В России вышло культурологическое исследование: Дина Хапаева. Готическое общество: морфология кошмара (Москва: Новое литературное обозрение, 2007). Автор убеждает, что для нынешнего состояния российского общества характерна «принципиальная невозможность отличить добро от зла... Полное отсутствие консенсуса по поводу морали — такова основа российской готической морали».
Магическим кристаллом, сквозь который проступают очертания этой готической морали, историку и социологу Д.Хапаевой служит современное российское фэнтези. «Какие моральные нормы могут регулировать поведение дракона, нечисти, оборотней, иных? Очевидно, что они должны отличаться от прежних — человеческих, — размышляет она. — И они отличаются. Но только не тем, что они вымышленные, фантастичные, не имеющие отношения к действительности. Как раз наоборот, формирующиеся моральные представления внимательно списаны авторами фэнтези с современного российского общества... Ни Лукьяненко, ни Панов, ни другие их собратья по цеху не в состоянии осмыслить их, опираясь на собственную, оригинальную философскую или этическую систему. Но они в состоянии их точно копировать, давая тем самым ценнейший материал для анализа готической морали... Уберите из текстов Лукьяненко или Панова вампиров, ведьмаков, колдовство, «инферно» и т.д., замените их просто на ментов, бандитов и их жертв, и вы увидите — повествование... окажется полным повторением, тавтологией действительности».
Впрочем, г-жа Хапаева подразумевает, что не только фэнтези отображает сформулированный ею феномен. Да и само это новейшее поветрие — не только российское (на похожие выводы наталкивает, например, чтение французов М.Уэльбека и Ф.Бегбеде). Наш Олесь Ульяненко не пишет фэнтези, тем не менее так же «точно копирует» действительность, «даючи найцінніший матеріал для аналізу готичної моралі». Собственно — ее украинской модификации.
В его последнем, микросоциологическом, так сказать, романе «Серафима» (К.: Нора-Друк, 2007) есть такая характеристика главной «героини»: «Вона була позбавлена почуттів, як позбавлені їх горгульї». Горгульи — это скульптуры химер, декоративный лейтмотив готических храмов. Изображения этих призраков как бездумных судебных исполнителей в аду визуально удерживали средневекового человека в моральном поле. Теперь готика «упала» на реальную землю, и горгульи взялись за живых людей.
Процесс этот начался не сегодня — в Европе его сдвинул Ницше своим «Бог умер». Московия инфицировалась раньше — когда первые цари превратили православную церковь в департамент самодержавия. А дальше уже генезис российского менталитета полновластно контролировали «представители Бога на Земле» — Петр І, Екатерина, Сталин, Путин... «Речь идет о формах социальной организации, складывающихся в согласии с правилами организации криминальной среды, — пишет в своем исследовании Д.Хапаева. — «Лояльность» — исключительно важная категория для понимания организации социальной ткани российского общества, но его структурообразующим принципом является не корпорация, а зона».
Мы набрались от соседей много вредных привычек. И то — давно (еще Леся Украинка писала об украинско-российском «невежестве»). Тем не менее «готизация» современного украинского сознания происходила скорее по европейскому сценарию, вне российских образцов смиренной «лояльности» (наша политическая история последних двадцати лет это подтверждает). Похоже, мы таки ориентировались на «мечту», как ее понимают на Западе.
Чехов (этот Гоголь ХХ века, с таким же трагическим ощущением своей «украинской мечты») однажды написал: «Надо изображать жизнь не такой, какая она есть, и не такой, какая она должна быть, а такой, какая она в мечтах». Сам Антон Павлович так и не реализовал в своих произведениях эту формулу. Вероятно, потому, что, во-первых, все мечты в России всегда санкционированы, а во-вторых, кому должна принадлежать мечта — автору, персонажу?
И тут мы возвращаемся к Олесю Ульяненко, который сканирует последствия укоренения мечты в сознании именно персонажа. «Ілюзія поцілувала Лєру в лобика… Не вистачало лише тапера — на додачу до її мрій». Этот персонаж второго плана появляется в романе уже в готовом виде как результат «тех самых снов наяву, в которые человек незаметно проваливается много раз в день, когда его взгляд движется по глянцевой странице, экрану или чужим лицам» (Виктор Пелевин. Ампир В. — Москва: Эксмо, 2006). Лера Олеся Ульяненко — результат трансплантации «большой рекламной мечты» в пассивное сознание неразвитой личности. Результат, нужно сказать, предугадываемый, поскольку, как пишет другой знаток современных манипуляций сознанием Мишель Уэльбек, «надо признать, что неискушенному человеку трудно устоят перед умело составленным текстом рекламной брошюры» (Возможность острова. — Москва: Иностранка, 2006).
«Разжигать желания до нестерпимости, одновременно перекрывая любые пути для их осуществления, — вот единственный принцип, лежащий в основе западного общества... Мы пытаемся создать ненастоящее, легковесное человечество, которое уже никогда не будет понимать серьезных вещей», — говорит дальше Уэльбек, а Ульяненко своей «Серафимой» доказывает, что эти преступные эксперименты уже имеют в Украине свою статистику, поскольку даже в этом небольшом романе встречаем немало «створінь, що прийшли на цю землю хтозна-звідки і не знають її законів» (нет, Ульяненко не взялся описывать «зеленых человечков» — все его персонажи, к сожалению, легко узнаваемы в нынешнем дне).
Отсутствие внутреннего морального закона — закон готической этики. Литературовед Нила Зборовская описывает механизм «готизации» такой формулой: «Зв’язок банальності з архетипом диявола». У Ульяненко формула более прагматична: «Ілюзія — як приховане вбивство». Причем, по Ульяненко, иллюзия действует на различные психотипы по-разному. Пассивных персонажей (Леру и других «створінь») просто убивает из-за отсутствия у них «инициативы и свободы», а в «инициативных» мозгах иллюзия превращается во вторичное, так сказать, орудие убийства. Наша Горгулья-Серафима без малейших колебаний и сантиментов травит насмерть своих любовников потому, что никто из них не дотягивает до иллюзорного дискурса, засевшего матрицей в ее прелестной головке («дискурс — это мерцающая игра бессодержательных смыслов, которые получаются из гламура при его долгом томлении на огне черной зависти», — при случае поясняет нам Пелевин).
Черная зависть — это декорации «Серафимы». На свадьбе с очередной жертвой «вона йшла повз хор тріскучих оплесків ненависті, заздрощів і несла в собі, як чашу свого первородства, срібну викохану лють». Злость такой пробы является результатом многократной перегонки опыта преступления. «Человеческий опыт вреден и разрушителен, — еще раз отмечает В.Пелевин. — А в больших дозах просто смертелен». Серафима убивает ядом, собственноручно приготовленным на основе внешне нежного и манящего цветка аконита, во всех справочниках обозначенного жирно выделенным предупреждением: «Смертельно ядовитое растение!».
Иллюзорная красота убийственного аконита становится у Ульяненко символом навязываемых современному обществу мечтаний. В том числе навязываемых литературными, кино- и телепрактиками массовой культуры. И после «Серафимы» совершенно выветривается благодушная беззаботность, когда натыкаешься на снисходительный вывод современного британского культуролога: «Якщо злочин масової культури полягає в тому, що вона взяла наші мрії, упакувала їх, а потім знову продала нам, то існує також її позитивний аспект: вона забезпечує нас мріями настільки різноманітними, що самі ми нізащо б їх не вигадали» (Джон Сторі. Теорія культури та масова культура. — Х.: Акта, 2005). С одной стороны, Ульяненко показывает, что массовое отравление иллюзиями происходит из-за «отсутствия инициативы и свободы», а с другой — эти самые «инициатива и свобода» способны засеять все жизненное пространство смертельно ядовитым аконитом.
Последняя фраза романа Ульяненко имеет привкус хеппи-энда и «морали» одновременно: «Так відійшла у небуття та, яка хотіла мати більше, ніж їй дала доля». Але що по ній лишилося? Точніше, чи лишилося у модифікованому нею світі місце для нормальної людини? Перед кінцем із вуст одного персонажа, як із вуст медіума, зірвався розпачливий авторський зойк: «Поза зоною, …, ми всі поза зоною» (симптоматично, что именно здесь — единственный на весь роман мат). Без комментариев адресую читателя к такой же маркерной фразе из «Зони покриття» Стівена Кінґа (Х.: Книжковий «Клуб Сімейного Дозвілля», 2006): «Наша власна маленька зграя. Що скажете?»
* * *
«Готизацию» масс и «гетоизацию» мыслящего меньшинства «исследует» не только О.Ульяненко. Вот роман Тараса Антиповича «Мізерія» (К.: Нора-Друк, 2007), где так же имеем дело с последствиями информационно-рекламного отравления. «Єдине призначення інформації — тримати людину у вічному неспокої, відволікати її від будь-яких спроб самозаглиблення… Поки людина жує Інфу, вона заколисана і контрольована, як дитина. Вона перебуває не в собі, а десь ніби ззовні. Вона не приходить до тями», — размышляет персонаж Антиповича и вдруг приходит к неожиданному, на первый взгляд, выводу: «Без Інфи і тероризм зникне як явище».
Странного же на самом деле мало, поскольку «деятельность» Серафимы Ульяненко — это, собственно, и есть терроризм. Да и «диспозиция» обоих романов, несмотря на явное стилевое различие, имеет много общего. «Иллюзии» Ульяненко коррелируют с «людоедством в разнообразных коммерческих формах» у Антиповича. Результатом, по наблюдениям обоих авторов, является расслоение человечества: первые — это те, кто без «ініціативи й волі», существуют с «присмаком щасливого ідіотизму»; вторые — «горгульи», которые «идут вперед по жизни благодаря забыванию». От обоих текстов «пахне екзистенцією іншої якості» (процессом «готической» ферментизации?), и только отдельные белые вороны с «відсутністю драйву і правильного життєвого наголосу… поринають на дно пам’яті в пошуках перлини сталого сенсу».
Но в отличие от Ульяненко, для которого перспектива гетто «вне зоны» является однозначным поражением, персонажи Антиповича с удовольствием обустраивают себе неотрадиционалистскую резервацию. «Мізерія» также завершается хеппи-эндом: главный персонаж «вийшов надвір і остовпів перед лицем повного місяця. Ласкаве світло мацало землю, як ерогенну зону»; он возвратился в хату и «врочисто зняв штани: — Є ідея любові втрьох…». Такая-вот «антиготическая» прививка вакциной прадревних моральных основ.
Недавно Тарас Антипович выпустил новую книгу (Тіло і доля.— К.: Факт, 2008), где сосредоточился на локальной проблеме «рекламного тоталитаризма» — диктатуре тела. Это также дискурсионный мейнстрим — как там у Уэльбека: «Все мы телесны, мы состоим прежде всего, главным образом и почти исключительно из тела, и большинство наших рациональных и моральных понятий на самом деле объясняются состоянием наших тел… Молодость, красота, сила: критерии у физической любви ровно те же, что у нацизма».
В отличие от предыдущей, эта книга Антиповича является скорее «паузной», когда автор еще не готов к обобщениям, а его персонажи теряются перед тем, что «так складно допетрати, яка випадковість не є випадковістю». Тем не менее ей, как и предыдущей, присуще чувство основополагающе недемонстративного, но удивительно органического юмора («просто ти летіла чайкою зигзицею, але довбанулась об турнікети жизні»), которого так не хватает прозе Ульяненко.
* * *
Делая обзор «антиготических» романов, нельзя обойти вниманием и дебют Михаила Брыныха «Електронний пластилін» (К.: Факт, 2007). Да, дебюта, поскольку опубликованный в журнале «Кур’єр Кривбасу» за 2001 год его текст «Реальна ніжність вирваного серця» безнадійно загруз у трясовині багатослів’я, диктаті пубертатної пам’яті, ідіоматичній анемії і був схожий на обов’язкову програму фігурного катання з її штучною зосередженістю на рухах. Та разом із тим там уже все було закладено «для подальшого нагнітання і розвитку» — как мы и убедились в «Електронному пластиліні», где автор уже не вуаерист, а таки демиург, и по-взрослому проникается тем же, что и Фредерик Бегбеде в своих «99 франках»: «Как сделать, чтобы проснуться, если не спишь?!»
«Світ тримається на задоволенні, а не на грошах, еге ж?» — спрашивает Брыных. И Бегбеде ему отвечает: «Удовольствие имеет одно важное достоинство: в отличие от счастья, оно существует». И здесь мы попадаем в колею, пробитую «иллюзиями» Ульяненко, — и видим на обочине «пропадюг зі скошеними лобами» (О.Ульяненко) и «людей, які просочуються крізь моє життя, залишаючи в свідомості лише слиз і спогад про стосунки, яких краще уникати» (М.Брыных). «Відсутність ініціативи й волі» Ульяненко и «присмак щасливого ідіотизму» Антиповича обозначаются у Брыныха как «значні нашарування ліні в організмі». И здесь, в отличие от коллег, М.Брыных называет «конкретного виновника» современной «готизации» — жадный конформизм продуцентов иллюзий (это тот же уэльбековско-бегбедеровский «рекламистский мазохизм») — «спітніле від добробуту «на … нада?».
«Да, без культури важко, а з нею — ще важче», — вздыхает персонаж Брыныха парафразом из Чехова («чем культурнее, тем несчастнее»). Но выбирает то, что труднее.
* * *
Талантливый российский беллетрист Дмитрий Быков, которого также можно причислить к «антиготическому» дискурсу, написал: «С человеком делается только то, к чему он бессознательно стремится». Другое дело, кто копается в его подсознания и корректирует устремления без согласия и ведома...
* * *
«Ти б… б… бренд-менеджер! — гіршої образи Шюзанна не могла підшукати» (Т.Антипович).