UA / RU
Поддержать ZN.ua

«В постели со слоном», или колониальное наследие и постколониальная наследственность

Канадский премьер-министр Пьер Трюдо приравнял в свое время континентальное соседство своей страны с Соединенными Штатами Америки к нелегкому спанью в одной постели со слоном...

Автор: Мыкола Рябчук

Канадский премьер-министр Пьер Трюдо приравнял в свое время континентальное соседство своей страны с Соединенными Штатами Америки к нелегкому спанью в одной постели со слоном. «Каким бы кротким и дружелюбным ни было животное, — сказал он в 1969 году в Вашингтонском пресс-клубе, — вы не сможете не чувствовать каждое его движение».

Украинцам досталось еще более сложное соседство, поскольку «слон», с которым они делят континентальное ложе, никогда не был ни особо кротким, ни хотя бы дружелюбным к ним как к отдельной нации. Сами русские, правда, довольно часто и охотно говорят о своей любви к Украине и украинцам, вспоминают свои разнообразные украинские связи и корни и даже затягивают какую-нибудь украинскую народную песню в подтверждение своей симпатии и компетентности. В этом смысле они как будто бы кардинально отличаются от поляков, которые чаще всего относятся к украинцам с предосторожностью, напоминают им обо всех исторических несправедливостях и конфликтах и ставят их довольно низко во всех социологических опросах, призванных выяснить отношение разных народов друг к другу.

Тем не менее для многих украинцев польская неприязнь более приятна или, можно сказать, приемлема, чем русская «любовь». Этот парадокс имеет простое объяснение. Поляки, даже «не любя» украинцев, признают их равными себе — по крайней мере в том смысле, что считают их другим, отдельным народом, пусть даже по тем или иным причинам малосимпатичным. Русские, напротив, считают украинцев, как правило, подвидом русских и, в этом смысле, «любят» самих себя — эдакий имперский миф, с которым украинцы на самом деле не желают иметь ничего общего. Польская «неприязнь», условно говоря, коренится в реальности и, таким образом, может быть изменена — путем нелегкого, но все же конструктивного диалога. Русская «любовь» коренится в виртуальности и никакого диалога не предусматривает — только слепое послушание.

На постколониальный взгляд, российско-украинские отношения можно приравнять ко взаимоотношениям Робинзона Крузо с Пятницей: каждый Робинзон «любит» своего Пятницу — но лишь до тех пор, пока Пятница принимает навязанные ему правила игры и признает колониальную субординацию и общее превосходство Робинзона и его культуры. Как только Пятница решается взбунтоваться — объявить себя суверенным и равным Робинзону, а свою культуру — самоценной и самодовлеющей, — он становится самым ненавистным врагом Робинзона. Такой Пятница априорно объявляется «ненормальным» — «буржуазно-националистическим» продажным человеком, которому место в тюрьме, либо «национально озабоченным» девиантом, которому место в сумасшедшем доме. «Нормальный» Пятница — это тот, кто покорно принимает объятия Робинзона, «ненормальный» — тот, кто считает их чрезмерными/извращенческими/унизительными и пытается из них вырваться.

Как это ни печально, но русские, вопреки громким декларациям, как правило, не любят реальную Украину и стараются ее всячески маргинализировать в своем сознании, поскольку она отрицает ту виртуальную Украину, которую они себе придумали и которую действительно любят как самих себя, как частицу своей имперской идентичности — эдакую вечно «поющую и пляшущую Малороссию», лишенную чрезмерной интеллектуальности и собственного политического хребта.

Несколько лет назад мне довелось быть свидетелем забавного и в своем роде поучительного эпизода на встрече редакторов восточноевропейских культурных журналов. Каждый из нас имел возможность представить там свое издание, так что моя кириллическая «Критика», естественно, привлекла внимание коллег-москвичей. Они долго листали ее с противоречивыми, как мне показалось, чувствами. С одной стороны, журнал им как профессионалам явно нравился; с другой — им как русским нелегко было согласиться, что украинцы могут сделать интеллектуальный продукт не хуже, если не лучше их. Наконец им посчастливилось найти объяснение обнаруженной аномалии, наткнувшись в редакционных реквизитах на упоминание о том, что «Критика» сотрудничает с Украинским исследовательским институтом Гарвардского университета.

«Я так и знал, что это американское!» — радостно воскликнул мой московский коллега. Его мифический мир, который слегка закачался под натиском реальности, снова обрел твердую почву. Пятница в этом мифическом мире не может сравняться с Робинзоном. Разве что ему поможет другой Робинзон, например американский. Я еще не знал тогда, что за несколько лет эта самая логика в полной мере проявится во время и после оранжевой революции. Ее, как мы теперь знаем, украинский Пятница, по мнению большинства россиян, сделал не для собственной свободы и достоинства, а токмо по наущению западных Робинзонов — в ущерб Робинзону русскому.

Виртуальность российских представлений об Украине — к сожалению, не единственное последствие длительных колониальных взаимоотношений между двумя народами и интенсивного имперского мифотворчества. Исследователи постколониализма утверждают, что колонизированный этнос постепенно усваивает, интернализирует негативный образ самого себя (self-image), который ему навязывают колонизаторы. Аборигены вынужденно принимают целую систему чужих и унизительных представлений о себе как о «варварах», «недолюдях», «примитивах», носителях «хаоса». Их «космос» разрушается и деградирует под давлением негативных (авто)стереотипов, и они действительно становятся носителями навязанного им «хаоса», из которого у них лишь один выход — ассимиляция и интеграция в «космос» колонизаторов, в чужую и, в сущности, враждебную, неблагосклонную к ним цивилизацию, или же — вынуждены и в дальнейшем играть навязанную им «хтоническую», «деструктивную», «недочеловеческую» роль («быки», «кугуты», «рогули», «колхоз» и т.п.).

Украина, однако, принципиально отличается от колонизированных стран Азии, Африки и Америки тем, что отличие между господствующей и подчиненной группой имело здесь культурно-языковой, а не расовый характер. Черной кожей для украинцев всегда был их «рабский», «колхозный» язык; сменив этот язык на «белый», русский, украинцы могли сделать какую угодно карьеру в Российской, а со временем Советской империи. По этническому признаку они практически не дискриминировались, поскольку традиционно считались разновидностью того же русского народа — если только не настаивали на своем принципиальном отличии от русских.

Именно язык и был главным, если не единственным проявлением такого отличия; понятно, что подозрительными считались лишь те украинцы, которые сознательно старались сохранить это отличие, вопреки давлению окружающей русскоязычной среды и полученному ими преимущественно русскоязычному образованию. Сельские, малообразованные украинцы опасными не считались; напротив, их убогий, засоренный русизмами язык служил ярким подтверждением общей никчемности и бесперспективности украиноязычного мира. На этом фоне немногочисленные украиноязычные интеллигенты в городах выглядели и вправду «национально озабоченными», то есть акцентуированными лицами, достойными, в лучшем случае, снисходительно-сочувственной улыбки, а в худшем — принудительного лечения или заключения. Мало кто отваживался разговаривать на «черном» языке, все хотели быть «белыми» — как Майкл Джексон.

Хрестоматийной стала реплика одного из свидетелей на процессе Васыля Стуса — выдающегося поэта, переводчика Рильке и Гёльдерлина, который получил 8, а затем 15 лет заключения и ссылки за свое творчество и правозащитную деятельность и в конце концов погиб в 1985 году в концлагере. Свидетель утверждала, что Стус — самый настоящий «националист», поскольку разговаривал с ней исключительно на украинском языке. Прямолинейная связь между украинской речью и политической неблагонадежностью («буржуазный националист», как и «сионист», — в советские времена это было не только опасным идеологическим ярлыком, но и тяжелым уголовным обвинением) сформировалась на подсознательном уровне практически у всех граждан. Вспоминаю и сам искреннее удивление моей соседки («хохлушки», по ее собственному определению) где-то году в 1986-м, когда она вдруг услышала, что мы с женой разговариваем не только друг с другом, но и с ребенком по-украински: «Зачем же вы ребенку жизнь калечите?!..» — воскликнула она не столько неодобрительно, сколько сочувственно.

Она была по-своему права; даже не зная судьбы Стуса и других «националистов», легко можно было предвидеть все жизненные испытания, которые выпадут на долю безрассудно украиноязычного ребенка в агрессивно русскоязычной среде. Я до сих пор не уверен, не поступали ли мы с женой безответственно, даже егоистично, впутывая невинное дитя в наш безнадежный украинский проект. В свое оправдание могу сказать только, что и тогда, как и сейчас, я не был примордиалистом и не ставил под сомнение право любого человека свободно выбирать себе язык, идентичность, местожительство или гражданство. Но ведь речь тогда шла совсем не о выборе, а о капитуляции — перед имперским хамством, насилием и стремлением всем навязать единственно «правильный» язык, культуру, идентичность, идеологию. Мы, как могли, сопротивлялись этому насилию. Мы мстили империи как могли — изучая другие языки и читая другие, не санкционированные империей книги.

«Ребенок» наш в конце концов вырос, окончил социологию, изучил десяток языков, на которых общается со своими бесчисленными друзьями по целому миру, и, похоже, пока не ропщет на свою «искалеченную» украиноязычностью жизнь. Но я знаю также, что такая судьба, скорее, исключение, чем правило. Я знаю, что для большинства украинцев, родившихся в селе или в маленьких городках, хорошее образование чаще всего недоступно, как и хорошие книги, музеи, театры, высокие заработки и каналы коммуникации, широкие — формальные и неформальные — общественные связи. Я знаю, что для большинства украинцев, начиная с ХІХ века, урбанизация означала, как правило, русификацию, то есть политически более безопасную и психологически более комфортную ассимиляцию в господствующие — имперские — язык и культуру.

Я знаю, наконец, что драматический разрыв между качеством городской и сельской жизни фатально углубился в СССР системой колхозного закрепощения, то есть фактической геттоизацией украиноязычного населения в рамках своеобразной «внутренней колонии», некоего «третьего мира», одна из функций которого — обеспечивать урбанизованный «первый» (русскоязычный в нашем случае) мир дешевой рабочей силой на всяческие непрестижные, с точки зрения городского населения, работы. Именно сельские украинцы (вчерашние рабы-колхозники) выполняют в больших городах приблизительно ту же функцию, что и выходцы из «третьего мира» в городах Западной Европы и Америки: вывозят мусор, подметают улицы, заняты чернорабочими на строительстве и т.п.

Поэтому я ни единым словом не могу упрекнуть этих людей, как и свою соседку, которая в далеком 1986-м делала нам с женой замечание и отчаянно пыталась уберечь по крайней мере собственных детей от опасной украиноязычности. Колониальное наследие в Украине довольно тяжелое — еще тяжелее, чем коммунистическо-тоталитарное. Негативный self-image и комплекс неполноценности — это лишь одна сторона медали. Вторая сторона, связанная с тем же комплексом неполноценности, — это гиперпозитивный self-image, мегаломанское распространение географических границ своего этноса, гиперболизация его культурной уникальности и выдумывание сверхглубоких исторических корней. Если негативный автостереотип украинцев отражает сугубо имперское представление о них как о «хохлах», «малороссах», провинциальной «разновидности» русских, то гипертрофированно-позитивный автостереотип провозглашает русских «испорченной», «татаризованной» разновидностью русичей-украинцев, а самих украинцев делает потомками архидревних скифов, которые жили на нынешних украинских землях задолго до появления на них славян, или даже потомками доисторических трипольцев, цивилизация которых над берегами Днепра исчезла более 30 тысяч лет назад.

Травмированное колониализмом сознание склонно всячески преувеличивать не только колониальные травмы, но и нынешние угрозы. Украинцам нелегко бывает выбраться из черно-белого мира, жестко разделенного на «своих» и «чужих»; ощущение «осажденной крепости» порой существенно ограничивает их способность к саморефлексии, самокритике и самоиронии; состояние угрозы и повышенной мобилизации усложняет возможности свободного и откровенного диалога. Постколониальное общество требует определенной психотерапии — как требуют ее все жертвы изнасилования, продолжительного унижения либо иного травматического опыта.

Стереотипы нельзя полностью уничтожить, поскольку они являются обязательной составляющей процесса познания, его, можно сказать, начальным, простейшим, наиболее примитивным этапом. Их, однако, можно деконструировать и таким образом обезвредить их потенциально разрушительный идеологический заряд. Украинская культура двух последних десятилетий, похоже, эффективно выполняет эту деконструктивистскую функцию, разоблачая ограниченность как колониальной, так и антиколониальной точки зрения и противопоставляя ей более открытый и свободный подход, который профессор Марк Павлишин называет «постколониальным». Эта дерзкая сверхпартийность довольно часто подвергает молодых украинских интеллектуалов острым атакам с обеих сторон — украинско-националистической и российско-имперской. Но в то же время именно она открывает возможности игрового, в духе оранжевой революции, снятия конфронтации и даже обретения некоторых преимуществ в безнадежно неудобных, казалось бы, ситуациях — наподобие описанной несколько десятилетий назад Пьером Трюдо.