UA / RU
Поддержать ZN.ua

ПРИВОКЗАЛЬНАЯ ОТХОДНАЯ

Театр начинается с вешалки - сказано классиком. Мы же от себя накинем: а город с вокзала. Киев не исключение...

Автор: Яков Лотовский

Театр начинается с вешалки - сказано классиком. Мы же от себя накинем: а город с вокзала. Киев не исключение.

На привокзальную его площадь нынче хоть не ходи. Запружена народом, торгующим с рук чем ни попадя: барахлишком, харчами, водкой, сигаретами, пивом, валютой-да мало ли чем. Грязно, замызгано. Словом, зрелище не для слабонервных. Особенно, если взять крытый эстакадный переход от Старовокзальной улицы к привокзальной площади. Тут и вовсе не продохнешь от людского кишения. Та же торговля стоймя, коммерческие киоски, шумные цыганки с тюбиками губной помады и - наоборот - почему-то безмолвные газетчики, сексуальные плакаты и иконки, книги, кофточки, пронзительные детские свистульки, калеки, нищие, пьянь...

Как-то возвращаясь со службы домой и пройдя сквозь всю эту свистопляску, заслышал я вдруг звуки духового оркестра, что доносились со стороны вокзала. Всю жизнь питаю слабость к духовой музыке. Сам когда-то играл в духовых оркестрах. Что-то давненько не слыхивал сии милые сердцу звуки. Рванулся я на них, как .боевой конь на звук полковой трубы. Устремился к ним, огибая двух калек - один безрукий, другой - безногий, -- что дрались меж собой оставшимися конечностями за пядь земли на бойком месте. Отозвалась душа на эти звуки как-то уж очень горячо, можно сказать даже, «горячечно. Может, оттого, что исполнялась особо ностальгическая песня «Где же вы, друзья-однополчане». Или оттого, что заслышал я милую фальшивинку в звуках, придающих некий шарм любительской духовой игре, как, например, расстроенная пианола - какому-нибудь рэгтайму. Но скорее всего оттого, что вся атмосфера происходящего ну ни дать ни взять послевоенная нищета да развал. Словом, легли звуки прямо на душу. И, как оказалось, не одному мне.

Когда я подоспел к источнику звучания, толпа кольцом окружала музыкантов. Нет, музыканты на улицах, зарабатывающие на хлеб, теперь у нас не в диковину. Духовики в том числе. Но здесь был особый случай. Дюжина пацанов, стриженых под ноль, с виду интернатских сирот (так впоследствии и оказалось), стояли на паперти станции метро «Вокзальная» и выдували из стареньких труб песни прежних лет. Перед каждым стоял металлический складной пюпитрик, на нем - замусоленная книжица с партиями для каждого инструмента.» Один из парнишек - первая труба - обращен лицом к оркестру и был за дирижера, то есть давал отмашку, не очень уклюжую, когда начать, когда окончить игру. Тут же при оркестре находилась девчоночка, имевшая в руках черный сатиновый чехол от альтушки, который она с безразличным видом растопыривала, принимая в его нутро «фантики», то бишь, купоны-карбованцы, что теперь нам взамен денег. Сыпали щедрой рукой, хоть и люд, собравшийся здесь, был самый простой и не шибко имущий.

Но более всего поразили меня лица, с какими люди внимали игре и виду музыкантов. Точно их осенило, точно нашло на них прозрение, точно постигли они только вот сейчас, что с нами всеми происходит. Оркестрик этот был как бы полпредом прошлой жизни, которая еще совсем недавно бытовала на дворе, когда все- было прочно, и мы были молоды и прочны, и деньги, хоть их и мало тоже, были прочными.

Мелодии, что исполняли интернатские сироты, были не такими уж печальными и даже бодрыми, но почему-то прошибало всех слезой, как на похоронах. Причем, тонким на слезу оказался почему-то мужской пол. Я насчитал троих смахивавших слезы. Я был четвертым. У меня был свой повод для сантимента.

Некогда написал я рассказ «Эстудиантина», реализовав свое воспоминание о заводском духовом оркестре, о первомайских демонстрациях, о странном смешении общей, пронизывавшей и меня, радости и смутного, неосознанного противостояния тоталитаризму. В рассказе был пафос шестидесятничества, с его мечтой о социализме «с человеческим лицом», - заводские «лабухи», идущие в колоннах демонстрантов противостояли духовому сводному оркестру военного округа - и не спасовали.

И вот передо мною те же трубы, альтушки, баритоны, «бэйный бас», те же истрепанные нотные книжицы с истлевшими уголками листанных-перелистанных страниц, зацелованные до кислой меди мундштуки, выдергиваемые кулисы труб, чтобы слить слюну, фальшивинка-«лажа», когда кто-то там забывает про бемоль в ключе или бекар в такте. Все это предстало снова передо мной воочию. Но уже в новой, иной жизни, и выглядело рудиментом среди теперешнего ожесточившегося бытия - наивным, трогательным, беззащитным. Пронзительность момента усиливалась тем, что дули в трубы сироты. И всякий, кто присутствовал, невольно отождествлял себя с ними. Поскольку каждый ощущал себя осиротевшим, сиротою. Незащищенным перед лицом нового времени. Ведь мы остались советскими, хоть и называемся теперь иначе. Советскими мы не переставали быть. В нас советская начинка, требуха, и пойди ее выпотроши. Советского же Союза нет. Он был, хоть и плохим, порой осточертелым, - однако же, отцом, матерью - одним словом, родителем. Нам страшно. Бесприютно. Впереди ничего отрадного. Нету светлого будущего, ни тебе сияющих высот коммунизма, ни, пусть даже, сияющих высот капитализма, ни еще какой сказочной мечты. Хоть посулили бы, обнадежили, обманули бы, в конце концов, черт побери! Нету и этого. Прошлое же куда-то ушло. Нет света в конце туннеля, но виден пока свет в его начале, каковой олицетворяли собой эти духовики-сироты, не просто исполнявшие до боли знакомые мелодии, но, сами того не ведая, выдувавшие из своих труб нечто большее, значимое. По сути, играли отходную безвозвратно канувшей эпохе.

Я стоял рядом с мальчонкой, игравшем на малом барабане, который висел у него через плечо на ремне. Перед ним также стоял пюпитр с нотной книжечкой, где нотоносец был в одну линейку. Он тоже играл по нотам, что свидетельствовало о довольно основательном подходе. У нас, например, такого не было, чтоб барабанщик по нотам. В одной из пауз я наклонился к нему и спросил: «Вы интернатские?» Он кивнул головой, не отводя глаз от дирижера. «А из какого интерната?» - спросил я снова и тут же пожалел о своем вопросе. Мальчонка метнул на .меня настороженный взгляд и не ответил. Видать, побоялся, что запретят им такой способ добывания средств вот такие любознательные дяди, настучат, донесут куда следует, - воспитатели, вашу мать. Потому, видно, и отсутствовал взрослый их руководитель, поручив дирижировать пацану-трубачу, - с детей, мол, взятки гладки. Уверен, он где-то здесь поблизости. Да во-он он в толпе, за спинами передних. Нет-нет, да и втихомолку сделает им тайный знак, приподымет руку и шевельнет пальцами - потише, мол, полегче, не рвите в клочья. Не хочет открываться, чтоб не было претензий: зачем детей заставляешь побираться.. А что лучше, чтоб воровали они да грабили прокорма ради? Впрочем, одно другому не помеха. По ним видно, что ребятишки не ангелы. Обычные, чуть звероватые, интернатские шалопаи, стрижены головушки, уши вразлет.

Но именно это и увеличивало впечатление от их игры. Они выученно дули себе в трубы, не очень умело, не сильно отдаваясь музыке, играли по записанному в их книжицах, не давая себе отчета о производимом эффекте, - получалось, что это как бы и не они играют, а время, эпоха играла через них. И место это, юдоль эта людская, издавала через них свою боль, торжище это с дерущимися калеками-побирушами в духе Брейгеля, и даже Босха - если брать в целом всю картину кишения. И дата играла - самый канун Дня Победы, нашей .пирровой победы, когда повыбито столько народу, причем народу лучшего свойства, победы, принесшей такую горькую радость, что красный этот день в календаре впору бы давать в черном окаймлении. А после войны разве не продолжалось добитие? Ведь фронтовое мужество вполне могло переродиться в мужество гражданское, чреватое опасностью для тоталитарного строя. Ну а те, что уцелели, - то есть мы, - те изуродованы способом бытования нашего в условиях страха, а затем и двоедушия. В результате и сейчас, через два-три поколения, когда нужны толковые люди для государственного строительства нету достойного человеческого материала.

Между тем сироты-музыканты завели вальс «Як тебе не любити, Києве мій». И еще один отворотил в сторону лицо и утер шершавой ладонью глаза. Затем рванулся в карман и, доставши последнюю, быть может, пару сот «фантиков», отправил их в черный чехол альтушки, который равнодушно растопырила девочка. Он что-то надсадно стал кричать набрякшим жилами горлом, но не слыхать его было из-за оркестра, барабана с Тарелками, понять только можно было, что взяло человека за живое. Нет, чтобы истинно понять всю пронзительность момента, эти отчаянные мужские слезы, надо знать контекст нашей жизни, вариться в ней, вертеться в стремительном ее водовороте.

Вот прошло со дня описанного впечатления чуть больше полугода, то есть прошло всего лето да осень-и что-то опять невозвратно ушло, что-то переменилось в атмосфере наших нравов, в общем настроении. Сейчас, когда пишу эти строки (экономии ради, кстати говоря, на обороте страницы своей «Эстудиантины»), вряд ли уже возможна та майская картина. Там еще было родство сиротских душ, брошенных на произвол судьбы, но соединенных пусть горькой, но общей участью. Это согревало, объединяло и, если хотите, давало какую-то, черт его знает, надежду на чудесный оборот событий. Теперь же... Нет, мы не перестали быть сиротами, но теперь наше сиротство стало более неприкаянным, ожесточенным и угрюмым. Мы разобщены. Не виден уже свет и в начале туннеля. Каждый выживает в одиночку. Да, трудно рождается новая эпоха. Еще предстоят нам мучительные родовые схватки.