UA / RU
Поддержать ZN.ua

ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ...

Переоцінюючи цінності, приходиш до висновку, що щирі друзі — то і є найбільша коштовність. Петр Ин...

Автор: Надежда Петренко

Переоцінюючи цінності, приходиш до висновку, що щирі друзі — то і є найбільша коштовність.

Петр Ингульский
(«Обрії пахнуть вітрами», «Каменяр», 1972 г.)

Если вообразить время невидимым поездом, который мчит, изредка постукивая на стыках веков, то себя люди увидят на перронах — в ожидании. Поезд, не останавливаясь ни на миг, подхватит избранника в какой-то вагон, чтобы высадить на другом перроне и снова подхватить, но уже в совсем другой вагон — и так вплоть до конца отведенного тебе бытия.

Если бы мой отец был жив, ему бы как раз исполнилось сто лет. Но шестьдесят лет назад его забрала война.

Если бы мой хороший друг Петр Мокеевич Ингульский был жив, ему бы сейчас исполнилось девяносто лет. Но и его уже более четверти столетия нет на этой земле, живет только память и искренняя благодарность судьбе за то, что мы когда-то встретились в скором поезде времени.

«Хай святиться і твоє ім’я, Тарасе», — написал он давным-давно, приветствуя телеграммой пятидесятилетие своего самого близкого друга Тараса Мыгаля.

Да святится и твое имя, и все имена, запечатленные в памяти сердца непродажным словом «друг», с кем можно и в разведку, и в атаку, и на тихий разговор, и на искреннюю слезу, когда уже не под силу терпеть прессинг обстоятельств. Да святится имя твое еще и за то, что при жизни ты хотел оставить доброжелательным пером своим след-память о своих друзьях, как говорил: «не про великих і громогласних, про яких і без мене є кому писати, а про тих, з ким випало розділити судьбу».

С Петром Мокеевичем Ингульским меня познакомил Олекса Иванович Гуреев, который раньше на семинаре молодых литераторов руководил секцией прозаиков и был одним из рецензентов моей первой книги. В ту осень я дожидалась в Ирпенском доме творчества писателей перепечатки уже отредактированной рукописи. Олекса Иванович и ввел меня в общество своих ровесников — «дедов», по выражению покойного Володи Маняка. Большинство из них и в самом деле годились мне в отцы, но тем были и интересны, ведь своего отца я фактически не помнила. Они, эти писатели без громких имен, званий и регалий, составляли передо мной как бы групповой портрет отцовского поколения. Помню острого на язык Григория Донца, объектом игл которого постоянно был Владимир Вильный, как раз «высиживавший» (имелось в виду обязательное количество наработанных за день страниц) роман «Житні гори»; немного суетливого Алексея Палажченко, который оказался моим «партизанским земляком» — 23 февраля 1942 года партизаны соединения С.Ковпака провели демонстративный военный парад в селе Дубовичи тогда Глуховского района на Сумщине (кстати, наследственном имении Кочубеев), где в то время жили и мы с мамой и смертельно больным чахоткой отцом.

Очень спокойный и уравновешенный Валентин Речмедин, который и сам прошел нелегкий путь подпольной и партизанской борьбы с оккупантами, чистосердечно оберегал меня от чрезмерно «запоздалой информации». Некоторое время (до приезда жены) к тому обществу принадлежал и сдержанный, интеллигентный писатель из Закарпатья Семен Панько. Он восторженно и очень красиво рассказывал о горах и горных долинах, где любил проводить «в колыбе» все свое свободное и творческое время.

Главные «заседания» проводились после ужина на скамейке возле корпуса, в котором на первом этаже жил Олекса Гуреев, или у него в комнате; разыгрывали «подкидного дурака» с утешительным призом — рюмкой «сухарика», за которым, как и за свежими газетами, безбожно гоняли «девочку на побегушках», то есть меня.

Вот к этому обществу и присоединился земляк, друг и партизанский побратим Валентина Речмедина Петр Ингульский. Но время мое было уже исчерпано. Мы расстались просто знакомыми и «земляками по Львову», чтобы встретиться случайно тут же, в Ирпене, весной 1972 года.

Я вырвалась сюда буквально на несколько дней, чтобы вычитать верстку своей первой книжечки, которая должна была родиться в издательстве «Радянський письменник». Петр Мокеевич «мучился» над очерком о Ярославе Галане, который никак «не идет» хоть и запланирован к книге, которая должна выйти в свет во львовском «Каменярі» к 60-летию автора. Так, подивившись совпадению, сошлись мы на правах давних знакомых, страдая за будущие литературные «жатвы».

Помню, я удивилась: стоит ли так переживать, если очерк не успеет к книге, ведь о Галане уже столько написано!

— Никакого человека нельзя исчерпать до конца, а такого, как Галан, — никогда. Надеюсь, что к его портрету я смогу прибавить доселе неизвестный штрих, — сказал мне со своей неповторимой улыбкой Петр Мокеевич и поведал, о чем хотел бы написать.

Я же к Галану относилась, как к писателю хрестоматийному — из школьных учебников и вузовских программ, и поведанное Ингульским, откровенно говоря, меня не очень взволновало, хотя и было новостью. Но где-то в подсознании сработал сугубо журналистский азарт: утром я, изо всех сил преодолевая неловкость, предложила Петру Мокеевичу взглянуть на собранный материал под иным углом...

Позднее он сказал мне, что его поразила готовность «не спать ночь ради проблем малознакомого человека». Очерк «пошел», успел к сборнику и вышел в свет, как написал мне в письме Петр Мокеевич, «под твоим заголовком».

Симпатия была взаимной, и те несколько вечеров, выпавшие на нашу долю, мы потратили на искренние разговоры «обо всем» — о литературе и литераторах, о Львове и львовянах, о беспощадно уничтожаемой цивилизацией природе, а между тем — и о собственных нелегких проблемах. Петр Мокеевич таки очень переживал, хотя и говорил об этом с обычной для него ироничностью, неотвратимость выхода на пенсию, а я очередной раз стояла на перепутье.

Нас разделяло двадцать пять лет, но мой новый друг никогда не прибегал к родительскому — поучительному или снисходительному тону, и именно те наши разговоры, а позднее и письма, научили меня смотреть на предмет собственного «я» вроде сбоку, отстраненно, с той долей самоиронии и скепсиса, что только и могут спасти от глубоких депрессий в нелегких обстоятельствах жизни. Четыре года нечастая наша переписка была чуть ли не единственной безусловной поддержкой моей постоянной борьбы за независимость, за право на собственные взгляды и убеждения, когда остальных товарищей, друзей и подруг склоняли к компромиссу: все так делают.

А о себе — скупо. Это из его очерков, разбросанных по книгам, узнаю:

«…Травень мого дитинства я пам’ятаю свіжим запахом молодої, липкої ще зелені; надвечірками, що гасли, забрьохавшись у росяний розлив поля; дівочими веснянками, які клекотали над селом далеко за північ. Не знаю як де, а в нашій Медівці саме в цю пору, десь на початку місяця, широко відзначався день Юрія… Виїзд у поле цілою родиною перетворювався на велике свято… Відбір був дуже суворим, бо на возі не можна було помістити дванадцятеро бажаючих…» («Поліття»)

«…Згадка про березовий сік раптом перекинула мене в дитинство. Зникло відчуття простору і часу, я стояв у оточенні своїх ровесників… і ласував терпким трунком з одинокої буйнолистої красуні, що зростала на леваді… І чи не бродить той сік і донині в моїх жилах, чи не його хміль п’янить мене, будить і кличе на Поділля…» («Сага про Кортеліси»)

«…Кажуть, що джерел є у світі стільки, скільки зірок на небі, квітів навесні… Однак запевняю — вода, що б’є з джерела під вікном низенької хати в Медівці, не має собі подібної у цілому світі…»

«…Трунок з польової кринички завжди пахне рідною домівкою, дитинством, материним благословенням…» («Смак джерельної води»)

«…Поділля і зелене, і багате, і привітне…

На мурах немирівської фортеці є сліди смолоскипів Северина Наливайка, тут у жорстокому поєдинку з гайдуками Вишневецького прославилася кіннота уманського полковника Івана Ганжі… у Кальнику стояв полк Івана Богуна, а між селами Красним і Черемошним височить могила брацлавського полковника Данила Нечая… в урочищі Батіг, неподалік Ладижина, …козаки Богдана Хмельницького оточили двадцятитисячне польсько-шляхетське військо і повністю його розгромили… Подільські діброви шумлять про славу Кривоноса і Залізняка, Семена Палія і Устима Кармелюка…» («Смак джерельної води»)

«…Про кривавий світанок 22 червня 1941 року… не розказуй, не ятри серця. Я служив тоді в армії… чув вибухи перших фашистських бомб, бачив, як горів Житомир, як плутались люди й машини у обірваних проводах, що, здавалося, кривавились, наче вени…

…Те, що я пережив в оточенні під Борисполем, можна порівняти тільки з пеклом…» («Балада про Солдата»)

«…Але навіть у чаду, в нестямі я знав, що мене спитають за вірність військовій присязі, за зброю, за минуле, що готувало мене до цього кривавого випробування, і за майбутнє, за право жити в якому я маю скласти іспит. Мене не лякав холодний голос позірної справедливості, що доносився з майбуття: чому не застрелився? Бо вмерти тоді було стократ легше, ніж вижити… Саме це та віра в перемогу… привела мене в Шаболянські ліси, у Солов’їний яр під Іллінцями…» («Смак джерельної води»)

«…Думаю-мучуся над отим «уже краще». А що ж тоді, як же буде тоді, коли стане гірше? І взагалі — що таке гірше? Адже я не можу зігнати мухи, яка зухвало нишпорить по литках, не годен подзвонити до санітарки, хоч тисну на кнопку електричного дзвінка до хрусту у щелепах… Каліцтва моя душа не сприймала…

…Знову стояли глупі ночі, стукав оголеними руками в шибку палати кущ жасмину, гуркотіли поїзди, просипалося гайвороння… Були муки безсоння, розпачу, жах безсилля, а перед очима невідступно стояв візок і заплакане обличчя сина…» («Балада про Солдата»)

«…Істину, що прикрилася, зашнурувалася довгою, як бинт, і тривожною, як смуток, латинською назвою… таки розкопали. І хворобу, поширену лише в передгір’ї Карпат, лихо, від якого у дорадянські часи тут гинуло і ставало каліками багато людей, … таки виявили.

…У мене не було ніг… У мене відняло мову… У мене був розлад зору…

…Три роки, проведених у клініках і на курортах…» («Істина і добро»)

А книга Петра Мокеевича Ингульского, вышедшая летом 1972 года — к его шестидесятилетию, называлась «Обрії пахнуть вітрами». В юбилейном предисловии уже тогда широко известный прозаик Роман Федорив писал: «Петро Інгульський належить до тих щасливих митців слова, які пригощали своїх читачів з повних і чистих криниць. Так і уявляю його край дороги, красивого і в свої шістдесят, гостроязикого, іноді сумного, іноді чимось незадоволеного, іронічного, але обов’язково з повними відрами на коромислі. А коли мова зайшла про іронічність, то я повинен сказати, що вона, іронія, жалом своїм спрямована на самого себе, на свою власну працю. Важко, мабуть, знайти письменника, який би так гостро кепкував часом з самого себе та з своїх творів…

А може, Петро Мокійович, з природи лірик, подібним чином одягає власносатиричні обладунки, щоб хтось чужий припадком не поранив його душу?»

Не оставил Петр Ингульский потомкам ни толстых романов, ни возвышенных поэм. Избрал себе на писательской ниве хлеб тяжелейший — очерк, этот странный, противоречивый жанр с обоюдоострым лезвием, одной стороной обращенный к черно-белым фактам науки истории, другой — к автору: ты верен времени? Тем людям — твоим современникам, которые тебя не искали и ни о чем не просили, но ты нашел их сам?

Очерк — цветная иллюстрация к истории, написанная небезразличным пером в той гамме цветов, которая доступна здесь и сейчас. Никакой жанр не дает писателю вековых гарантий, но... «Треба сподіватися, — писал в уже упоминавшейся статье Роман Федорив, — що колись наші літературознавці спробують зважити на важницях наявність у нарисах Петра Інгульского історико-краєзнавчого матеріалу і, певно, здивуються його кількості. Особливо багато інформації історико-краєзнавчого, етнографічного плану знаходимо у тих творах, які присвячені любій його серцю Подолії».

Я бы прибавила еще — и Львовщине, и Львову, с которым его жизнь была связана с 22 апреля 1946 года, когда он получил редакционное удостоверение корреспондента из рук тогдашнего главного редактора газеты «Вільна Україна» Антона Хижняка, и до последнего дыхания.

Он оставил нам замечательные портреты современников, в том числе и писателей — Александра Гаврилюка, Ярослава Галана, Юрия Мельничука, Антона Хижняка, Василия Глотова, Валентина Речмедина, незрячего поэта Андрея Волощака и его верной жены Исидоры Сидоровны... Называю только тех, о ком перечитала в двух, подаренных мне автором, книгах. А их же было много...

Но из всех товарищей, друзей и побратимов самым близким и самым дорогим Петру Мокеевичу был Тарас Мыгаль. В письмах, скуповатых на сведения о самом себе, Петр Мокеевич не жалел места для друга, поэтому я знала о хлопотах и работе Тараса Степановича немало, хотя личное наше знакомство состоялось при обстоятельствах, достойных пера юмориста.

Было это в последний мой ирпенский вечер в тот памятный апрель 1972 года. Мы с Петром Мокеевичем, поужинав в столовой, долго бродили по аллеям и никак не могли наговориться.

— Мне так хотелось познакомить тебя с Тарасом. Он же должен был сегодня приехать, странно, что до сих пор нет. Давайте заглянем ко мне, — его комната будет напротив, — вдруг приехал...

Поднимаемся по ступенькам на второй этаж, а там, за раскрытыми на лестничную площадку дверьми, перед порогом сидит улыбающийся мужчина и, удовлетворенно покрякивая, парит ноги в синем пластмассовом тазике.

— Это я тебя так выглядываю, — заявил он Ингульскому, а увидев меня за спиной друга, добавил, ничуть не смущаясь: — О, ты с дамой! Надо же предупреждать...

Так мы и познакомились. Вопреки настояниям новоприбывшего на необходимости чего-то более крепкого, выпили поздний чай «из-под кипятильника», а утренняя электричка уже везла меня в Киев, откуда я, погостив еще день у родственников, возвратилась автобусом в свой родной периферийный райцентр.

Поезд-время то подхватывал меня в какой-то из вагонов, то снова выбрасывал на перрон-ожидание. Прошли годы.

В один из дней летом 1982 года, когда, переживая очередной выверт судьбы, сидела я в угловой комнатушке отдела писем «Літературної України», кто-то из коллег открыл двери:

— Здесь она, ваша Петренко.

Зашел невысокий мужчина в черном костюме с белоснежной рубашкой и при галстуке. Поздоровался.

Тарас Мыгаль! Я сразу его узнала, хотя за прошедшее десятилетие не встречались ни разу.

Мы обнялись, объединенные воспоминаниями об общем друге: ему бы исполнилось семьдесят.

Сесть хотя бы на минутку Тарас Степанович отказался, ссылаясь на то, что его ждут.

— С кратковременными дружественными визитами, — объяснил, улыбаясь с непонятной мне затаенной горечью. — Хотел еще раз увидеться... понять... так как... все забывается...

— Не все.

— Вижу... и — спасибо.

Он легонько коснулся устами моей щеки, отстранился, пошел к дверям. И уже с порога прибавил, как бы шутя:

— Как встречу Петра, передам привет.

— Ничего не поняла, — прокомментировала «кратковременный дружественный» визит моя помощница Зина, будущая жена Романа Андрияшика.

— Такая уж манера шутить.

Но это была не шутка. Тарас Степанович Мыгаль приходил проститься. В августе 1982 года его не стало.

Да святится имя твое... Ваши имена, мои добрые и искренние друзья, без кого этот мир, мой мир, был бы беднее. Ваши звездочки, там, высоко, теперь безмолвно смотрят на нас.

Летит в неведомое поезд времени. На перронах и в вагонах — люди. И нет знака, где начало, где конец вечного движения жизни.