UA / RU
Поддержать ZN.ua

«Та, которой не стало». Режиссер Ирина Молостова — и все-все-все

На этой неделе исполнилось бы 80 лет замечательному, выдающемуся нашему режиссеру Ирине Александровне Молостовой...

Автор: Олег Вергелис

На этой неделе исполнилось бы 80 лет замечательному, выдающемуся нашему режиссеру Ирине Александровне Молостовой. Женщине, которая, казалось, полностью исключала из своей эмоциональной палитры условность частицы «бы». В меньшей степени чеховское «если бы знать…» было присуще ее бурному темпераменту, а больше импонировало ей императивное «надо знать!» или «надо делать!». Или снова-таки чеховское – «надо жить!». Обязательно с восклицательным знаком.

…И жила бы она еще (на улице Заньковецкой) – даже в эти беспокойные дни, которые Александр Гельман недавно точно обозвал «эпохой планетарных опасностей». И творила бы себе и нам на радость. Ведь что такое эти ее нынешние 80 с частицей «бы»? Для таких-то неугомонных театральных фемин?! Какие эти годы, если посмотришь, скажем, на Татьяну Шмыгу в том же возрасте, столь же неукротимую, которая недавно на ТВ резво выбрасывала коленца, прекрасно пела и обволакивала своим обаянием всех-всех-всех… Как и Молостова когда-то – всего лишь 10 лет назад.

А вообще, друзья, действительно, «как страшно жить!» — ибо это время летит даже бешеней, нежели мы об этом знаем. И вот возвращаюсь – на десять лет назад...

И вспоминаю февральские дни 1999-го. И вижу, как застыл над телефоном разбитый горем Борис Наумович Каменькович — супруг Молостовой, наш отличный театральный хореограф.

В те промозглые дни 99-го он ежеминутно ожидал телефонных звонков из Москвы – из больницы. Молостову, которая уехала в Белокаменную на постановку в Большой театр («Опричник»), тогда пришлось срочно госпитализировать. Ее доставили в престижную ЦКБ (где обслуживали самого Ельцина). И месяца два Борис Наумович сидел над этим телефоном — охал, вздыхал, хватался за сердце. Говорил вроде бы сам себе: «Все будет хорошо…». «А иначе и быть не может…» — ему отвечали.

В некоторых своих «мизансценах» судьба беспощадна. Ирину Молостову в самый последний день 1998-го сразил инсульт. И всего-то за неделю до премьеры в Большом ее увезла скорая.

Репетиционное перенапряжение и в то же время небывалый эмоциональный подъем, на котором она встречала свое тогдашнее 70-летие, не прошли бесследно. Вроде перегорела. Ее друзья вспоминали, как хворь подобралась к ней и во время премьеры «Катерины Измайловой» Шостаковича – легендарного спектакля, во многом определившего ее карьеру. Тогда незадолго до премьеры ее также увезла скорая… Но, к счастью, все обошлось.

А зимой 1999-го ее не стало...

Последнее ее десятилетие – работа на износ. Будто кто-то подталкивал ее кулаком в спину: а ну, быстрей-быстрей, а то не успеешь, и не смотри ты на годы!

…Это были действительно странные годы — в ее творческой карьере. Фактически лучший оперный режиссер страны, дома, после перестройки, она довольно редко получала «заявки» из родного театра. Лет пять ее будто вообще не замечали! А она сильно нервничала. Не могла спокойно сидеть без дела. И летела то в Одессу, то в другие города. Плевала на врачей, на предупреждения, на диагнозы свои. Она вертелась волчком. Ставила у франковцев «Мастера и Маргариту» Булгакова или чуть позже «Талан» Старицкого. С нее не падала корона, если звали в провинцию. Уже потом – нежданно-негаданно – ей протянул руку сам Валерий Гергиев. «Сам» — потому что его сан «оперного олигарха» известен во всем мире. И лишь бы «так себе» он не будет приглашать в Мариинку.

Молостова, которая Киеву оказалась «не нужна», поставила на закате своих лет в Санкт-Петербурге и «Катерину Измайлову», и «Псковитянку», и «Мазепу». Кто-то из критиков, помнится, тогда точно сформулировал качество тех ее работ – «академично, прочно, добротно». И, сам того не подозревая определил «три кита», которые и подпирали театральный материк Ирины Александровны.

Ее академизм (в самых разных спектаклях) никогда не был зацикленностью на чем-то архаичном. На том подходе, о котором тревожно писал еще В.Немирович-Данченко – «гибель театральных традиций заключается в том, что они превращаются в простую копию…». А она всегда была далека от «копировальных технологий». И прекрасно понимала, что воспроизведением давних (исторических) мизансцен или интонаций никогда не добьешься внутренней жизни спектакля. Ныне модное поветрие «ремейк» ее и пугало, и смешило. Она всегда искала – и в опере, и в драме – звучание чистое, новое, свежее – при этом любя автора. У нее — так или иначе — прозу жизни побеждали поэзия музыки и поэзия слова. Ее «Вишневый сад» в Русской драме – постановка совсем не резкая, не авангардная, а щемяще-пастельная (во многом благодаря «кружевам» художника Даниила Лидера). У нее и тогда, и никогда не было резких режиссерских жестов по отношению к текстам. А все же ощущалось особенное режиссерское прочтение знаменитой пьесы – прочтение с лирическим и в то же время отчаянным горьким внутренним смыслом: почему же эти хорошие, добрые и милые люди (а этих людей играли, на минутку, Роговцева, Кадочникова, Бакштаев) столь несчастны и столь неприкаянны? Я видел этот спектакль уже в состоянии «полураспада» – ого-го, как далеко было со дня премьеры. Но актеры не халтурили и не паясничали. Какой-то правильной режиссерской «отверткой» она завинтила эти «актерские шурупы». Ибо прочность – отличительная черта ее мастерства и ее человеческой сущности.

Не о многих людях в театре отечественном (и в театре вообще) можно без обиняков сказать «такого-то обожают все!». А ее любили, обожали. Даже те, кто ставили ей подножки, все равно любили ее, но по-своему. И причем совершенно «бескорыстно» (на что она, собственно, могла влиять в те годы, не имея никаких всесильных должностей?). С нею и в фойе, и на улице можно было запросто обсудить любую киевскую премьеру – ведь она смотрела все! Абсолютно все! Не было такого спектакля в столице, чтобы она о нем не слышала или не посмотрела. Кто сегодня из худруков или даже просто очередных режиссеров-сменщиков ходит на премьеры друг к другу? Кто-то вообще куда-нибудь ходит? Или уже шеи у них «прогнулись» под бременем наградных кучмо-ющенковских цацек и просто нет сил поднять глаза на афишу «соседнего» театра?

А ей плевать было на «цацки», ее невозможно было удержать на одном месте. Услышала про «одаренного Богомазова» — все уши прожужжала: это же так интересно, его бы надо поддерживать! Саму бы кто поддержал тогда, Господи ты Боже мой…

А если какой «престижный» московский гастролер в оперном «карман набивает» – так она по дну морскому проведет тебя, но все равно на спектакль попадешь: увидишь, оценишь, затем обсудишь с нею все чин-чинарем на самом высоком критическом уровне. Она ведь была человеком энциклопедической образованности – а это тоже качество театральной прочности. Я, к сожалению, не был в домах уже нынешних хозяев Национальной оперы – и мне совершенно неинтересно, чем они живут в свободное от «золотого тельца» время. Но ее-то дом (без особого ремонта, с простенькой мебелью) казался мне всемирным книгохранилищем. Если бы все эти тома однажды сошли с ума и упали на кого-нибудь из гостей, он бы не выбрался из-под завалов, как раджа из под черепков в мультфильме «Золотая антилопа». Это было непостижимо – но она таки успевала читать каждый «кирпичик» толстого литературного журнала. А выписывала их с десяток! И выискивала – номер за номером – какой-то новый материал для себя, зондировала каждую интересную пьесу… Ее «Мастер» у франковцев – по сути, первооткрытие в Украине культового романа Михаила Булгакова. Это был спектакль-кормилец Театра Франко – даже в самые кризисные годы. В инсценировке Михаила Рощина, возможно, была задана и чересчур линейная иллюстративность некоторых сюжетных ответвлений. Только у Молостовой и иллюстративность была объемной, осмысленной, умной, культурной, эмоциональной. И не надо мне рассказывать, что Хостикоев стал тем, кем он теперь стал, еще во Львове на спектакле «Прапороносці». Хостикоевым он стал тогда, когда вышел с «больною ногой» именно в «Мастере» — в роли Воланда. До этого были роли милые и успешные (и «Сказка о Монике» в том числе). Но его Воланд оказался каким-то знамением. Этот «московский гость» был красив как дьявол. Умный как Сатана. Соблазнительный как Демон. В нем всего было в меру – и порочного, и мудрого, и «гламурного», и философского. Очень жаль, кстати, что Анатолий Георгиевич пока не желает восстановить именно этот спектакль своей театральной «матери» – пусть бы и с новым составом, какая нам разница… Есть образцы, которые не стыдно копировать. Особенно, если вдохнешь в них свое, свежее…

Ведь фигура Молостовой после ее ухода оставила, на мой взгляд, одну зияющую брешь в нашей театральной слободке. В нашей «вороньей сВободке»… Это условная фигура — объединителя театральных земель, энерджайзера в иногда подкисающем театральном пространстве. Если хотите, фигура парусника, который во время штормов в двенадцать баллов бороздил бы просторы нашего «бермудского треугольника»: от оперы – к драме (украинской), от драмы – к трагикомедии (русской), которая в районе метро «Театральная».

...Этот «бермудский треугольник» постоянно затягивал ее в омут, постоянно обрывал паруса. Очень многим она помогала. Многих вытаскивала из дерьма, кому-то обустраивала карьеры. А те отряхивались — и тут же семенили на Владимирскую (благо, недалеко) в те самые «органы» — и стучали о ее вольнодумстве, о «длинном языке».

Ей, естественно, тут же ставили какие-то палки в колеса. Не все разрешали. Долго «не задерживали» на одном творческом месте. А она, узнав имена своих «погубителей», лишь экстатично разводила руками: «Я подумать о нем такого не могла! Надо же такому случиться?»

Конечно, это позор, что в свое время именно она не стала художественным руководителем главного музыкального театра страны. Да вот не пела «песен про партию», избегала «опер про революцию». А кто еще этим руководителем просто обязан был стать, если не «та»?..

...Та, которую благословил сам Шостакович – всем известна его высочайшая оценка молостовской «Катерины Измайловой», гениальный композитор считал киевское прочтение лучшим, они переписывались постоянно, о Шостаковиче она говорила как о Боге.

Та, которую ценили достойные европейские музыкальные театры, хотя у нее не всегда была возможность там поработать, а уж «не пустить туда» здесь-то было кому.

Та, дыхание которой ловили умные киевские артисты, понимая: Молостова – как кислородная подушка, она может продлить творческую жизнь любому лицедею, потому что у нее есть незыблемый запас академизма, прочности, добротности

У Буало и Нарсежака есть роман – «Та, которой не стало». Это детектив. К жанру этих заметок не имеет отношения. Там одна женщина вроде «была» – потом «исчезла» – потом опять материализовалась… В нашем – недетективном — случае смысловое ударение на «не стало». Многого не стало за эти-то годы… Только какой прок слезы лить? Что-то изменится? Скоро «не станет…» — и еще больше. А ведь, друзья, как-то «надо жить!» С восклицательным знаком...