UA / RU
Поддержать ZN.ua

Семь новелл и весло

Загадка имени и биографии (кто такой Олесь Бережный? Действительно ли это целый коллектив авторов, скрытый за удобным псевдонимом?) поистине меркнет при сравнении с загадками, предложенными самими текстами...

Автор: Оксана Луцишина

Загадка имени и биографии (кто такой Олесь Бережный? Действительно ли это целый коллектив авторов, скрытый за удобным псевдонимом?) поистине меркнет при сравнении с загадками, предложенными самими текстами. Сложно даже мимоходом записать те неожиданные и многочисленные впечатления, которые оставляет после себя эта книга новелл «на историческую тематику». «Гішторія, бачся, така, що прокинулися ми заздалегідь, ще вдосвіта»… — неспешно начинается второй абзац первой новеллы «Завтрак в Львове», действие которой происходит в Галиции в августе 1914 года. Каждая из семи новелл сборника («Сніданок у Львові», «Дід Багнюк», «Лебедине озеро», «Пінгвіни», «Стрілочник», «Шершень», «Тузла. Дядя Вася і весло», «Тарасова ніч), связанных как местом действия (село Андреевка), так и «сквозными» персонажами, — это путешествие в очередную эпоху — от Первой мировой и гражданской до наших дней. И все это история забытая, запрещенная, словом — украинская. Такая, которая «не влилась» в социалистический метанаратив, в победный канон, одобренный колониальной советской властью, — УПА, бандеровцы, увядшие красноармейские звезды...

А вот здесь и кроется первая загадка. Что же это такое — «история» и как с ней обращаться? Что рассказывать и как? Вся эта непрочитанная и, чего правду скрывать, невыписанная трагедия: и ужасы коллективизации, и голод-геноцид, и войны, опустошившие наши города и села... И даже теперь не так уж и много авторов находят мужество пройтись по тем «дорогам плача» — вспоминаются пронзительные романы Марии Матиос, психологические новеллы Марины Павленко. Невольно ждешь такой же густой, мучительной постколониальной настроенности, в контексте которой мы уже кое-как привыкли воспринимать про­изведения на эти темы, и от прозы Бережного, но вдруг с удивлением понимаешь, что... здесь все по-другому! История — есть, трагедия — тоже есть, а еще... еще есть — смех. И не просто смех, а гоголевского пошиба хохот (не зря же прозаические произведения Олеся Бережного в Интернете можно прочитать именно на сайте «Гоголевской академии!»), да еще и едкая ирония впридачу — здесь и украинские патриоты («оплот Неньки»), живо болтающие на суржике и не знающие, что такое «автокефальная церковь»; и «канонические» и «исконные» офицеры царской армии Бульбенко и Нестор Иванович Фон-Шуфрен, которые искренне гордятся наличием у них наеденных «барылец»; и японоязычный дядя Вася с вездесущим веслом, знаток восточных единоборств и ценитель редкого оружия... Ни один из героев, кстати, не является пародией, карикатурой: парадокс в том, что «суржикоговорящие» персонажи в самом деле патриоты, а дядя Вася действительно умеет одну-две фра­зы сказать по-японски... Следует отметить, что автор явно раз­бирается не только в нашей истории, но и в истории нашей литературы, — ведь недаром в тексте упоминаются такие постмодерные «смаколики від Бережного», как «перверзійний з трюфелями бульйон під станіславськими єшкіликами… з подвійними андруха­ми під юранеками рекреаційними… сняданики наталкові з трускавками глянсованими брюссель­ською чоколядою і страс­бурзькою мармулядою з вафельняними кар­пушками іренистими»…

Но, как по мне, именно этот смех и можно истолковать как один из самых интересных признаков не только постмодерной но, я бы сказала, и постколониальной литературы: смех как способ посмотреть на себя со стороны, с дистанции. «Пост» — это взгляд сверху, словно с высоты птичьего полета, тогда как «анти» — это когда твой протест и является твоей тожесамостью, потому что ты еще не успел или не сумел ее найти. «Анти», в конце концов, вполне закономерный процесс; и вышиванки, и вареники и усы как символы «нации», и песни и анекдоты о «клятых москалях», и даже злосчастный миф о «Бере­гине», мифической «истинно украинской» женщине, которая, в отличие от женщины «советской», не ходит на работу, не стремится к карьере, а только и стоит у колыбели нашего будущего рыцарства, — всем нам хорошо известны эти и другие проявления «автентики», призванной избавить нас от комплекса неполноценности. Но такое антиколониальное сознание, хотя и неминуемо и необходимо в начале нашей внутренней освободительной войны за самих себя, все же исчерпаемо, и рано или поздно должно наступить время для постколониальной рефлексии, где уже раздел на «плохих и хороших», «черных и белых» не настолько простой, — потому что, оказывается, и цветов, и характеристик в мире намного больше, а «доколониальных» (например казацких) ценностей уже никому не дано воскресить в их первозданном виде — об этом писал еще Франц Фанон в середине прошлого века. Потому история нашей колонизации (так и хочется оговориться по Солженицыну — канализации), как и постколонизации, — это вещь, довольно сложная для осознания.

Новеллы Бережного переносят нас «в карнавал», где мы совсем никак не можем оставаться только зрителями и туристами, поскольку здесь все по-настоящему, здесь льется настоящая кровь, гремят взрывы, после чего словно при замедленной съемке в воздухе на целую вечность зависают «розтрощені дошки кузова, армійський компас «Азимут», кермо з руками сержанта Кузьменка, орден Червоної Зірки, срібний трофейний німецький портсигар з емблемою Luftwaffe, автомати ППС-42 з ріжковим магазином і відкидною металевою кольбою, брудні кальсони Суркіна, сорокалітровий бак з пальним, а в самому центрі усього цього коловороту — візерунчастий срібний натільний хрестик…» (новелла «Шершень»). Это немного не тот карнавал, к которому мы привыкли, — это не меннипова сатира в стиле Булгакова или Ан­друховича, когда смешиваются три мира, верхний, нижний и зем­ной, и Москву или Чертополь посещает дьявол, — нет, это карнавал «буддистский», где царят закон кармы, перевоплощения («и если туп, как дерево, — родишься баобабом») и взаимопроникновения. Здесь нет авторитетов, нет «высших» (или «низших») сил — все приходится решать своими силами. Наверное, такая философия — еще один ключ к прочтению этого сборника.

Но, возвращаясь к энигматичности: моя любимая загадка «Червоного Борщу» — это загадка героя. Кто же он такой, этот сквозной, мистический Василий Петренко, являющийся нам то как молчаливый дед Багнюк из 1919 года — опрятно одетый крестьянин, вроде бы «сочувст­вующий» советской власти; то как развеселый единоборец, моряк дядя Вася, мужественный страж Тузлы уже в наши времена; то как... я уверена, как еще кто угодно, только не так легко заметный, — если же принять во внимание «буддистское» мировоззрение автора, вполне возможно, что мы видели, как Ва­силий Петренко летает с шумом высоко в небе в обличии орла или пролетает мимо мощным ветром. Этот доморощенный философ так и сыплет пословицами. А еще он... борется. С чужаками. Словом, смехом, ножом или веслом. Если посмотреть на этого героя в контексте нашей национальной некрофилии, нашего культа поражений, пыток, погребений и перезахоронений, то сразу понятно, что такими, как этот дядя Вася, мы себя видеть не привыкли. Да и писать об активной борьбе привыкли как-то не очень, вспоминая о ней разве тогда, когда речь заходит о временах Хмельницкого, — хотя и оттуда долетают песни не столько о гетманских победах, как о городке Берестечко. А современную украинскую литературу вообще населяют сплошные лузеры. Что поделаешь! Пост­модер­ная тенденция, все эти неприкаянные Кундеровско-Уэльбеков­ские «антигерои», да еще и не всегда в качественном исполнении наших довольно юных литераторов. Здесь, конечно, можно долго теоретизировать, — дескать, по всем войнам и ужасам двадцатого века, по всем его Освенцимам кем еще может быть герой, как не антигероем? Но меня интересует не это. Почему мы настолько разучились видеть в себе способность побеждать? Животворную силу? Почему не желаем понять, что ведь не всегда мы только плакали и кричали под пытками, что многие занимали и занимают активную жизненную позицию? Почему мы всегда смотрим на свою историю как на полное и бесповоротное поражение? Почему мы не трактуем, например, то же освободительное движение шестидесятых-семидесятых как сопротивление, силу, победу, без которой не было бы и нас, нынешних? Вопросы деликатные и важные, и я рада, что после этого «Борща», приготовленного ловким поваром, по крайней мере, представилась возможность их себе задать.

…Но пришло время для третьей загадки — загадки языка, которым написан сборник. Подождите-ка!... Что это еще в конце кон­цов такое — «Так вот, тафарісчь Скварцоф. Значіцца, старічьок єнтат, свінарєз…Випалняїт сфой сфятой долг. У няво, у дєда-ть, рабатьонка ні бєй ліжачіва…», «так і нє нашлі яво, бальшевісскава саколіка, пахараніць штоп с рівалюціоннамі почясцями»…Ишь ты! «Рібяткі, а шо ж ето ви якось странно балакаїте, шо ужо й чорт ногу зламає? Аж мені на вухо не налазує. Набала­кали так, що і в торбу не збереш. Якось геть не по-нашінському, чи що…». В некоторых новеллах практически весь язык персонажей — или такой, с разрешения сказать, русский, или суржик. В свое время несколько читателей упрекали меня из-за чрезмерного, по их мнению, употребления суржика в одном моем произведении — дескать, зачем тогда вообще писать на украинском, если практически все диалоги идут каким-то ломаным воляпюком? Есть ли в этом смысл?

Думаю, что есть. Язык, как и история, — чрезвычайно болезненный для украинцев вопрос, и потому даже признать, что суржик в общем не что иное, как креольский язык (и это совсем не пейоратив, а просто языковедческий термин), — это как потерпеть еще одно, очередное, поражение, хотя само по себе признание — отнюдь не трагедия. Но мы любим притворяться, словно некоторых явлений у нас нет, или по-другому их называть, и в этой боязни правды еще раз проявляется наш комплекс неполноценности. Ну и что, что у нас есть креольский язык и что автор честно воспроизводит его в новеллах или романах? Ведь существует в мире спенглиш — смесь английского и испанского, очень распространенная в испаноязычных районах Соединенных Штатов; есть и такое чудо, как франгле, — об этом сплаве английского и французского расскажут в Квебеке. Есть много других подобных языков и наречий. Вовсе мы не уникальны — такие вещи случаются со всеми, и только наше провинциальное сознание никак не желает принять очевидное. Ведь в текстах Бережного все эти языковые выкрутасы несут значительную стилистическую нагрузку. Слишком обычная русская речь кажется нам странной, неестественной — так, словно мы видим «старших братьев» глазами (точнее, слышим ушами) тех украинских крестьян, которые столкнулись с советскими воинами в 1919-м или 1939-м. Суржик же помогает создать доподлинную языковую картину; не просто передать смысл сказанного персонажами, но и глубже понять контекст, чтобы мы почувствовали вкус (снова эти кулинарные метафоры...) эпохи и места. Я уже молчу о том, что в этой книге читатель найдет и французские, и японские, и польские, и финские, и даже бурятские фразы...

«Червоний Борщ», бесспорно, удался. Но хочется сделать одно предостережение. Новеллы объединены тематически (борьба, иногда партизанская, против репрессивной советской системы) и немного похожи сюжетно (пересказывать не буду, чтобы не испортить читателям наслаждение). Это дежавю, но воспринимается хорошо; потому что в самом деле, сколько раз эти фабулы выписывались, это сопротивление повторялось, а мы ничего о нем не знали! Наша активная борьба — это архетип, нам самим до сих пор неизвестный, потому сейчас должны перечитывать тексты с ним, чтобы научиться его узнавать — и в текстах, и в себе. Но во избежание фабульного однообразия автору придется придумать какие-то другие ходы в следующих произведениях. Которых мы, читатели, с нетерпением ждем.

По крайней мере, я — точно.

Олесь Бережный. «Червоний Борщ». — Збірка новел. К.: Факт, 2007.