UA / RU
Поддержать ZN.ua

ГЕЛИЙ СНЕГИРЕВ

РОМАН-ДОНОС БИТЬ ЕГО, БИТЬ!.. …Минут годы и десятилетия, забудется, что в те же дни бушевал нефтяной кризис, полетело в Англии правительство, во Франции — другое, в Израиле — чудом удержалось третье...

Автор: Гелий Снегирев
РОМАН-ДОНОС

БИТЬ ЕГО, БИТЬ!..

…Минут годы и десятилетия, забудется, что в те же дни бушевал нефтяной кризис, полетело в Англии правительство, во Франции — другое, в Израиле — чудом удержалось третье. Забудутся даже чилийские зверства и авария авиалайнера с мгновенной гибелью 390 человек, но 14 февраля 1974 года будет помниться всеми, как день, когда писатель крупнейшей мировой славы был насильственно лишен Родины. А может, я ошибаюсь? Нет! Живут не события, а дела людей. Живут люди. Солженицын будет жить — долго будет жить, жизнь его потомки будут знать, ибо будут читать его книги. И дату эту — 14 февраля 1974 года — станут помнить. И лет через 100 кто-нибудь произнесет (эрудит-историк произнесет, а не школьник):

— Помнится, главой советского правительства был в те дни Брежнев, не так ли? Историк переспросит у коллеги! Школьнику это будет абсолютно «до лампочки». Но вождям не дано понимать иронию истории. В эти самые дни, встречаясь на Пицунде с Жоржем Помпиду, Леня Брежнев, наш Ильич, на вопрос какого-то корреспондента, небрежно отмахнулся: — Солженицын — не проблема!

Ах, Леонид Ильич! Да помнишь ли ты, кто был царем российским, когда жил и творил Александр Сергеевич, тов. Пушкин! Вот так и потомки твои не вспомнят, что при Солженицыне царствовал ты!

И приснился мне сон...* [*Факт подлинный: в ночь с 15 на 16 марта 1974 г. приснился мне этот сон. Без выдумок и добавлений переношу его на бумагу — впечатался в памяти предельно четко.]

Приснился он мне в черную ночь, что настала после черного дня, когда меня — советского писателя и советского же кинорежиссера исключили из нашей партии, из рядов КПСС. Покарала меня партия, отобрала мой красный партбилет. И произнес при этом партийный руководитель громовые слова:

— Одного Солженицына выгнали вон, так мы теперь будем у себя нового растить?

Это обо мне он так сказал! А? Подумать только! Страшным грозовым эхом звучали у меня в ушах эти слова...

Будто стою я перед членами бюро райкома партии. В точности так стою, как будто наяву: та же низкая длинная комната, столы, ряды стульев и ряды людей, председательствующий под портретом Ленина. И слышу я громовое:

— Одного Солженицына выгнали вон, так мы теперь будем у себя нового растить?

То есть слышу то же, что и наяву слышал. И отвечаю, как было. И изображаю ярость и рычу:

— Вы думаете, что говорите? С кем вы меня сравниваете? С предателем и власовцем? Кто вам дал пра...

И тут явь кончается.

Мой молодой и прекрасноликий Председатель расплывается в хитрой улыбке, подносит палец к устам, клонится через стол вперед ко мне и, едва не прыская со смеху, произносит:

— Тс-ссс... Гелий Иванович, неужели вы еще не поняли?

Я прихлопываю рукой отвалившуюся нижнюю челюсть, трясу головой — «н-нет, н-не понял» — и, ошарашенный, вижу добродушно хохочущих членов бюро.

— Ха-ха-ха, не понял!

— Хе-хе-хе! Как испугался, бедняга, а?

— Хо-хо-хо! Хи-хи-хи! А ведь так несложно понять!

— А еще писатель, режиссер!

И Председатель, сияя улыбкой, говорит:

— Одного Солженицына выгнали вон — так мы теперь будем у себя нового растить! – Те же самые слова произносит. — Те же! Но — как произносит! И добавляет: — Поняли, дорогой Гелий Иванович?

И все завертелось. Члены бюро — кто степенно, а кто в радостной суете — пожимают мне руки, поздравляют, заглядывают — кто отечески-ласково, а кто и восторженно — мне в глаза. Подходит Председатель, честно и крепко давит руку и произносит: — Вам выпала высокая честь. Вам оказано высокое доверие. Вы — Гелий Иванович Снегирев — вы должны стать новым Солженицыным! Понимаете? От вас ждут подвига во славу Р-р-родины!

И поскольку я все еще ни черта не петраю и чувствую себя, как бывает в кошмарном высокотемпературном багровом сне, когда летишь в бездонные тартарары и на тебя валятся кругло- бесформенные раскаленные глыбищи, — он, Председатель, совершает рукой плавный магический жест и говорит:

— Покажите.

И тотчас взмывает вверх Ленин над столом, и за ним открывается то ли светящийся экран, то ли прозрачная стена в некое странное помещение, а именно: вижу я кольцеобразную комнату, словно бы внутренность некоего фантастического летающего блюдца, в центре — повыше, к краям — на нет. Там в центре — возвышение со ступенями, на ступенях — трон, а на троне — Некто Величественный в мантии то ли в плаще с красным подбоем. Вокруг него, на расстоянии, у краев блюдца — кругом столы и за столами — солидные мужи: лысые и с шевелюрами, в черных ермолках и без. И среди них узнаю лица знакомые, точно знакомые!

Вот не старый еще, но иссохший от недовольства развитием литературного процесса Ш.,* [*Приснились они мне во весь, так сказать, рост, при полных фамилиях и именах. Но называть я их боюсь: хоть оно и сон — да час не ровен... А впрочем — бог не выдаст — свинья не съест! Ш. — Шамота, Н. — Новиченко. Да будет так!] главный над всеукраинским литературоведением, вот солидный Н., крупнейший литературовед-законодатель. А вон... э-э, и он здесь. Валька* [* Прототипом этого персонажа «Романа-доноса» является литературовед и культуролог В. Скуратовский, близкий друг семьи Снегиревых. (Прим. — Публикатора.)], точно он, черный, шустрый, ехидно-преехидно скалится и мне подмигивает. Соображаю, что собран в этом странном зале-блюдце цвет литературоведения всей великой Советской страны. Вглядываюсь в того Величественного, что на троне, то ли в мантии, то ли в плаще с красным подбоем. Вглядываюсь — и замечаю некую странность. Стал уже не красным, а синим в желтых звездах подбой, а голова только что была бритая, похожая на... да, точно, на разноглазую кривобровую голову сатаны Воланда из «Мастера и Маргариты» только что смахивала — а вот уже, хоть волос и не выросло, но была бритая, а стала лысая и точь-в-точь голова Никиты Сергеича Хрущева. Он самый, Хрущев и есть... не-ет, нет, уже не он, лысый, но словно на Берию схож, — кто помнит Берию, не к ночи будь помянут! А вдруг — р-раз! — словно проросла-распустилась шевелюра из лысины, и сидит передо мной незабвенный идеолог Андрей Александрович Жданов. И стал стареть, лицо вытягивается, похож он на кого-то, потом еще на кого-то, и вот уже, ей-ей, наш сегодняшний генеральный идеолог... нет, хотел первой буквой фамилии его обозначить и не решаюсь, дрожит перо, да к тому же, черт их поймет, кто там этот генеральный идеолог и есть ли он вообще! — и уже на нем не плащ-мантия, а шутовской балахон Пьеро с пышным круговым воротом-жабо. Словом, сплошная абракадабра и чертовщина. И происходит в блюдцеподобной комнате странное. Точно, как в фильме «Петр І», в сцене суда сенаторов над царевичем Алексеем, возглашает Величественный Некто:

— Литературовед чекист Юрий Б. — ты!

Вскакивает розовощекий юный красивый Юрка Б., который служит в ЦК доктором филологии и вот-вот станет членкорром, и произносит, протянув вперед толстенные фолианты:

— Великий прозаик, драматург и поэт Анатолий С.

Молчит Некто. Осуждающе молчит. И за спиной румяного Б. возникают две зловещие фигуры в красных островерхих балахонах на манер куклуксклановских — и поволокли беззвучно вопящего Юрку, и глухо бухнули об пол толстенные фолианты.

— Литературовед-кагебист Иван С. — ты!

Щелкнул каблуками, вскочил бравый Иван, подносит толстые тома:

— Рекомендую выдающегося украинского писателя-партизана-главаря Юрия З.

Осуждающе Величественный молчит, меняется в обличиях, хватают красные балахоны Ивана, грохаются об пол тома.

— Литературовед-рецидивист Александр Д. — ты!

Вертит глазками Д., поднимает над столом книги Семена Б. И его хватает колпак.

— Директор от критики Николай Ш. — ты!

Назван непревзойденный Иван Ш. — и покатились оба.

Выкликает Величественный имена и чины известнейших критиков: Д., С., М., К., Н., С.

Те в свою очередь отзывами на пароль выкрикивают-славословят: Георгий М., Сергей О., Аркадий П., Семен Б., Давид К., Юрий Р., Степан Щ. — имена и фамилии известнейших, знаменитых, талантливых, любимых читателем мастеров пера.

И всех — одна участь! — волокут, волокут их прочь красные балахоны. И вскрикивает Величественный — он в эту минуту в обличье Никиты, и сдирает с ноги туфель и лупит, лупит каблуком по трону. Все смолкает и дрожит. И реверберирует глас Величественного:

— Где же ваш труд на благо Родины-партии, верные мои опричники в штатском, критики- литературоведы? Партия призвала вас: немедля найти и взрастить нового достойного Солженицына взамен того, которого партия-родина выдворила за пределы! Нам нужен новый Солженицын! Не спрашивайте, зачем он нам нужен, вдохновенно исполняйте! Так повелели вам партия-родина! А вы что? Кого прочите? Они же все говно! Неужто же вконец обезглавлена от талантов наша литературная матушка-Русь? Ведь были же, всегда были! Замятин, Ахматова, Зощенко, Булгаков были, Мандельштам, Пастернак, Цветаева были, Ильф и Петров были, и всех их мы били, чтобы дольше жили! Повелеваю: за одного битого — всех небитых гнать взашей!

И взвыл Величественный голосом седого вожака-волка Акелы из любимого детьми всех стран и народов «Маугли»:

— Смотрите же, хорошенько смотрите, о, критики! (в «Маугли»: о, волки!). — И встает, кряхтя, сухонький старикашечка Дмитрий Благой в черной ермолке и шепелявит:

— Я предлагаю крупнейшего русского сатирика Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. — Ужасно как удивился Величественный и чисто по-людски говорит:

— Тю, дурак старый! Что ж ты нам покойника тычешь!

И сгинул старикашечка Благой.

И поднялся строгий и деловитый Лапшин:

— Вот большой мастер русского слова Валентин Катаев.

Досадливо махнул десницей Некто.

— Дак ведь в делириуме! Он ведь вам в «Литературную газетенку» сам на Александра Исаевича поклеп принес, хоть никто и не тянул за язык, — а стар уже, пора бы и о боге подумать!

Однако критика Лапшина и произведения Катаева красные балахоны не взяли. И поднялся скромный и умный Виноградов, протянул нетолстую книжицу:

— Виктор Некрасов.

Дрогнул вниманием желчный лик Величественного — как раз в тот миг воплощался в нем наш Суслов. Принял он книжицу из рук критика, взвесил на ладони и сухо каркнул:

— Позвать!

И предстал перед ним Ве-Пе — в своих американских вельветах-штанах и клетчатой рубашке — мы с ним одинаковые себе купили недавно.

— Да, — задумчиво изрек Некто, — да. Ты — мог. А вот до сих пор не дал. А мы ведь тебя готовили, как в звездном городке дублера, закаляли, растили. Да проглядели, видать. Мало били, мало!

И возложил длани свои на плечи и грудь Викины.

— Но мы исправим. Будем, будем бить! И ты — сможешь! Ты заменишь убывшего от нас Солженицына! Иди — дерзай!

Сомнамбулой зашаркал прочь Ве-Пе. И вслед ему понеслось:

— Бить его, бить!

И тут вскочил пушкиноподобный шустрый Валька, бросился к помосту с троном и положил к ногам Величественного тоненькую папочку. И назвал — о, боги! — назвал мое имя.

— Кто таков? Не знаю. Трех Толстых — знаю, всех от Пушкина до Золотушкина* [*Золотушкин — современный украинский пиит.] — знаю. Снегирева — не знаю. Кто таков?

Зашептал ему на ухо шустрый Валька, поднял с полу да сунул в руки папочку. А величественный ее принял, да и развернул странички.

И вижу я — господи-и! — да ведь это те самые девять страничек из моих архивных черновиков, что забрали у меня кагебешники при обыске и не вернули!* [*В конце «Протокола обыска», оставленного мне на добрую вечную память, эти странички обозначены цифрой 4) и описаны так: «Машинописный текст, начинающийся словами «Автопортрет-66»... и заканчивается: «...мундштуком дымящиеся угольки» на девяти листах белой стандартной бумаги. В тексте большое количество правок и дописок, исполненных синим красителем. Листы скреплены двумя ржавыми скрепками».] Все остальное, что забирали — возвратили, а эти девять страничек — нет! Вот, оказывается, зачем они им понадобились! Для самого, стало быть, высочайшего доноса!

Принял Величественный странички да так и вздрогнул:

— Эге, да тут — заряд! Атомы и вольты! Децибелы и мегатонны! Позвать!

И вижу я, как я же стою, бледный, но гордый, перед троном. И возлагает мне на плечи и на грудь длани свои Величественный, и добро мне глаголит тихие слова, и усаживает с собой рядом на краешек тронного сидения. И журчит мудрая речь:

— Ты нужен нам. Ты заменишь безвременно изгнанного партией-родиной литературного предателя-власовца Александра Исаевича. О-о, ты получишь — все, все, о чем может мечтать возрастающий талант! Ременные кнуты и клевету, дубинки и доносы, предательство друзей и издевательство сотрудников домоуправления, допросы и слежки! Мы даже устроим тебе на полный срок тюремный дом творчества и изучение лагерного быта, без чего не стать подлинным Солженицыным! Но за все это мы от тебя потребуем, мы с тебя спросим. И дашь нам достойные великой русской литературы и славной партии-родины произведения! Ты — дашь! А мы безо всяких копирайтов и защиты судом твоих авторских прав передадим их на Запад, нашим врагам. Не волнуйся, не бесплатно передадим, наши мальчики-кагебальчики так умеют это обтяпать: и волк будет сыт, и коза цела, и капуста не объедена. И Исаич в предателях-власовцах, и доллары в казну матери- партии положены. И с тобой так же сотворим, уж будь уверен, не обманем. Мы тебя — выдворим, торжественно проводим шиповатыми стволами роз туда, на тлетворный Запад, гуляй себе на свободе. А может, смотря по политике в тот день и час, по конъюнктуре внутри нашей сверхдержавы (то ли КГБ будет над партией, то ли опять партия над КГБ, то ли и вовсе не отличить, кто есть КГБ, а кто — партия), не выдворим тебя, а, наоборот — водворим, отправим на Восток, а не на Запад, для получения новой порции лагерной закалки...

И тихо, и ласково журчал добрый отеческий голос. Нежно трогала мои волосы на затылке холодная костлявая рука. И начал я задремывать, как во время обыска, и уже уносился куда-то воспарившим духом...

И проснулся...

Тьфу! И наснится же, прости-господи...

Сгинь, нечистая сила, пропади!

* * *

... У сегодняшнего моего Последователя походка ходока-профессионала. Шаркающий заведенный шаг, на месте не стоит, все время топчется. Так ходят полотеры и преследователи.

Молодой, лет тридцати двух. Редкие волосы на пробор — вначале был в прямо сидящей шляпе. Нос — литературный штамп, иначе не скажешь — нос ищейки, чующей след. Глаза устроены так, что видят меня, даже когда лицо не довернулось в профиль ко мне: выработан навык вертеть центром зрачка от переносицы до самого уха. Премерзкий тип. Наверное, особенно премерзкий потому, что как я ни старался уйти от него — не удалось.

Привел его, надо полагать, Вика. Я, гуляя, забрел в гараж к Илье, сходил ему за булочкой и маслом, поскольку он перепачкался и проголодался. Пришли Вика с Ефимом — Ефим все-таки не внял моим советам не шляться зря в пассаж, не дразнить гусей.

Потрепались, все вместе съели булки с маслом, Фимку Илья оставил помогать, а мы с Викой ушли. Болтая и смеясь весеннему солнышку, пошли по Саксаганского до угла Горького, остановились, поболтали, попрощались, Вика двинулся прямо, я свернул влево, вверх по Горького, решил нанести визит бывшей моей жене, матери Андрея (она вчера по телефону просила зайти на совещание по поводу шести «троек» у Андрея в этой четверти). Иду, в руке газетный сверток с тремя булочками — специально взял больше, Филька любит эти маленькие трехкопеечные булочки, а их всегда быстро разбирают. Иду, ничего дурного не подозреваю, но у подъезда, прежде чем взойти на три ступеньки, по уже въевшейся инвалидной привычке останавливаюсь, чтобы не заколотилось сердце, вдыхаю- выдыхаю и при этом, от нечего делать глазам, озираю залитые солнцем, еще безлиственные окрестности. Вижу типа в шляпе, шагающего заведенной походкой ко мне от Саксаганского, от того угла, где мы только что попрощались с Ве-Пе. На типе ничего не написано, но я, войдя в подъезд, поднявшись на десяток ступенек, возле лифта останавливаюсь и смотрю через застекленную дверь на улицу — пройдет тип мимо, взглянет на дверь или нет? Дверь отворяется, и тип входит в подъезд. Я открываю дверь лифта, тип проходит мимо меня к двери, ведущей во двор.

Жму кнопку, еду наверх. Приехал. Выхожу, жму звонок на двери в квартире. Тихо. Еще жму — никого. Вхожу в лифт, спускаюсь, выхожу из лифта и направляюсь к двери во двор. Толкаю ее — слева тотчас ныряет из двора в ворота тип в шляпе. Возвращаюсь в подъезд, спускаюсь по десяти ступенькам, толкаю дверь и по трем ступенькам схожу на улицу, смотрю вправо — тип уходит от меня к Саксаганского, к тому углу, где мы стояли и прощались с Викой.

Иду за ним. Он пружинисто-заведенно, пританцовывая перед трамваем и грузовиками, пересекшими ему путь, переходит на другую сторону и исчезает в дверях овощного магазина. Стою, жду, смотрю. Потом иду к магазину. Тип выходит из магазина, не глядя на меня, идет в сторону Красноармейской; я захожу в магазин и вижу приличную капусту, не по-весеннему белые и упругие кочаны, подходящие для закваски, — надо сегодня или завтра прийти и взять. Выхожу. Тип топчется на той стороне улицы Горького. Иду к нему. Он переходит через Саксаганского, приплясывает перед трамваем и потоком легковушек, вертит затылком влево-вправо, ловит меня косыми глазами. Я осматриваюсь, смотрю на часы, поглядываю вверх на Горького, жду. Я в самом деле жду, по моим подсчетам как раз должны вернуться домой Андрей с матерью, они, я знаю, отправились по магазинам и ателье с целью купить к выпускному балу отрез на костюм. Тип танцует на углу напротив, ушел вверх, вернулся назад, спросил у двух мужичков с мальчишкой, который час. Я соображаю, что, даже если бы дождался и увидел Андрея, подходить к нему не надо, ибо уже абсолютно понятно, что за мной «хвост», — и направляюсь в сторону Красноармейской. В пятидесяти шагах от меня — трамвайная остановка, и меня как раз обгоняет 23-й, двухвагонный. Вижу — тип топает по той стороне.

Трамвай стал. Он пуст. Я подхожу к заднему вагону, вхожу. Вижу: тип переходит трамвайные пути, подходит к моему вагону, трамвай как на зло стоит и двери не захлопывает, но тип не входит. Он меня в вагоне видит. Сзади подошел еще трамвай, тридцатый, около него толчея, мой последователь тоже, кажется, хочет сесть. Наконец, поехали. Оглядываюсь все время. Никакая машина следом не едет. Трамвай — тот, 30-й — на наш зеленый свет не успел, остался.

Повернули с Саксаганского на Руставели, остановились — тут конечная возле кукольного театра, дальше 23-й не идет, сделает кольцо вокруг квартала и отправится назад. Я выхожу. Остановилась серая «Волга», в ней люди, какие и сколько — не присматриваюсь, 30-го из-за угла еще нет. Я пересекаю трамвайные пути, вхожу в скверик со скамьями как раз напротив «Кинопанорамы». Людей на скамьях мало. Я сажусь, на всякий случай стягиваю с головы и прячу в карман берет. Все равно я заметен — мое светло-кофейное пальто и светловолосая голова с пшеничными усишками приметны издали.

Проходит не более минуты — и с той стороны, откуда привез меня трамвай, появляется мой тип-топ. Пристально на меня смотрит, видит, узнает, проходит мимо скверика к книжному киоску и пивному автомату. Я сижу, греюсь на солнышке, а он там танцует. Потом он скрывается за молочным ларьком, я его не вижу, влезаю и тотчас уезжаю туда, откуда приехал, — назад к гаражу Ильи. Мне уже досадно и чуток не по себе: как он, гад, меня выследил. Соображаю: 23-й доехал до конечной, дальше я на нем отправиться не мог. Значит, если за трамваем шла машина, она меня, даже не видя, подкараулила здесь. Да, но я же мог не сесть в садике, а уйти к себе домой — подъезд моего дома в семидесяти шагах от садика; а мог миновать подъезд и проходным двором попасть на Красноармейскую возле магазина «Дары моря» — что же он, и там бы меня догнал? По следу что ли идет, чутье сверхсобаки и некая локация?

Ладно, посмотрим. Еду в тридцатке и гляжу назад. Вот легковая идет следом и «рафик», легковая обогнала трамвай, «рафик» свернул. Первая остановка. Едем дальше. Догоняет «Волга», трамвай тормозит, поравнялась и затормозила она. Опять едем. Обогнал нас грузовик и «Москвич», больше машин не видно. Остановка, выхожу, перескакиваю Саксаганского, вхожу в аптеку на углу Владимирской (все эти дни ищу галаскорбин, кончился, а он мне помогает), на улице будто бы не видно. Миную дом, другой, сворачиваю во двор, подруливаю к удивленным Илье и Ефиму.

— Ты же спать пошел.

— Соскучился. Стыдно стало, что три булочки от вас, голодных работяг, унес. И вообще — за мной стукач шляется. Не стукач, а как его называют?

— Филер, — говорит Илья.

— Это при царе был филер, — не согласен Ефим.

— Ну, х... с ним. Одним словом — последователь.

Рассказываю, стою спиной к воротам, через которые проник во двор. Фимка смотрит на что-то позади меня, показывает:

— Он?

Оглядываюсь — он! Ну, мать твою!.. Вошел во двор, потоптался, принюхался, исчез. Мы съели булочки, сменили задние колеса. Я походил по закуткам двора, искал, нет ли выхода на другую улицу, не на Саксаганского — везде высокая стена — можно перелезть, но зачем? Затолкали в гараж машину. Еще раз появился тип-топ, высунулся, потанцевал, исчез. Илья помыл бензином руки, сбросил робу, набрал «авоську» картошки, запер гараж, и мы вышли. Я решил головой не вертеть и типа не высматривать, надоело. На том же углу, где и с Ве-Пе, попрощались с Ильей, а с Ефимом, болтая, добрались до угла Красноармейской и завернули в комиссионку посмотреть медные старинные самовары. Выходим из комиссионки — впереди нас выскакивает тип, уже без шляпы. Я громко говорю:

— Ну, видал идиота? Это он так работает.

Тип удаляется, перебежал Красноармейскую, Фимка говорит:

— Это не он, тот же в шляпе, и смотри, как чешет.

— Сейчас остановится.

И будто по моей команде тип остановился, полез в телефонную будку.

Мы попрощались с Фимой, и я пешком двинулся домой. Еще дважды видел последователя: когда выходил из еще одного овощного — тут капусты не оказалось, и когда выходил из хлебного магазина — хотел купить таких же булочек Фильке, тоже не оказалось. Подойдя к своему дому, не свернул на Рогнединскую, чтобы прямо попасть к подъезду за палисадником, а прошел еще по Руставели, нырнул в ворота и прямо вышел к своему парадному. Перед воротами оглянулся — типа не видать. Я вошел к себе в парадное, а мог, опять же, миновать его и проходным двором попасть на Красноармейскую — в гущу прохожих, машин, троллейбусов.

Поднялся на свой второй этаж, отпер квартиру, сбросил пальто и сразу к балконной двери. Вижу ворота, через которые только что вошел с улицы во двор. Стою, жду. Точно, гончаком по следу — мой ходок. Задержался, пританцовывая, нюхнул в сторону детсада, куда я через 10 минут пойду за Филькой, и уверенно зашаркал влево, сюда, к моему подъезду. И все.

Вот так. Мразь, погань, но до чего цепкая, а?

Жутковато.

И сколько же их? И сколько же денег они стоят? И где же набрать рук, чтобы строить машины и сеять хлеб?

Вот так. Словно в оккупированной стране. Ты, читатель мой, особенно юный мой читатель здесь у меня на Родине, — Ты полагаешь, это только в романах о преследованиях царской охранки? Нет! Вот оно, рядом с Тобой. Ты живешь в стране, где стукач и филер рядом с Тобой. Вон, вон он идет, видишь? Не он, это Твой хороший друг? А Ты уверен? То-то же, мой мальчик.

А впрочем, с точки зрения Державы существование Легиона абсолютно необходимо, оправданно и гуманно: для защиты Р-родины, народа, для Твоей защиты, мой мальчик. Ведь я — враг. Да, враг. И Виктор Некрасов — враг. И Солженицын — тоже враг, вон его! Да, мы — враги. И мы хотим Тебя, мой мальчик, погубить, ибо хотим для Тебя какой-то свободы действий и мыслей.

Мы —враги. И для обуздания нас необходим Легион. И пусть тупо и безостановочно прет за мной нюхом по следу профессионал-ходок, вместо того чтобы строить машины и сеять хлеб!

Полное издание книги в скором времени намерено осуществить издательство «Дух і Літера».