UA / RU
Поддержать ZN.ua

Торжество безволия

Популярный испанский беллетрист Артуро Перес-Реверте впервые предстал нашему читателю в русском переводе четыре года назад...

Автор: Константин Родик

Популярный испанский беллетрист Артуро Перес-Реверте впервые предстал нашему читателю в русском переводе четыре года назад. После той публикации (в журнале «Иностранная литература») за дело принялось издательство «Эксмо», широким рекламным жестом выпустив сразу несколько его романов. Глянцевые рецензенты заговорили о «тени Дюма», накрывшей читателя (по несложной аллюзии на название первого переведенного произведения — «Клуб Дюма, или Тень Ришелье»). Дело омоднивания Переса-Реверте на русскоязычном пространстве довершили его сериальные похождения капитана Алатристе, выходящие до сих пор.

Есть соблазн объяснить моду на Переса-Реверте общеизвестным влечением широкого читателя к исторической прозе. Но почему тогда фактически обошли читательским вниманием последние романы Юрия Мушкетика, которые, как и первые произведения испанца, пришлись на рубеж 1990-х? И это при том, что наш земляк демонстрирует заметно более высокую литературную технику в большинстве видов романной программы. А если собрать все в кучу — Перес-Реверте ныне намного более привлекателен.

Дело, видимо, в алхимической рецептуре сочетания этих составляющих. Мушкетик вполне вписывается в концепцию просветительской исторической прозы (по определению Валерия Шевчука). Это — иллюстрация к учебнику, мастерская раскраска черно-белого отражения нон-фикшн. Автор пытается избежать малейшей модернизации истории, стремится к неосуществимому — увидеть давнопрошедшие события глазами их современника. Словом, классический реализм.

Перес-Реверте же совершенно не заботится об историографической адекватности. Более того, это акцентированный взгляд назад именно из современности. И этот взгляд прежде всего цепляется за узнаваемые нами, сегодняшними, реалии: коррупция, доступ к телу, спецназ, терроризм. Доходит до того, что в рассказе об Испании XVI века («Золото короля») романист употребляет словечки «бизнес», «пикник», идиомы вроде «все яйца в одну корзину» и т.п. Кому-то такие специи, может, и не по вкусу, но у постмодернизма — своя кухня. А что автор историко-авантюрных романов Перес-Реверте постмодернист, а следовательно и «мистификатор», у критики сомнений нет (об этом, в частности, писал в журнале «Книжник-review» Ю.Чекан).

В любопытной статье «Домысел как проявление реальности» («Книжковий клуб плюс») Наталья Околитенко пишет: «Александр Дюма, для которого история была гвоздиком, на который он вешал картину своего воображения, был, возможно, ближе к истине, нежели те, кто скрупулезно руководствовался фактажом». В этом смысле Дюма вполне можно причислить к пре-постмодернистам, ведь благодаря стараниям современных историографов теперь известно, что исторические мушкетеры были не столько куртуазными аленами делонами, сколько обычнейшими «зелеными беретами»; тогдашний Париж — грязным и мало приспособленным для беззаботной жизни, и высший французский свет окутывали не облачка «шанель №5», а «среди запахов преобладали миазмы», как писал по другому поводу Юрий Андрухович.

Кстати, Андрухович вспоминает, как «попытался из своего нынешнего видения реконструировать фрагменты истории в «Центрально-Восточной ревизии», а в то время вообще уже не у кого было спросить… Я больше конструировал, домысливал. Это уже невозможно объяснить — в момент, когда ты пишешь, ты убежден, что делаешь все правильно, ведь это так должно быть… Потом я получал отклики от людей, которые переживали аналогичные вещи, старших людей, и они были уверены, что я нормально выслушал целую историю и только ее записал. А я преимущественно выдумывал» (Юрій Андрухович. Сер. «Інший формат». — Ивано-Франковск: Лілея-НВ, 2003). Об том же пишет в вышеупомянутой статье и Н.Околитенко: «Полагаясь на логику характера своих героев, давая свободу интуиции, формирующейся на базе глубокого знания эпохи, писатель становится полноправным участником давно минувших событий. И тогда происходит нечто, уже граничащее с мистикой».

Мистика современной исторической прозы — в телепортации современных символов и смыслов на нужную историческую глубину. Посредством внедрения более позднего знания в минувшие реалии лучшие авторы достигают известного в психологии «эффекта узнавания» читательского опыта в реакциях далеких предков. Тем самым возникает комфортное ощущение сопряженности и вневременного постоянства, эдакое убедительное иллюстрирование библейского убаюкивания «что было — то будет, и нет ничего нового под солнцем». К тому же подобный постмодернистский прием просто льстит читателю: замечая сегодняшние признаки в минувшей истории, он становится словно провидцем. Поэтому трудно не согласиться с Валерием Шевчуком, что знак высшей пробы в исторической прозе — это «живая реакция на проблемы реальности» («Книжковий клуб плюс»).

Перес-Реверте, сочно описывая времена Непобедимой армады, галеонов с золотом инков, королевского абсолютизма и инквизиции, культа плаща и шпаги, не случайно подмечает маргинально-зачаточные на тот момент общественные проявления; его капитан Алатристе не случайно попадает в различные полузакрытые сообщества — протоструктуры протогражданского общества. Современный испанский литератор озабочен хроническими болячками демократии, которые постоянно подпитывают аморфность и равнодушие граждан. «Капитан не любил также кислое вино, пережаренное мясо, равно как и людей, неспособных руководствоваться правилами, пусть даже вовсе не общепринятыми, совершенно отличными от его собственных, или воровскими», — вот такая мини-ода политкорректности и процессуальности (то же встречаем и в историко-авантюрной прозе Б.Акунина: «Главное, чтобы человек имел понятие о чести и жил в соответствии с ним»).

Капитан Алатристе попадает, говоря современным языком, на сходку криминальных авторитетов, «короля признававших только в карточной колоде». Тоже любопытная характеристика: признание короля игральной колоды — это признание правил игры; следовательно, легитимизация «некарточного» короля возможна лишь при условии соблюдения им общественных правил. Собственно говоря, выполняя различные «деликатные» поручения королевского окружения, агент 007 Алатристе верно зарабатывает себе язву желудка — профессиональную болезнь честных журналистов, сторожевых псов демократии. «За ясность мысли платить приходится безнадежностью, — вздыхает он, излагая обычаи бывших власть имущих. — Трудно, когда нет надежды и не ждешь награды».

Так о какой Испании эти романы — о той или сегодняшней?

Такую же логику историосюжетных раскопок с дальнейшим выставлением (прямо или в контексте) ископаемых артефактов в современном дизайне наблюдаем и в других бестселлерах историко-авантюрной прозы — Умберто Эко, Дэна Брауна и Б.Акунина. Что такое, например, «Алмазная колесница» последнего? Авторская рефлексия на нынешние проблемы терроризма, имперские амбиции и призрак Желтороссии — в столетней ретроспективе. По форме — ретродетектив, по сути — роман-предупреждение. «Самодержавная монархия может держаться лишь на вере народа в ее мистическое, сверхъестественное происхождение, думал хмурый Фандорин. Если эта вера подорвана, с Россией будет, как с Мыльниковым» (офицер, сошедший с ума). Эта фраза — «идеологическая» сердцевина двухтомного романа Б.Акунина. Написанный четыре года назад, этот эпикриз недавно обрел высшую санкцию: в последнем послании Государственной Думе России президент Путин очертил комплекс лечебных мер — гонка вооружений и демографическая стимуляция.

Еще Михаил Булгаков в исторической авантюре «Иван Васильевич» превратил сюжет учебника в диагностический инструмент для настоящего. То же декларирует в своем «лабораторном» произведении «Комедия; Трагедия» Б.Акунин. «Нового русского» он забрасывает на сто лет назад («так это че, наезд? Во блин, сто лет прошло, ни банана не поменялось»), а тогдашнего инвестиционного спекулянта — в наши дни («за неправедную жизнь меня вернули на предыдущую стадию развития, разжаловали в хамы! »). И все это ради подчеркивания: история не столько «предмет», сколько притча-ответ на злободневные вызовы. Потому что, как концентрированно заметил в одной из своих критических рефлексий Сергей Набока, «бесплодны попытки понять прошлое, если не представляешь современного. Незнание же прошлого неотвратимо приводит к непониманию настоящего».

То же встречаем и у Умберто Эко. Его последний роман «Баудолино» (Санкт-Петербург: Symposium, 2003) — эдакая поп-история европейского Средневековья. С одной стороны, читатель получит здесь знание исторического антуража времен Фридриха Барбароссы, появление трубадуров и возникновение мифа о «чаше Грааля». А с другой, — автора интересует не историография, а вполне современная политологическая проблема легитимации силы. Эко исследует средневековые зачатки таких нынешних умозрительных явлений, как выборы, пиар, дезинформация; «оформление» римского права в его трактовке — чисто виртуальная технология. В этом смысле «Баудолино» — это археология пиара.

Стоит сравнить «Баудолино» с романом Павла Загребельного «Я, Богдан». Тема одинаковая: сила — еще не легитимность. Одинакова и форма: рассказ очевидца, дающий историческому беллетристу свободу слова. «Свобода, — писал в своем романе Загребельный, — это право смело задавать вопрос». Но 1983 год, год публикации произведения, не давал даже теоретической возможности такие вопросы задавать. Это была ловушка: позволить задекларировать свободу вопросов и не позволить задать ни одного, тем самым внушая читателю, что их просто не существует.

Загребельного «сыграли втемную»: выдали лицензию на создание иконы, но жестко определили колористическую гамму формулой любовного романа. Это был двойной соблазн. Во-первых, такой исторический ракурс гарантировал немалую популярность в массах. Во-вторых, тема теневой роли женщины в истории — это был крутой модерн. Посему литературный эксперимент стал бестселлером. Спланированным, как и все советское. Включая дискредитацию образа Богдана в массовом сознании, поскольку в то время маскулинизированное сознание не могло признать «подкаблучника» героем.

Ставить это на счет Загребельному — все равно что упрекать Довженко за его «Арсенал» или «Землю», а Лени Рифеншталь — за «Триумф воли» или «Олимпию». Дело в другом: почему существенные изменения в этом массовом сознании уже нынешнего украинского общества не вызвали всплеска историко-авантюрной прозы? Причинами можно считать и узкий национальный книжный рынок, делающий невозможным экспериментальную публикаторскую практику, и сужение до критических пределов критического поля современного литпроцесса, и резкую и фактически полную смену писательских поколений. Но, кажется, причину эту стоит искать вне собственно литературных координат. Это — 15-летняя аморфность нашей внутренней политики, которая так и не сформулировала понятие «украинские интересы».

Если бы не было Нюрнберга, то в Германии, вероятно, до сих пор издавались бы пафосные саги с названием типа «Эсэсовский солдат» — ведь в Украине образца 2005-го не просто переиздали нафталинную эпопею Сизоненко «Советский солдат», а выпустили ее за бюджетные средства, и государственные служащие даже реализовали шизофреническую идею представить это творение во Франкфурте. Такая кафкианская парадигма официальной идеологии «страны У» не оставляет надежды ни на какую национальную мобилизацию — ни экономическую, ни культурную. У нас нет мобилизационного реестра исторических побед, а поражения наши стерилизованы: Круты, Базар, Голодомор и «золотой сентябрь» 1939-го до сих пор не получили нюрнбергского экспертного заключения и похожи на эдакий метафизический мазохизм маргиналов.

«А может, это меня на куски разнес пушечный выстрел? А казаки продолжили войну, завершившуюся по-другому. И все мы уже когда-то погибли, только не знаем об этом, ведь смерти нет, а есть только другая история… Может, для украинцев есть отдельный рай и мы боремся не за ту Украину, которой, быть может, никогда не будет здесь, а за право иметь ее где-то там... после смерти?» — эти болезненные реминисценции из историко-авантюрного романа Дмытра Билого «Басаврюк ХХ» (К.: Смолоскип, 2002) отражают апатию общественной мысли, инфицированной политическим безволием всех украинских президентов. Каждый из персонажей «Басаврюка» мог бы быть Сталлоне или Шварценеггером, если бы за ними стояла Америка. Но за ними — лишь жители улиц Постышева или Косиора, которые «о запорожцах знают не больше, чем об антропологии марсиан» (Д.Билый).

Под Б.Акунина или «Сибирского цирюльника» можно отмобилизовать целую Россию. Там это понимают точно так, как об этом откровенно говорят персонажи У.Эко:

— Требуется текст, доказывающий его существование. Из текста должно быть ясно, кто он, где живет и чем дышит.

— Где же взять такой текст?

— Если негде взять, сам создай его. Император дал тебе образование, наступил момент пустить знания в дело.

А дальше книга сделает свое с читателем/гражданином/электоратом— «их вера придает мощам подлинность, а не мощи придают подлинность их вере». Вера же — это способ бытования мифа, палимпсеста на пергаменте нон-фикшн. И «у кого в руках история писана, тот владеет также историей живой» (П.Загребельный).

Не пропитанную литературным мифотворчеством действительность затягивает болото. А там, где засасывает обе ноги, движение невозможно. Следовательно, отсутствие на украинском рынке историко-авантюрной прозы — тревожный симптом. Еще раз: «свого не цурайтесь» — это не ностальгия по шароварам, а раздумья над современностью в ретроспективе. Когда специфический индикатор «историческая проза» на нуле — это уже какая-то социологическая чертовщина. Вы обязательно заметите этих чертей — элегантно-читабельных, но с чужестранным акцентом. Как там у Дяченко—Олди—Валентинова в книге «Пентакль»: «Сошел Черт с автобуса на нашей районной автостанции, ворот пальтишка своего поправил, от ветра ледяного спасаясь, осмотрелся и понял: плохо!»

Артуро ПЕРЕС-РЕВЕРТЕ. Золото короля.
Сэр. «Приключения капитана Алатристе». — Москва: Эксмо, 2005