Клавдия Шульженко |
На одном из последних концертов Клавдия Ивановна Шульженко пела известную песню «Сколько мне лет?». Когда слушатели ожидали привычный ответ: «Столько же, сколько и зим!», один из подвыпивших зрителей в паузе громко крикнул: «Наверное, уже сто!». В антракте Шульженко стали успокаивать, просили не обращать внимания на хамство. Но она с гордым спокойствием ответила: «К сожалению, он близок к истине»… Прожила она 78 лет. А в марте этого года народной певице действительно исполнилось бы сто лет.
В этом харьковском доме Клавдия Ивановна никогда не была. Но двухэтажный коттедж в переулке Байкальском, где расположился сегодня музей ее имени, построен в годы молодости певицы. Ну а в том, слегка покосившемся от времени строении, где она родилась и выросла и где теперь висит мемориальная доска, ютятся несколько семей. Расселить их, чтобы сделать музей в тех старых стенах, возможно только теоретически. Да и зачем? Во-первых, на Москалевке, запыленной, с трухлявыми домишками и до сих пор непролазными дорогами, о нем бы скоро забыли. Во-вторых, музей в Харькове уже есть. Почти за одиннадцать лет существования он и стал своеобразным клубом, где собираются люди, чтобы почтить память землячки.
Нужно сказать несколько слов о человеке, который этот музей создал. Борис Сергеевич Агафонов, недавно ушедший из жизни в возрасте 75 лет, был для Клавдии Ивановны седьмой водой на киселе. К искусству отношения не имел. И даже рассуждать о нем не мог и не любил. Футбол — дело другое. За старой харьковской командой «Авангард», в те времена чемпионской, ездил за тысячу километров от дома. Со всеми футболистами дружил, по-доброму опекал и щедро угощал, ничего взамен не требуя.
В свое время его и из партии исключали, и с работы выгоняли. Лишившись, к тому же, больной ноги и части желудка, измочаленного язвой, Агафонов мог бы озлобиться. Но, видимо, Шульженко смогла затронуть особенные струны в душе Бориса Сергеевича, помогала обрести душевное равновесие. В свою очередь и Клавдия Ивановна, как оказалось, тоже нуждалась в сердечном участии. На том и сошлись.
Агафонов не был надоедливым поклонником, не дежурил с цветами у артистического входа. Просто набирал чемоданчик гостинцев (благо, имел отношение к общепиту), садился в поезд и приезжал в Москву на улицу Усиевича, где в тесной квартире Шульженко всегда было столько людей, сколько могла вместить отведенная народной любимице жилплощадь.
Жила она небогато (не про наших эстрадных звезд будет сказано). Когда на сберкнижке набиралось с тысячу рублей, тут же их снимала и тратила на первоочередные покупки.
В музее, собранном Агафоновым, две такие книжки.
На одной в 1981 году остаток 16 рублей 30 копеек.
На второй, закрытой за год до смерти Клавдии Ивановны в 1983 году, — около 10 рублей. Однажды к ней пробовал «подкатить» один из тогдашних подпольных бизнесменов. Придя в притворное изумление от такой скромной жизни, предложил построить дом, нанять прислугу. Взамен просил только одно: после смерти Клавдии Ивановны дом должен перейти к нему по дарственной. Шульженко на это предложение только головой гордо покачала: не забывайте, мол, что я народная артистка! На том все и кончилось. Но старинный серебряный сервиз с вензелями фельдмаршала Кутузова он все же выпросил и купил по умеренной для такой реликвии цене. Эти деньги, кстати, ушли на похороны народной артистки.
И опять, но уже на поминки, вез Агафонов из Харькова в Москву украинские колбасы, сальце, столь любимые Клавдией Ивановной и напоминавшие ей родные края. И опять, но уже по другой, горестной причине, в доме было полно людей…
Может быть, именно тогда ему и пришла в голову мысль, что в Харькове у Клавдии Ивановны должен быть просторный и красивый дом. Не такой ветхий и маленький, как на Москалевке. А такой, о котором она всегда мечтала. В общем, чтобы было где посидеть, выпить по чарке, послушать песни и душу отвести.
Постепенно мечта о харьковском доме, где навечно бы поселилась Клавдия Ивановна, стала осуществляться. Сначала Борис Сергеевич купил двухэтажное строение, похожее на барак, где раньше жили в пролетарской тесноте рабочие близлежащих заводов, а позже находилась диспетчерская автотранспортного предприятия. Место для мемориала Шульженко было выбрано удачно — уже не центр и еще не окраина. Рядом универмаг, рынок и харьковская достопримечательность — огромный заводской Дворец культуры. В этом помещении до войны был театр, где играла Клавдия Ивановна. Теперь и здесь висит мемориальная доска в ее честь.
Музейным премудростям Агафонов не был обучен. Опираясь на помощь и советы энтузиастов — Всеволода Столярова, Дмитрия Сикара и многих других, он стал потихоньку оборудовать комнатки. В гостиной поставили старое пианино, наладили патефон, но и видеомагнитофон не забыли тоже. Маленькую гримерку с настоящими костюмами от Славы Зайцева и афишами помог оформить сын Клавдии Ивановны Игорь Кемпер-Шульженко (по-домашнему Гоша). Он щедро поделился семейными реликвиями, оставшимися в материнской квартире. А в один из визитов привез кота из расплодившихся любимцев Клавдии Ивановны и не возражал, когда его тоже назвали Гошей. Еще поселились в доме две смирные беспородные собаки, так что постепенно в нем стало уютно и по-домашнему тепло.
Содержать огромный дом стало легче, когда музей стал муниципальным (сейчас директором в нем работает племянница Агафонова Елена Гроссу — любовь к Клавдии Ивановне в этой семье передается по наследству). А с тех пор, как по инициативе горисполкома в Харькове провели первый Международный фестиваль эстрадной песни имени Шульженко, музей стал настоящим местом паломничества и предметом гордости харьковчан.
Некоторые выступали с ней в концертах, некоторые с детства были приучены родителями слушать ее пластинки, ценили ее интонации, отточенное мастерство подачи звука, тонкие нюансы и безупречный вкус в подборе репертуара, артистизм. И ведь всему этому Шульженко училась здесь, в Харькове, ставшим ее первым университетом искусств, хотя и не выдавшим официальный диплом.
Много раз и на всякие лады пересказывалась история о том, как Шульженко первый раз встретилась с композитором Исааком Дунаевским. Было это в театре Синельникова, в то время самого влиятельного режиссера театральной провинции. Николаю Николаевичу было уже под семьдесят, и он с видимым удовольствием вспоминал театральную юность, когда был опереточным артистом. Оперетта понадобилась ему и в начале 1920-х годов, чтобы оживить зрительный зал и собственный репертуар. Синельников сразу же решил ввести Шульженко в «Периколу» Оффенбаха. Дунаевский, или, как тогда его называли друзья, «Дуня», не только подыгрывал Шульженко на прослушивании, но и занимался с ней в качестве заведующего музыкальной частью.
Через много лет любвеобильный Дуня вспоминал эти встречи, пожалев, что прошли они без взаимного увлечения. А Клавдия Ивановна, критически оглядев Дунину лысину, отрезала по обыкновению что-то категоричное. И сожалеть по этому поводу отказалась. Песен Дунаевского в ее репертуаре оказалось немного. Всего пять из трехсот. Не потому, что другие нехороши. Просто открытому выражению чувств, характерному для Дунаевского, Шульженко всегда предпочитала тонкие, завуалированные краски душевного волнения — «Ведь порою и молчанье нам понятней всяких слов». Эту песню Дунаевского, кстати, она пела на своем 70-летнем юбилее в Колонном зале Дома союзов.
Дунаевский жил в Харькове неподалеку от дома Шульженко, в двух шагах от Рыбного моста, ведущего в центр города. Ближе к вокзалу и цирку был Гончаровский мост, и через него Клава (или, как она себя любила величать в то время, Кледи Шутти) бегала на улицу Конторскую, где находилась частная хореографическая школа-студия Натальи Александровны Дудинской-Тальори. Эта страница ее биографии известна меньше. А ведь студия выучила будущую артистку не меньше, чем репетиции с Синельниковым и музыкальные уроки Дунаевского. Более того, оказывается, что именно в этом доме на Конторской в 1920-е годы пересеклись судьбы еще двух будущих звезд.
Первой назову одну из самых ярких балерин ХХ века Наталью Дудинскую-младшую, которая с 1914-го до осени 1923 года, то есть до переезда с матерью в Петроград, была самой способной из учениц харьковской студии Дудинской-старшей. Не все, конечно, стали балеринами. Но и укротительница хищников Ирина Бугримова, и Кледи Шутти с благодарностью вспоминали уроки на Конторской (переименованной после революции в Краснооктябрьскую):
«С именем Натальи Александровны Дудинской-Тальори, — писала Шульженко в 1975 году, — воскресают незабываемые годы и дни юности, которые посвящала нам эта замечательная женщина и великолепный педагог. На уроках она была строгая и взыскательная учительница и в то же время мягкая, ласковая и чуткая как мать. Я с любовью и благодарностью вспоминаю это время, когда она в нас, юных и неопытных, вселяла бодрость духа и веру в себя».
Несмотря на общее начальное воспитание, трудно себе представить более разные художественные индивидуальности, нежели неустрашимая Бугримова, неутомимая Дудинская и непоколебимая в своей творческой правоте Шульженко. Наталья Дудинская-младшая во многом была сродни Любови Орловой в кинематографе. Открытый темперамент Дудинской превращал драматические сюжеты в «оптимистические трагедии», а радостные истории заканчивались апофеозом жизнелюбия, в духе фанфарных маршей Дунаевского. Клавдия Шульженко, оставаясь таким же кумиром публики, как Дудинская в своем жанре, даже радостные песни пела сокровенно и вполголоса. Каждая покоряла сердца людей по-своему…
В 1923 году студия во дворе дома №7 на Конторской закрылась навсегда. Кстати, двухэтажный кирпичный дом, построенный сто лет назад, сохранился. Особой архитектурной ценности он не представляет, а про «цветник талантов», воспитанный в нем, в городе начисто забыли. И это послужило поводом для уродливой перестройки, как внутренней, так и внешней. Например, балетный зал на втором этаже работники частного предприятия перегородили, лепку сбили, фасад перечеркнула труба теплопровода, справа пристроили убогий сарайчик. Дом стали переделывать с начала 1990-х, с тех пор в нем поменялось несколько хозяев. А ведь именно в нем можно было бы сделать музей Шульженко и других знаменитых харьковчан, которые принесли славу родному городу.
* * *
«Над чувством не стерплю опеки», — так писала в стихотворном послании Клавдия Шульженко в 1930 году. А первые строки были из Есенина — «Я сердцем никогда не лгу». Во лжи ее действительно упрекнуть невозможно. Но советская эпоха диктовала такие правила, которым следовало подчиняться, затаив эту правду глубоко в сердце. Возможно, именно это стало одной из тайн сокровенности ее песен.
Вот почему биографическую книгу Клавдии Ивановны «Когда вы спросите меня» (первое издание вышло в 1981 году) я бы не стал безоглядно рекомендовать юношам и девушкам, «обдумывающим житье».
Подобно многим документам своей эпохи, книга Шульженко была тщательно отфильтрована. Прежде всего самой артисткой, которую судьба научила, что можно писать, а о чем предпочтительнее умолчать. Во-вторых, ее биографом Г. Скороходовым, который не только записывал на бумагу ее мемуары, но и, по всей вероятности, немало добавлял от себя. Особенно некоторые искусствоведческие и менторские пассажи. Не мог он записывать правду и о том, как подводил Клавдию Ивановну ее независимый характер.
К примеру, надерзила однажды певица министру культуры Екатерине Фурцевой, когда та пыталась навязать ей репертуар. Ссора разрослась как снежный ком. Шульженко в сердцах помянула подноготную министра культуры и члена цк (Фурцева работала раньше ткачихой). И сказала, что неизвестно, кем она будет, перестав быть министром, а она, Шульженко, все равно останется всенародно любимой артисткой. Говорят, Фурцева внешне сдержалась, посоветовав Шульженко быть скромнее, но злость затаила. Так или иначе, министр-ткачиха демонстративно выходила из зала, когда в концертах объявляли выступление К. Шульженко. И все же Клавдия Ивановна как в воду глядела: Фурцева после отстранения от высоких должностей спилась и покончила с собой.
В другой раз Шульженко дала резкий отпор сыну Сталина Василию, когда тот пытался ее пригласить на «вечеринку»… Неудивительно, что отношения с властями у Клавдии Ивановны всегда были натянутыми. Что подтверждает переписка с моссоветовскими чиновниками 1957 года, когда она жила с семьей в коммуналке. После развода с Шульженко ее муж В. Коралли решил построить кооператив и для этого был обязан сдать часть жилплощади. Так в комнате Коралли поселились чужие люди. Еще в одной прописаны Игорь Кемпер-Шульженко с семьей (они как раз ждали рождения второго ребенка). И в такой ситуации Шульженко было отказано «в связи с недостатком свободных квартир и значительным числом граждан, которым жилплощадь должна быть предоставлена в первую очередь».
В издании 1985 года сохранились умилительные строчки о том, как ее песням подпевал на Малой земле «дорогой Леонид Ильич». Надо отдать должное влиятельному коммунистическому самодержцу: его любовь к песням Шульженко реабилитировала певицу в глазах партийных чиновников и помогла ей получить долгожданную квартиру, которую она тут же отдала сыну.
Но Клавдия Ивановна не могла лгать своим сердцем и потому, что оно было не всегда подконтрольно разуму. Стихийные чувства особенно захлестывали ее перед выходом на сцену. «Ну вот, пошла «кардиограмма», — пыталась она шуткой остановить трясущиеся от волнения руки, будто зигзаги на ленте осциллографа. В эти минуты с ней лучше было не спорить. А кто спорил, мог нарваться на скандал. Так случилось, например, с ее лучшими аккомпаниаторами Давидом Ашкенази и Борисом Мандрусом. Музыканты были превосходные. И без их аккомпанемента песни Шульженко трудно представить. Но и Ашкенази, и Мандрусу в книге Шульженко отведено столько же места, сколько костюмеру и помощнице — преданной Шурочке Суслиной.
* * *
«Шульженко боги покарали. У всех мужья, у ней Коралли…». Эту шутку пристяжных остряков советской эстрады охотно повторяли, перемывая косточки артистке, особенно когда Коралли потребовал развод, обвинив жену в измене. Одессит Владимир Коралли (настоящая фамилия Кемпер) был одногодком Шульженко. Универсальный артист эстрады, рано начавший карьеру, он сразу увидел в начинающей певице из Харькова свою судьбу. Эстрадный оркестр под руководством Коралли и Шульженко много выступал в блокадном Ленинграде и на фронте. А когда после войны началась борьба с «низкопоклонством перед Западом» и «безродными космополитами», Коралли-Кемпер стал удобной мишенью для критики (это время еще остроумно окрестили «эпохой разгибания саксофонов»). Доставалось и Шульженко, которая иногда пела то испанскую, то итальянскую песенку. А значит, тоже страдала «низкопоклонством».
Как разъяренная львица, Клавдия Ивановна бросилась писать петиции в партийные органы, ругая на чем свет стоит популярного куплетиста, которому был поручен надзор над качеством «легкого жанра». «Смирнов-Сокольский клевещет на советскую эстраду, — с праведным гневом восклицала Шульженко, —говоря, что некоторые работники эстрады, и среди них я, наряжаются в туалеты, тем самым подражая западноевропейской моде. Что же в своих высказываниях Смирнов-Сокольский хочет доказать? Что советскому артисту не к лицу элегантный туалет?.. Как же быть? Не выступать же всем в засаленной блузе, годами не стиранной, как это делает сам Смирнов-Сокольский», — добивала Клавдия Ивановна оппонента. И поделом. Ведь он в первых рядах недобросовестных критиков доказывал, что с жанром и песнями Шульженко надо бороться, а Коралли и вовсе запретить выступления в Москве.
Несмотря на цинизм и глупость подобных обвинений, надо сказать, что Клавдия Ивановна до конца жизни имела слабость к хорошим и дорогим вещам явно не советского изготовления. Во время войны она даже в бомбоубежище брала с собой ридикюль с французскими духами, подаренными отцом. Из косметики предпочитала «Макс Фактор», и всех артистов, выезжавших за рубеж, просила привезти ей изделия этой фирмы. К своему творческому вечеру в 1976 году выбрала молодого модельера Славу Зайцева, который вдохновенно сочинил для нее серое, голубое и алое платья, в смене которых 70-летняя артистка выглядела неотразимо.
Апофеозом стремления к красоте (тогда это с легкостью называли мещанством) были в ее доме столовые серебряные приборы фирмы «Фраже», запах дорогих духов «Мицуко», розовая ванная и задрапированная розовыми тканями спальня с котом, повязанным розовой ленточкой. Подобный интерьер легко «рифмовался» с ее домашними прозвищами «Кунечка» и «Буся». Но все это было уже тогда, когда приходилось чем-то компенсировать отсутствие свежести чувств и душевных сил. Так что едва ли права острая на язык Мария Владимировна Миронова, всегда критиковавшая вкус Шульженко: «То бант какой-то прицепит сзади, то большую пуговицу спереди. Ужас какой-то»…И показывала со смехом, где именно находится бант, а где пуговица.
«Не мы существуем для вещей, а вещи для нас», — глубокомысленно изрекала по этому поводу Клавдия Ивановна. Но вряд ли можно назвать «вещизмом» стремление Шульженко купить рояль самого Дмитрия Шостаковича (пусть даже займет он половину маленькой комнаты в квартире Шульженко) или диван Лидии Руслановой, не менее легендарной в своем роде исполнительницы народных песен. Она неизменно и с грубоватым крестьянским добродушием встречала Шульженко словами «Тоже мне, аристократка пришла!».
На закате женской судьбы, в пору так называемого «бабьего лета» в ее жизни появился мужчина, долго и безответно искавший встречи с Клавдией Ивановной, но так и не решавшийся сам с ней познакомиться. Кинооператор Георгий Епифанов был моложе Шульженко на 12 лет. Он писал ей короткие и внешне бесстрастные открытки-поздравления отовсюду, где бы ни находился, подписываясь инициалами. Даже подозрительный Коралли не усматривал в этом робком обожании повода для ревности. Уже после развода, когда Клавдия Ивановна коротала время с друзьями, встреча с Епифановым состоялась. Она все поняла и оценила с полуслова. После довольно долгих посиделок у нее дома сказала сакраментальную фразу: «Вы или уходите, или оставайтесь». Разумеется, он остался. На много лет.
Воспоминания Епифанова составляют, пожалуй, самый трогательный и искренний сюжет одной большой песни о любви, которую всю жизнь пела Шульженко. Правда, с годами она становилась все более сдержанной и грустной. И вдруг снова заискрилась, как шампанское в бокале. Человек глубоко любящий, Епифанов не только хорошо знал обожаемую актрису, но и умел рассказать о ней так, как не удавалось остальным ее биографам. Он ведь тоже был плоть от плоти той эпохи, когда среди шелухи и пены фальшивых голосов или фронтовых сводок, до поры совсем безрадостных, звучал из репродуктора или патефонного раструба нежный, несильный голос с легким дыханием, обещающим чудо. «Как будто вам обещали, что счастье будет, и любовь будет, и что-то еще, о чем тогда не принято было говорить даже в мужских компаниях».
«Скромное было время, — вспоминал Епифанов. — Рубашка-апаш и значок «Отличник ГТО» на лацкане единственного выходного шевиотового костюма с накладными плечами. Таким я пришел впервые на твой концерт. Увидев тебя на сцене, почувствовал какое-то неясное движение. Вдруг все будто сдвинулось, изменился масштаб и соотношение фигур в пространстве. Это джазовое, мужское, гремящее медью пространство ты укрощаешь одной своей улыбкой, одним небрежным жестом, одной только фразой сделав его сразу пригодным для жизни, уютным, домашним, обжитым и обласканным твоим голосом».
«Божество» Шульженко было все же более земным, чем небесным. И об этом тоже прекрасно пишет ее последний возлюбленный: «Все тебя боялись. Может быть, поэтому, когда ты выходила на сцену, сразу была видна хозяйка большого дела. Уверенная, властная, зрелая, знающая себе цену и крепко держащая судьбу в маленьких крепких ручках».
* * *
«Советской иконой» назвал Клавдию Ивановну Лев Лещенко. По прошествии времени это прозвище кажется и наиболее остроумным, и точным по сути. Говорят, она действительно ходила в церковь и истово молилась. Но молитва, совмещенная с советским этикетом и образом жизни, всегда и везде выглядела нелепо.
«Молились» и на нее. Особенно женщины (у мужчин к Шульженко были далеко не платонические чувства, даже в дни войны). Интимные интонации Шульженко, столь не свойственные советской эпохе, тема женского счастья (а чаще его долгого ожидания) притягивали, будто речь шла о собственной судьбе каждой слушательницы. И еще казалось, что это она, а не безвестные авторы музыки и стихов (были, впрочем, среди них и знаменитости), сама трогательно рассказывает о себе.
Она прекрасно знала о своих недостатках, поэтому старалась, например, не фотографироваться в профиль. Впрочем, эти снимки, сделанные втайне, обнаруживают ее вздернутый утиный носик, о котором она даже пела ироничную песню «Камея»: «Пусть лучше я останусь с носом, но не с чужим, а со своим».
В последнее время Клавдию Ивановну средства массовой информации числят все больше по «военному ведомству», что верно лишь отчасти. С особым усердием крутят ее записи для ветеранов войны во время соответствующих торжеств. Спору нет, ее «Синий платочек» действительно стал одним из самых дорогих и памятных символов военной поры. Не зря один из таких платочков хранится в Киевском мемориале Великой Отечественной, второй стал реликвией в Санкт-Петербургском музее эстрады. Третий — в Харькове, рядом с фронтовыми фото артистки. Но есть в ее пении притягательная сила, которая выводит искусство Шульженко далеко за пределы одной, пусть и значительной темы.
Слышать голос Шульженко в записи мало. Нужно было видеть и ощущать таинство, которое происходило при встрече со зрителями. «… Актриса выходит на сцену, не глядя в зал, — писала о Шульженко одна из авторов истории эстрады. — Она сосредоточена и как бы углублена «в себя». Она словно выгораживает некое пространство, чтобы оживить его, зажить в нем, наполнив его своей радостью и своей печалью... Она наполнит это пространство дрожанием воздуха и запахом роз. Она соорудит в нем калитки и крылечки, зажжет настольные лампы, завалит грудой старых книг и старых, перевязанных лентами, пачек писем. Она воссоздаст все это одними лишь жестами, интонациями, одним скольжением лучистых, светящихся глаз. А, наполнив сцену приметами живой человеческой жизни, сделав ее бытово-узнаваемой, она расскажет о тех, кто словно бы только что ушел отсюда или должен вот-вот прийти, а может быть, и о тех, кто никогда больше сюда не вернется».
Фото автора, из фондов
Дома-музея Шульженко
в Харькове и сборника воспоминаний «Клавдия Шульженко: Петь — значит жить».