориолану», Первую «Юношескую», Третью «Героическую» или Девятую симфонии, «Аппассионату» или Лунную сонату.

Только с энциклопедической гравюры Клебера глядит на нас, как Бог, как Лев! Как воплощение знаменитого движения «Sturm und Drang» — «Буря и натиск», из которого вышли также Гете и Шиллер. Бетховена смолоду признает вся Европа. А в зрелом возрасте поставит в центр Венского конгресса победителей Наполеона. И он ежевечерне будет приветствовать и чествовать их в Венской опере новой симфонией или героической кантатой. В честь главнокомандующего битвой под Ватерлоо лорда Веллингтона, а то и в честь Александра I — царя-победителя.

Но та же легкомысленная Вена забудет великого Бетховена во времена Меттерниховской реакции, отдав предпочтение счастливчику Россини с его игривыми рулладами, под которые так легко и радостно танцевалось на великосветских балах: война минула, и снова настало время богатеть, роскошествовать и веселиться.

Венцы, носившие Бетховена на руках, выпрягавшие коней из его кареты, чтобы самим впрячься в нее и отвезти его в Оперу на концерт для победителей Наполеона, вскоре отвернутся от него и забудут глухого Бетховена. И он — больной, одинокий — будет умирать в нищете, попросившись в непогожую ночь к случайным людям в предместье Вены, которые даже не догадаются, что он — Бетховен. Мало их шляется, нищих и бездомных, по дорогам в глухую осеннюю пору?!

Все неправедное, что творится в обществе, отражается прежде всего на гениях и талантах. Не на тех, что прислуживают режиму, а на тех, что служат Истине и Высокому Искусству. Ну, не признавал Гришко авторитета Гонтаря — хрущевского зятя! Не признавал за ним ни профессиональных способностей, ни прав руководить Оперой! Вот и поплатился. Да разве только он один? Ушел преждевременно из театра и Гмыря. Потому, что оба были незаурядными личностями, а не покорными исполнителями или угодниками.

Бездари всегда отравляют жизнь гениям, сознавая свою неполноценность. Немаловажную роль играет и зависть. «Завистников трудно уличать в зависти, — пишет известный кинокритик Е.Громов в книге «Власть и искусство» (Москва. Из-во «Республика», 1998 г., стр. 123). — Они всегда могут уверять, в том числе и самих себя, что действуют по принципиальным соображениям. Только существуют определенные нормы порядочности, запрещающие наносить удары ниже пояса».

О нормах порядочности в те времена, особенно в артистической среде тех времен, помолчим. Не улучшились они, к сожалению, и в наше время. Так упали преждевременно на моих глазах два Гения пения — Гмыря да Гришко. Великие Личности. И когда слышу и сейчас, через 40 лет, их голоса, горесть рвет душу: ведь не допели они свою песню до конца! Их остановили в самом расцвете!

Счастье наше, что сохранились магнитофонные записи и мы можем слышать давно умерших гениев! Людей поглощает смерть и небытие, а музыка остается.

Музыка, музыка, музыка! Ты
единственное наше утешение! И преграда беспамятству и забытью...

Услышав ночью где-нибудь в селе на пустой площади из динамика неповторимый баритон Гришко:

«Ой, зійди, зійди,

ясен місяцю,

Як млиновеє ко-о-ло...

Ой, вийди-вийди,

серце-ді-і-вчи-и-но,

Та й промов до мене-е-не-е

сло-во-о...

вспомнишь далекое детство, буйные травы полосы отчуждения, где пас когда-то совхозных нетелей, вспомнишь, как пролетает мимо тебя харьковский скорый, не останавливаясь на степном полустанке Лоцкино, и мчится дальше с грохотом и шипением, сея вокруг разорванное ветрами пение Гришко, транслируемое по внутренней радиосети. Все это вдруг встанет перед взором, слухом и памятью живым видением в образах, красках и звуках, как живое, и так рванет душу тоскою, печалью, позабытой любовью к Гришко, к его прекрасному неповторимому баритону — слезами умоешься от этой любви и утраты...

Никто никогда больше так не споет! С самого верхнего и высокого «до» начинается эта песня и, пройдя всю гамму, закончится первым «до», самым низким!

И все это неповторимый баритон Михаила Степановича Гришко споет таким чарующим тембром, словно в купели выкупает, и поставит перед нашими душами в первозданной красе, как куколку, одну из самых ярких и сложных наших песен.

В который раз восхитишься и поразишься: какие же талантливые люди сотворили это песенное диво?! Народ создал эту песню, как и тысячи других! Народ — вот кто! А талантливее и выше народа бывает только Бог, в которого он верит! Обмануть Народ еще никому не удалось! Ни превзойти, ни обмануть: ни королям, ни гетманам, ни царям, ни султанам — всех он видел насквозь! Вот только угнетения избежать не смог, не сумел: правители хитрее и лукавее, и подлее. Но никогда не мудрее Его, Народа!

Сейчас «современно мыслящие ученые» призывают элиту не смешиваться с массами, дабы не утратить свою элитарность. А если элиты нет? Что тогда? Копаться в своем собственном эгоизме? Бравировать презренным отношением к своему ограбленному наглецами, ворами и делягами народу?!

Именно же из этих ловкачей — бандитов, воров и убийц — и формируется современная так называемая «элита», которую необходимо брать в кавычки именно из-за ее фальшивости. Такую «элиту» в порядочном доме и на порог не пустят. Ни в Европе, ни в Америке, ни в Японии, ни в Китае. А многих уже и страны не пускают, отказывая в визе!

Для такой «элиты», за ее же краденные деньги, и культура вырабатывается то блатная, то эротичная, то сексуальная, а то и откровенно порнографическая. И обязательно — с убийствами, изнасилованиями, истязаниями.

А классика и такие гении, как Гмыря и Гришко, противостоят такой, с позволения сказать, «культуре». Потому им и места нет ни на радио, ни на телеэкране, чтобы не мешали процветанию разврата и содомиства и делать на этом отребье «шоу-бизнес» — сбивать капиталы, делать «баксы». И все же человечество когда-нибудь выберется из этого неандертальства и вернется к своим духовным началам. И вспомнит, что кроме эстрадных козочек-телочек да жеребчиков-стригунков есть выдающиеся художественные коллективы и гениальные певцы — живые и мертвые. За которых вопиет к потомкам их высокое непреходящее Искусство!

...В последний раз увижу Гришко в летнее предвечерье. Он будет торопливо идти под парковым мостом — дипломной работой Евгения Оскаровича Патона — к Европейской площади, мимо стадиона «Динамо», под руку с очень красивой молодой женщиной в черном платье. Летом — и в черном? Почему же и он посреди лета, в знойную пору, тоже в черном костюме? Теперь уж не узнаю никогда — не посмею остановить, заговорить с ним. С противоположного тротуара увижу его, именно под тем ажурным мостом, и сразу же отмечу несвойственную ему торопливость и какую-то особенную сосредоточенность на спутнице, хоть и горделиво-вежливое, но и как бы слегка заискивающее внимание к ней.

У нее очень статная фигура, белое-белое под черными как ночь волосами лицо с необыкновенно тонкими чертами. Большие черные глаза. Тонкие черные брови — дугою. И волосы собраны в тяжелую корону. Даже слишком тяжелую для такой изящной головки на длинной и тонкой шее.

Наделенная какой-то особенной утонченностью, гордая и элегантная, она с первого взгляда покажется недостижимой и неприступной. И я, пораженный такой далекой и чуждой красотою, не посмею в ее присутствии окликнуть Михаила Степановича, не ведая, что вижу его в последний раз.

Буду стоять, как вкопанный, и глядеть им вслед.

Так проходят мимо нас самые удивительные видения, и мы только смотрим вслед, восхищенно качая головами. Их не остановить, не вернуть. Пройдут, как сон, чтобы никогда уже не возвратиться...

Так уйдет в Вечность и он, мой любимый и несравненный Гришко, рядом с удивительной Женщиной. Идут и исчезают на людной Европейской площади. Оба в черном, а смерти для них как бы и не существует!

Так и идут в моей памяти и воображении в киевское предвечерье, стройные, величавые и красивые. И будут идти так до конца моих дней...

А может, и впрямь смерти для таких выдающихся людей, как Гришко, не существует? Говорил же: «Наполеон никогда не умрет!»

А Гении?..

Конча-Озерная,
19 февраля 2001 года