UA / RU
Поддержать ZN.ua

ЧТО НА СЕРДЦЕ ЛЕГЛО ПИСЬМО В НЕВЕДОМОЕ

Ну вот, отец, тебе уже девяносто, а все не верится... Ты ушел в страшный черный путь таким молодым, что сейчас я просто не представляю, каким стал бы к своему юбилею...

Автор: Валентина Малышко
М.Т.Рыльский и А.С.Малышко, 50-е года ХХ в., Голосеево
А.С.Малышко

Ну вот, отец, тебе уже девяносто, а все не верится... Ты ушел в страшный черный путь таким молодым, что сейчас я просто не представляю, каким стал бы к своему юбилею. Я принесла бы тебе много цветов, море — не белых, нет, я помню, что ты их почему-то не любил. Видимо, считал, что цветы должны быть веселыми. А белые — это, скорее, для похорон... Итак, договорились, цветы будут красными или оранжевыми — «Золотая осень», они тебе нравились, или же «Седой принц» — невероятной красоты косматые бледно-сиреневые хризантемы. Или все же розы, ведь роза — королева цветов. И обязательно принесла бы тебе подарок — что-то смешное, можно было бы игрушку заводную. Странно, взрослый мужчина, а, словно ребенок, любил смешные игрушки, столько в тебе было детского, шаловливого. Я уже вспоминала, как подарила тебе когда-то заводного пушистого мишку. Заведешь золотистым ключиком, и он танцует — славно так, смешно. У тебя он вызывал неудержимую радость: ты и сам начинал пританцовывать, да не просто, а подбоченясь, подпевая себе, выкрикивая: «А давай, давай, это же Малышко подвыпивший танцует...»

А когда-то подарила рыбака, тоже игрушку. Лицо у рыбака смешное, напряженное, весь согнулся, рука с удочкой разве что не дергается — ну вот, сейчас, рыба уже схватила, повела, да подсекай же... Ты был таким азартным рыбаком, что в мире такого не найдешь. И меня научил на свою голову. Иногда ты уже и сам просил — пошли, дочка, уже и поплавка не видать, а я вся дрожу — ну еще немножечко, хоть минуточку.

Помню, ты частенько жил в Доме творчества в Ирпене. Зимой любил с кем-нибудь из друзей ходить на рынок, купить, как ты говорил, «подчеревинки», насаживал кусочки на палочку и жарил на маленьком костре. Это было очень вкусно, я ела. А летом для писательских детей в Ирпене (довольно далеко, слева от электрички) организовали что-то вроде пионерлагеря. Еды не хватало, и мы бегали через колею — к родителям, подхарчиться. Сейчас другой мост через речку Ирпень, старый в войну был взорван. Но остались опоры, на которых можно было прекрасно разместиться со своим рыбацким снаряжением. Ходили туда и мы. По отцовскому заданию накапывала на торфянике полную баночку червяков, и все старалась найти потолще, подлиннее. Уже умела сама наживить, закинуть удочку. Ноги в воде — не жарко, сиди, ожидай своего счастья. И это было для меня самым трудным. Но ведь говорят — дуракам везет, особенно поначалу. Пришел праздник и на мою улицу — словился сомик, на отцовский взгляд, граммов на восемьсот. Бог мой, сколько было радости не так у дочки, как у отца! На кухне нам зажарили сомика, помню, как ты, отец, старался пусть хоть кусочком угостить каждого и все хвастался — дочка словила...

Ты уже, наверное, поседел бы... Помню, при случае я сказала своей бабушке Ивге: «Гляди, бабушка, а отец у нас не седеет, ни одной сединочки даже на висках нет». А бабушка повернулась к отцу и шутит: «Глупая голова не седеет, так народ говорит...» А потом подошла к сыну и нежно потрепала его за чуб.

Ты ведь помнишь, отец, нашу бабушку? Она была такая чистенькая, аккуратненькая: носила народную одежду, рукава сорочки вышиты так, что глаз не оторвешь, да и подолок не хуже, аккуратненький фартучек, темненькая юбка в семь полотнищ... А на голове — очипок черный, в нем две иголочки заколоты — с черной ниточкой и белой.

Сколько на ее долю выпало! Дедушка был с характером, с норовом, делал все по-своему. Было у них четверо сыновей, он хотел их всех видеть сапожниками, а стал сапожником только старший — Сергей. Василий, тот, который научил тебя, папа, играть на гармошке и петь (даже на свадьбу приглашали еще мальчиком), быстро перебрался в Киев, начал работать, закончил техникум, но все это потом. У тебя, отец, как дед говорил, с юности были «мухи в голове», какое там сапожничанье. Дед сначала был категорически против занятий поэзией. «Стихи стихами, нужно владеть ремеслом!» — таким было его тогдашнее кредо.

Но ведь был еще один сын — Петр. Судьба его трагична. Через толщу лет, через перевалы истории не увидеть сегодня истину, не узнать, что вывело Петра и нескольких его друзей на большую дорогу, вложило в руки оружие, но нечего греха таить — стал Петр гайдамаком, этаким украинским Робин Гудом, Кармалюком — бедных не трогал, даже помогал им, грабил богатеев, советских чиновников. Убеждена, что это было протестом против советской власти, против смены курса украинизации на новый русификаторский, против коллективизации, такой противоестественной для украинского крестьянства, — и у меня есть для этого основания, поскольку неуничтожимый свободолюбивый дух издревле жил в семье Малышко. «Мы никогда не были крепостными, мы — из казаков», — любил повторять дед.

Так вот, этот мятежник, этот разбойник Петр, по твоим, отец, словам, писал стихи. «Если бы я писал так, как Петр, цены мне не было бы...» Несколько раз я слышала это от тебя, отец. А Галя, младшая сестра из отцовского рода, рассказывала, что Петр был добрым, всегда давал ей деньги — на новые ленты; в ярмарочный день она могла себе позволить полакомиться маковым коржиком или же конфетой.

Закончились робингудовские дела Петра печально. Тогда, в тридцатые годы, разговор с подобными гражданами был короткий — к стенке. Но прослышали в Обухове, что есть в Киеве человек по фамилии Петровский, большой начальник, помогающий людям, чем может. И вот бабушка Ивга — щупленькая, тихонькая, чей голос так мало весил против дедовского, собралась на рассвете и потопала в Киев. Дед не пошел, считая, что это — гиблое дело. А бабушка пошла — босая, а на дворе осень, в своей юбочке в семь полотнищ, с серебряным крестиком на шее, в черном очипке, со страдальческим выражением на лице... Пошла, ведь сын же... А дорога в Киев тогда шла через села, о таком асфальте, как сейчас, и мечтать не могли. А так — на рассвете выйдешь, к вечеру доберешься. Где бабушка ночевала — никто не знает, но утром все же нашла Петровского, упала ему в ноги, плакала, просила — спаси сына! «Не могу, — сказал Петровский, — очень у него статья плохая». Посмотрев на посиневшие от холода бабушкины ноги, приказал, чтобы ей выдали какую-то обувку... А Петра расстреляли...

Пошла баба домой, неся в сердце черную весть...

Петра не стало... А мне частенько думается, отец, какие же стихи он писал, если ты всю жизнь ставил их выше своих?

...Помнишь, отец, как, бросив медтехникум, ты перешел учиться в ИНО? И снова дед был против — как это, бросить такой престижный техникум, медицину? А ты писал стихи, учительствовал и директорствовал в Овруче... А «землячки», прослышав о горе в семье Малышко, принялись забрасывать советские учреждения доносами, наветами. Помнишь — всяко было, — из комсомола исключали, из профсоюза исключали, с должности директора школы снимали. Долго добивался ты правды в Киеве, но все же добился с помощью своих профессоров, учивших тебя в ИНО. А стихи писались... Началась редакционная, корреспондентская работа. Сначала в Харькове, затем в Киеве.

Давай, отец, вспомним еще о семье, из которой ты вышел. Ты частенько рассказывал мне об этом. Естественно, всему головой был дед. Руки были золотые, все село тянулось к нему за обувью. Но чего греха таить — любил опрокинуть рюмочку. Бывало, что за неделю наработает, — в базарный день пропьет. И снова в семье бесхлебье, безденежье. Знаешь, отец, среди сохранившихся у меня документов есть свидетельство об имущественном состоянии семьи, датированное 1928 годом, выданное тебе: «...в його батька Самійла Микитовича Малишка мається маєтковий стан слідуючий: хата, сарай, клуня, один кінь, одна корова, землі всіх угодів 3,14 од., сім’я налічує дев’ять їдаків, по составу належить до бідняків, що й свідчиться».

Дед был красив собой — высокий, статный, с гордо посаженной головой, брови с изломом посредине, длинные казачьи усы, прокуренные, рыжеватые. Я не знаю, отец, может, здесь что-то не так, но видится мне, откуда взялась наша фамилия. Пришел когда-то такой вот казачище на Запорожскую Сечь, а ребята собрались да и хохочут — ничего себе малышко... Вот так, мне кажется, и родилась наша фамилия. Из четверых сыновей остался сапожничать лишь старший, Сергей. Добрый, самый спокойный из братьев. Женушку себе взял тоже спокойную и кроткую, Галину Ефимовну, дочь соседей. Ты помнишь, отец, как она солила огурцы и помидоры, никто не умел делать это лучше ее.

Старший (скажем так — подстарший) брат Василий работал на мясокомбинате, позднее закончил техникум. Но вот ведь что любопытно — и он писал стихи! Неловкие, корявые, но что-то ведь бродило в его душе и вырывалось именно стихами. Он частенько бывал в гостях у тебя, отец, помнишь? Он часто просил тебя, отец, почитать его стихи, а ты очень мягко старался объяснить ему, что такое стихотворная техника, что такое ритм, размер, рифма, не говоря уж о мысли, которой должен быть наполнен стих. Когда же твое терпение, отец, иссякало, я помню, ты переключал дядю Васю на меня, пяти-шестиклассницу. Я писала стихи с шести лет, и хорошо могла объяснить дяде все эти сложности. Все это раздражало дядю Василия, он восклицал: «Эти треклятые писатели попристраивались всюду, еще и ребенка научили, а простому человеку и пробиться нельзя!» Закончил свою жизнь дядя Василий страшно, что-то постоянно мучило его, не давало покоя. Он повесился... Был у него сын Иван, рано умерший, осталась славная, тихая женушка Зина.

Рассказывают, что вы с мамой познакомились в редакции «Молодого більшовика», где мама тогда работала. Был еще и «Піонервожатий», и семья журналиста Юрия Малишевского, где вы и встретились. Когда поженились, вам дали небольшую комнатку по улице Л.Толстого, 25, «дом журналиста», как его все время называли. Мама была беременна и едва не вылетела в окно — поскользнулась на шкурке от дыни. Спасли ее шлейки сарафана, которыми она зацепилась за крючки, поставленные для балкона. Вскоре вы переехали на улицу Ленина, 68, квартира 7. Первый подъезд, четвертый этаж. Там я и родилась. Естественно, не там — в роддоме по улице Тверской, 7. Отец, ты помнишь, как тебе хорошо тогда писалось? Кое-кто спрашивал у тебя: Андрей, как ты успеваешь так много и красиво писать, ведь в доме маленький ребенок? Тогда ты ласково улыбался: «За консультациями — к моей жене Даше...» Мама до замужества жила в маленькой комнатке по улице Дмитровской, а когда они с отцом переехали в Ролит, прописала на Дмитровскую Галю, Галину Самойловну. Там она и замуж вышла, у мужа ее, Федора, также была казачья фамилия — Розирвыпилка... Родился красивый мальчик — Шурик. А Федор куда-то повеялся, говорили, уехал в Харьков, да бог его знает, никто его не искал. Осталась Галя с малым ребенком. Красивая была, работящая, сватались к ней, но замуж не пошла — то ли Федора любила, то ли боялась, чтобы отчим Шурика не обижал. На эту тему не любила Галя говорить ни с тобой, отец, ни со мной. Когда я надоедливо советовала ей выйти замуж, переводила все в шутку. После войны Шурик частенько жил у нас, Галя выучила его — стал Шурик инженером. Жаль тебя, Федор, что ты так и не увидел, какой замечательный у тебя сын — Александр Федорович Малышко. Жила тогда с нами и бабушка Ивга, так было легче прокормить нас, когда были все вместе. Тебя уж давно не было, отец, а мы дружили с Галей до последних ее дней.

Люди рассказывали — наши соседи по Ролиту, — что жили вы с мамой дружно, не было ни ссор, ни пьянок. Наверное, жили бы и дальше, но война, проклятая война. В первые же дни более шестидесяти писателей изъявили желание идти на фронт добровольцами. И ты среди них, мой отец... А нас в утлых дачных вагончиках (других не было) вместе с остальными писательскими семьями вывезли из горящего Киева. Привезли в Уфу, оставили на вокзале. Пришли на вокзал башкиры и начали «разбирать» нас, кто скольких мог взять к себе. Нас с мамой забрала Амина Асылбаева, больше она взять не могла — у самой трое детей да еще и пьяница-муж, который то приходил, устраивал скандалы, то исчезал куда-то надолго, думали — навсегда, но он снова появлялся. Три года прожили мы у Асылбаевых, если бы не Амина —не выжили бы... Наконец ты, отец, разыскал нас. Стало немного легче. Начали получать аттестат, мама устроилась на работу — корреспондентом журнала «Україна». Амина, чем могла, подкармливала нас... А главное — до нас доходили твои письма, отец. Письма были настолько горькие, проникновенные — не письма, а стихи, песни, не знаю, с чем их можно было сравнить. Я была маленькая, читать, естественно, еще не умела, но хорошо помню, как мы садились с мамой у печки и читали вслух эти замечательные письма...

«Дома у нас все хорошо, няня бережет квартиру, но в ней нет ни солнца, ни лета, ни вас, родные мои! Все мои друзья на фронте, родители под немцами, а ты с Валюшкой так далеко, что и не дозовусь. Хотя бы ветром из Украины донесло вам мою печаль за вами, хотя бы солнцем взошла над вами моя добрая весточка, любимые мои, далекие!...» (от 5.ІХ.1941 г.)

«Как там Валюшка, вспоминает ли меня? Мне очень жаль, что я не смог с ней посидеть в последний вечер, поговорить больше с тобой, а хотелось так много сказать и еще больше услышать от тебя». (Из письма маме от 27.II.42 г.)

А вот еще небольшой отрывочек из письма, который сейчас почему-то всегда вызывает у меня слезы:

«Люби Валюшку, расти ее, она похожа на меня во всем: лицом, характером, поведением. Если будем живы — то будет у тебя два Андрея: маленький и большой, а если большого не будет, то останется мой двойник. Пускай живет здоровая и не болеет!» (от 2.Х.1942 г.)

Шла война, гибли друзья — Качура, Десняк, чуть не погиб Сергей Воскрекасенко. А тебе, слава Богу, везло, даже не ранило ни разу, была только тяжелая контузия, когда ваш «виллис» наскочил на мину. А последнее процитированное письмо было написано после того, как ты приехал в Уфу на пленум Союза писателей Украины. Всего на несколько дней...

Помню, ты привез мне гостинчик — плитку белого трофейного шоколада, которую я, не привыкшая к такой роскоши, съела почти сразу. А потом вы с мамой никак не могли понять, что творится с ребенком — почти сутки меня нельзя было уложить, пока ты, папа, не припомнил, что это — шоколад для немецких телефонисток, чтобы им не хотелось спать... Был еще один случай, сказать бы смешной, да не очень. Мои дворовые друзья — в большинстве такие же эвакуированные, как и мы, — подговорили меня, дурочку, лизнуть замок, а мороз стоял градусов сорок. Я и лизнула — пол-языка так и остались на замке. Вот было крика! И как раз подгадала под твой, папа, приезд. Но была в этом и какая-то польза для меня — а то был бы язык еще длиннее...

Был еще случай, который запомнился, видно, всем нам троим — тебе, папа, маме да и мне. Вы куда-то шли, а меня везли на саночках. Затем буквально на несколько минут зашли то ли в магазин, то ли в аптеку, а меня оставили подождать. Поскольку мужчины были на фронте, постовую службу в городе несли в основном девушки и молодые женщины. И вот подходит такая милая женщина в форме и о чем-то спрашивает на башкирском языке. Я показываю, что не понимаю. А тут как раз выходят мама и ты, папа. Она к нему: «Товарищ майор, хочу спросить, почему вы не учите ребенка родному языку?» А ты засмеялся и говоришь: «А откуда вы знаете, девушка, какой родной язык у этого ребенка?» А милиционерша ему: «А тут и знать ничего не нужно, стоит лишь посмотреть — и на девочку, и на вас...»

Вот и поехал ты, папа, снова на фронт... Писал нам и все спрашивал: как там Валюшка?.. А Валюшка не грустила — то руку сломала, и наша соседка, эвакуированная из Москвы врач, соорудила мне для руки этакий лубочек. Рука срослась в локте немножко неровно, но если не очень присматриваться, то и не заметно. Гипса тогда, к сожалению, не было — все шло на госпитали. А Валюшка убежала к отцу на фронт — поймали на вокзале, уже залезала в какую-то теплушку... А Валюшка потерялась на базаре, и три дня ее искала милиция. Помню, жила я у доброй женщины, в доме с нами жила и ее любимица — коза, ведь на дворе было очень холодно. Через три дня в дом ворвалась милиция с мамой — слава Богу, нашли ребенка! А ребенок плакал, обнимал козу и ни за что не хотел оставлять гостеприимный дом, где угощали таким вкусным молоком. С тех пор мама водила меня всюду за собой. Ходили мы вместе на работу в редакцию, где меня называли «капустой», ведь когда мама начинала меня раздевать, снимая все платки-платочки, то уж точно получалась капуста. В редакции мне отвели махонький уголок, где я сидела за столиком, как взрослая, что-то рисовала, напевала. А когда вела себя слишком громко, из большой комнаты доносилось: «Валюшка, тихо, а то автор придет!».

Не думаю, чтобы мама описывала тебе, отец, все мои «художества». Мы слушали радио, передавали новости друг другу, все чувствовали, что скоро, скоро настанут радостные события. Слово «победа» уже витало в воздухе. И вот наконец, наконец! Ты прислал нам вызов, но не шли еще железнодорожные составы на Киев. Еле упросились в первый такой эшелон, он вез в Киев семьи партизан. Ехали больше двух недель в теплушке с нарами, намучились, естественно, ведь в каждой семье были дети. Нас бомбили снова. Киев встретил нас руинами. Вечером мы, дворовые дети, выбирались на башню, венчавшую наш дом, и следили за трассирующими пулями, они казались нам такими красивыми во тьме ночи, а бабушка Ивга сидела в бомбоубежище с подушкой в руках и все плакалась, какую непоседу-внучку послал ей Господь.

А помнишь, отец, как мы ездили в Обухов уже после войны. Это была первая встреча с твоими родителями и родными после оккупации. Ты был в военной форме, с майорскими погонами. Доставил нас в Обухов прикомандированный к тебе «виллис» с шофером Костей. Вокруг бурлила весна, цвели сады у людей, все это дополняло атмосферу праздника, в воздухе стояли такие потрясающие ароматы. Помнишь, отец, как нас встретили! Изо всего села сбежались люди, радовались, плакали, каждый принес, что имел. Поставили столы во дворе буквой «П», и начался такой праздник! Ясное дело, угостились хорошенько — и пели, и плакали, вспоминая тех, кто не вернулся. Все переплелось — и радость, и горе. Дед мой, Самийло, твой отец, тоже хорошо принял, видно, и мне дал пригубить — даром, что ребенок. И все хотел похвастаться перед всеми, какая у него внучка, — и поет, и танцует. Расчистил часть стола, поставил меня, чтобы всем было видно, — и начался концерт. И пела, и танцевала, а закончилось все тем, что оторвала деду клок уса и, наконец, заснула у него на руках. Тебе неудобно было перед отцом, папа, а дед Самийло утром подстриг второй ус, чтобы не нарушать симметрию, и все говорил с тобой, отец, какой у нас настоящий казацкий ребенок...

А потом ты снова уехал. И мы снова ждали тебя, мы уже так привыкли ждать! Прошло время — и ты вернулся. Совершенно случайно я слышала твой, отец, разговор с мамой. Вы, видимо, думали, что я сплю. Да как я могла спать, если отец появился в доме! Ты, отец, говорил: «Дашенька, я запутался. Ну хоть скажи мне что-то, ведь мы никогда и не поссорились». А мама ответила: «Андрей, ты выбрал себе судьбу сам. Единственное — а как же Валюшка?» — «У нее будет своя жизнь...» — ответил ты. Я сразу повзрослела, как мне казалось, на сто лет. Я жутко обиделась тогда на тебя, отец, у меня не укладывалось в голове, как же это — мой отец ушел от нас. Эта обида кипела во мне, не давая дышать, и однажды, когда ты уже вернулся в Киев с молоденькой женой, не выдержав, сказала тебе: «Ну что ж, проживем как-то и без тебя, нам ничего не нужно...»

Да, не везло тебе, папа, в личной жизни. Маму мою ты потерял по своей вине, о чем потом жалел, звонил, поздравлял открытками, все время давал о себе знать, иногда встречал после работы. «Давай хоть поговорим, Дашенька!» — «О чем, Андрей?» — «Как о чем — о Валюшке...» А с маминым спокойным, ласковым характером, тактом и добротой можно было бы жить хоть и до ста лет...

…Я подросла, писала стихи, довольно часто приходила к тебе в гости, помнишь? Не могла не приходить, скучала. А наши с тобой отношения, отец, долго не становились постоянными: слишком много нашлось плохих людей, натравлявших отца на дочь, а дочь на отца. Я не хочу сегодня, в твой праздник, называть их имена. Их уже нет на этом свете, что ж их судить, пусть их рассудит Господь. Но я помню, была единственная семья (а жили они в нашем доме), с которой мы с мамой не здоровались. Такого еще не было в моей жизни, и дай Бог, чтобы никогда не было.

Помнишь, отец, вокруг тебя закрутилось много разного народа — все лезли в друзья, ведь как же — Малышко! А стихи и правда были замечательными, они очаровывали, завораживали. И как признание — Государственные премии — одна, вторая, третья...

Несмотря на то, что мы иногда ссорились, ты учил меня жизни, как бы там ни было. Помню, на моих глазах ты буквально вытолкал за дверь твоей квартиры хорошо знакомую нам обоим женщину, еще и грозился в следующий раз спустить ее со ступенек. Хотя всегда был с женщинами учтив и вежлив. А мне сказал: «Смотри, дитя, и запоминай. Это называется сплетня, грязная, мерзкая сплетня. А со сплетниками и сплетницами нужно только так...»

Помнишь, как иногда ты брал меня с собой на вечера, на выступления. Как-то раз это было в филармонии. Ты посадил меня рядом со Степаном Олийныком и его милой женой Клавдией Ивановной. Боже мой, как тебя всегда принимали, какие гремели аплодисменты, как иногда зал вставал в едином порыве, а моя еще неокрепшая душа разрывалась от гордости — видите, какой у меня отец!

Друзей у тебя было много, и были они очень разные. Была у тебя одна человеческая слабость, отец. Этим, к сожалению, страдал не только ты — любил, когда тебе льстили. И мне частенько казалось, что этот человек, который так сладко поет тебе, гроша ломаного не стоит. Жизнь рано научила меня наблюдательности, анализу, физиономистике, умению делать правильные выводы. Но иногда я ошибалась. У тебя почти ежедневно бывал Олесь Жолдак. Сначала мне казалось, что это обычный, как я их про себя называла, «калошеносец». Затем, наблюдая, убедилась, как он по-настоящему любит тебя, отец, как он был тебе предан. А сатирика и юмориста сделал из него именно ты. Писал Олесь Иванович маловыразительную, очень посредственную лирику, чем частенько раздражал отца. Но однажды, чтобы развлечь общество, прочел несколько эпиграмм, да таких смешных и язвительных, что отец мой не выдержал и заорал: «Почему же ты, Олесь, так долго прятался за эту скучную лирику! Вот — твое призвание». Так оно и вышло, как ты, отец, говорил. Олесь Жолдак был тебе настоящим другом — и в беде, и в радости.

То же я могу сказать о Сергее Воскрекасенко. Он, один из немногих, не боялся сказать тебе правду в глаза, а иногда и отчитать тебя хорошенько, если заслужил. Вы могли поссориться, но буквально завтра ты звонил ему, просил прощения, просил приходить.

Очень любил ты и уважал Максима Рыльского. Да кто ж его не любил, это был святой человек. И Максим Тадеевич любил тебя, как сына, был влюблен в твою поэзию. Когда ты бросил нас, Максим Тадеевич нашел в себе мужество и сказал тебе: «Андрей, я люблю тебя и уважаю. Дверь моего дома всегда открыта для тебя. Приходи, всегда будешь желанным гостем. Но, прости, я к тебе не приду: не могу войти в дом, где нет Даши и Валюшки. Прости...» Такой был человек Максим Тадеевич...

Помнишь, отец, как ты дружил с Василием Кучером, с Михаилом Чабанивским, Николаем Нагныбидой, которого по-доброму обзывал Нагнибидоном, Иваном Гончаренко, с Василием Швецом, Анатолием Шияном, Валентином Бычко и еще со многими, несть им числа. Может, кого не назвала, так простите меня, люди добрые. Всех вас уже нет, пусть земля вам будет пухом...

Особо хочу сказать о вашей дружбе с братьями Майбородами, особенно с Платоном. Плоды этой дружбы живут в народе, эти песни и романсы поет народ, пел, поет и будет петь, пока жива Украина...

…У тебя частенько гостил дед Самийло. Несмотря на свою величественную осанку и горделивость, он иногда бывал очень смешным. Помню, однажды прихожу — дед какой-то праздничный и, сказала бы, торжественный. Поцеловались, пообнимались, тогда говорю: «Дедушка, какой у вас праздник?» — «А, — отвечает, — все расскажу, все покажу сейчас, ты посиди тихонько, подожди...» Сижу. Проходит минут десять — выходит деда, но во что одет! Отцовское пальто — сверху ткань, а подкладка — рыжая лисица. (Помнишь, отец, ты ездил в нем на охоту, оно теплое-претеплое...) На ногах у деда сельские сапоги, в руках — палка с собачьей головой, которую, как сразу же оказалось, дед и носить толком не умеет. «Тяжелая палюга, тяжелая, хорошо собак отгонять!» — хвалит дед. Но самое смешное — на голове отцовская зеленая велюровая шляпа — помните, какое-то время была мода: все, кто себя уважал или же был «при должности», носили зеленые велюровые шляпы. Дед прошелся по комнате в один конец, затем во второй, да все важно так, горделиво, словно и он какой-то чин, потом присел, расстегнулся — все, уже взмок... «Это мне Дуся (а именно так тебя называли в семье) подарил, теперь уж не буду мерзнуть». Говорю: «Дедушка, вы хоть шляпу в селе не одевайте, лучше уж шапку...»

А в другой раз: «Купи мне, дитя, грахвинчик, небольшой, на тебе деньги. Да, смотри, не белый, а коричневый или синенький, чтобы не видно было, налито там что, или пусто. А рюмочка темненькая у меня припасена»...

Вы не думайте, добрые люди, что те наши самые родные, самые дорогие, уже ушедшие от нас, исчезли навсегда. Это не так. Они где-то близко, рядом, просто они живут в каком-то параллельном мире, мы не видим их, но, задумайтесь, всегда чувствуем их рядом. Они видят нас, следят за нами, оценивают наши поступки... Это бывает на обычном бытовом уровне, а бывает и на высоком уровне, например, творческом.

Однажды сижу и не могу вспомнить: куда я дела коробочку с нитками — красная ниточка мне требовалась. И вдруг тихонький мамин голос подсказывает мне — а посмотри, доченька, в левом ящичке... Смотрю — вот моя красная ниточка. И так бывало не раз.

А сколько ты помогал мне, отец... Ну, не идет строка — и все, хоть плачь. А ты, отец, тихонько так: «А попробуй вот так, доченька...» Я никогда об этом не рассказывала, да вот — решилась. Пишу — и дрожу, даже гусиная кожа выступила. Видимо, не дошла еще до этого наша наука...

Я знаю, с кем ты был бы все эти годы, прошедшие без тебя, знаю, как ты выступал бы в Верховной Раде, трибуна тряслась бы, знаю, с кем ты был бы. Ты всегда был настоящим лидером, которого сейчас так не хватает всем нам. «Оратель!» — говорила бабушка, имея в виду непонятное ей слово «оратор». Так не хватает тебя, отец...

Итак — с праздником тебя, со славным юбилеем! Не уходи в неведомое, не становись той далекой зеленой звездочкой в небе, она — холодная, с ней ни посоветоваться, ни поговорить. Будь, как и раньше, всегда рядом — я еще не раз приду к тебе за любовью, за утешением...