На этой неделе не стало Евгении Мирошниченко. Странно и дико эту строчку набивать на компьютере — «не стало…». Она же так страстно жила в последние дни: боролась за Малый оперный, боролась с болезнью, боролась с музыкальной дремучестью. Но есть то, что есть: не стало. И все. Звонок в шесть утра: «Извини, что так рано. Евгения Семеновна умерла... В четыре утра поднялась, прошлась по комнате, потеряла сознание — упала… И…»
Конечно же, время рассудит… Оно всех выстроит «по ранжиру», все разложит «по полочкам». И если какому-нибудь умнику лет через «надцать» взбредет в голову составлять в модном журнале важный «рейтинг» великих голосов Украины (всех времен и нашего народа), в которых не только уникальность тембра, но и боль, страсть, эхо всех украинских сердец, то подскажу лишь несколько кандидатур, которые действительно «на века». Маруся Чурай, Соломия Крушельницкая, Оксана Петрусенко, Зоя Гайдай, Нина Матвиенко, Евгения Мирошниченко…
Последняя — из категории «вечных», великих.
Прожила она, в принципе, долгую, счастливую жизнь — минус последняя «пятилетка» ее театрально-строительных мытарств и болезней. Была всегда любима и народом, и властью. Была согрета привязанностью как близких людей, так и верных поклонников.
Одиночество гнала от себя палкой. Прогоняла его как хворь, как проказу. И всегда ее дом жужжал, словно улей, — ученики, гости, друзья.
Кухня «евроотремонтированная» стала в ее последние годы местом публицистических исповедей и дискуссионной трибуной. Это была своя, камерная, антишустеровская «свобода слова» — в одной отдельной взятой квартире на улице Репина (Терещенковская).
Петь тогда уже, естественно, не рисковала. Потому что ушла со сцены, когда сочла нужным уйти. Но вот своим лирико-колоратурным сопрано клокотала на той кухне, дразня и Зевса, и других ответственных небожителей, которые, по ее глубокому убеждению, почему-то отвернулись от родины, от музыки... И позволили сплошной «нечисти» завладеть эфирами, душами и кабинетами (важными).
— Что делается вокруг?! Почему же они меня «там» не слышат?! Боже ты мой, сколько лет прожила, сколько своему народу отдала, а дождалась лишь унижения… Пять лет устраивают «хождение по мукам»! Думают, небось, для себя стараюсь? Уверены, что барыши буду заколачивать в новом оперном зале? А я же о детях думаю — о ваших… И своих! Они же не нужны никому сегодня… Их выталкивают в мир другой, чужой и растирают грязными подошвами их профессиональную состоятельность… И они оставляют нашу родину… Бордели строят, казино открывают, шлюх своих ублажают в лучших местах столицы... А лучшие голоса — здесь не нужны?! Что за время такое? Почему никто никого не слышит? Почему все судят о других только по делам своим же циничным? Неужели и вправду оглохли?
…Это еще самые мягкие из ее эмоциональных выражений во время кухонных антишустеровских «свобод», когда тушь размывали слезы, если заходила речь о новой опере — ее последней мечте, которая так и не осуществилась… При ее жизни.
…Той жизни, которая, как известно, была и богаче, и ярче, чем у иных, поющих в том же «терновнике». Судьба всегда вела ее за руку. А когда представился случай, то возвела на вершину музыкального олимпа. Девочка из села Радянского Харьковской области с истинно неповторимым голосом, хулиганившая прежде в ремесленном училище, однажды приехала в консерваторский зал на правительственный концерт — и тут же была услышана. За этот голос схватились, в него вцепились. Ее университеты уже в консерватории — сплошные «минусы» по марксизму-ленинизму. И сплошные «плюсы» — по профессиональным дисциплинам: мастерство актера, танцы, гимнастика, пение. Равных не было. Звезда уже загоралась.
Но нрав у нее всегда был неукротимый. Постоянно ее норовило соскочить с академических «канонов». Ее выгоняли из «храма музыки» с завидной регулярностью. Порою дело доходило до того, что сам председатель Верховного Совета Украины Гречуха брал ее за ладонь: «Женя, ты сумасшедшая! Бог и природа тебе дали голос. А ты думаешь, что это твоя собственность? Это собственность всей Украины! А ну-ка не дури — бегом на учебу в консерваторию! Учись хорошо! Даю слово: никто тебе плохого слова там не скажет…»
Ей вообще было трудно возражать, перечить. Всегда пулеметом строчила сто слов в ответ. И плевать было на исторические формации, партийные конъюнктуры. Она была любима. И все.
Она пела при Сталине (состав «Трудовых резервов» однажды выступал в Кремле, и она, увидев вождя, перепутала куплеты). Она пела при Хрущеве. Ее уважал Щербицкий. Ей благоволили Кравчук и Кучма.
По ее поводу подписывал письма даже Ющенко. Правда, ни одно из этих президентских посланий так и не возымело действенной пользы в отношении ее иллюзорного театра. И она пребывала в прострации: как же, первое лицо хлопочет, а его не слушают, в ус не дуют, это же невозможно, так не бывает… Ей казалось, что одного ее голоса уже достаточно, чтобы быть услышанной — всеми.
Великая и наивная, она просто отказывалась верить, что на закате лет переселилась в иную «страну» — «страну глухих», где подлинный «голос» уже не имеет значения.
А вот прежде ее любимый педагог — М.Донец-Тессейр — знала цену этому вокалу. И этой колоритной «нережиссируемой» личности. По сути, именно Мирошниченко и привнесет на украинскую оперную сцену актерскую «саморежиссуру». Она станет отдельной артистической ценностью (да еще с ее-то вокалом!) практически во всех своих значительных оперных работах — Виолетта («Травиата» Верди), Лючия («Лючия ди Ламмермур» Доницетти), многих других.
То и дело ее будут поддергивать вопросиком: «Что ж вы после своих-то триумфов в Киеве за границу не уехали вовремя, Евгения Семеновна? Была бы тогда в мире новая Каллас — вы!» А она словно мокрым рядном накрывала чужой ироничный запал: «Остыньте! У нас с нею разные судьбы… И разные голоса... Мне и своей судьбы достаточно…»
На эту судьбу действительно выпало множество чудесных творческих свершений. И именно ее имя стало синонимом «примадонны украинской оперы ХХ века». Было немало ее бурных личных романов (уж так любила и так бросала, что весь город и вся страна этой страстью проникались). Родила двух сыновей, которыми гордилась всегда.
И, конечно, ее постоянные радости и тревоги — ученики. Обожала Олю Пасечник, которая оказалась востребована за рубежом, а не дома. Любила как сына Мишу Дидыка, с которым фактически в последний раз и вышла на оперную сцену... В «Травиате». Это было… Господи ты Боже мой, когда ж это было? Кажется, лет «надцать» назад, в ее 60-летний юбилей?
Вся опера (дружный коллектив) в те дни пришла смотреть на ее… провал. На 60-летнюю пенсионерку, примерявшую на себя одежды томной Виолетты (а это коронная партия и Каллас, и Тебальди, и самой Мирошниченко в годы ее звонкие).
Помню, как зал оцепенел, когда она лишь вышла в ярко-красном платье, словно тореадор, — на бой с «быками». Дидык — Альфред. Она — Виолетта. Странный и страстный роман уже немолодой куртизанки и юного мальчика… И совершенно неожиданная перспектива давнего оперного сюжета, очерченная ею в тот вечер с надрывом, тоской и неистовой творческой страстью.
Кажется, сто «Травиат» видел спустя годы, а та (в красном платье), поверьте, по сей миг кажется лучшей. Мирошниченко тогда играла и надтреснутым голосом, и залом, и чужой судьбою — будто гениальный виртуоз. Это был совершенно неожиданный этюд в ее исполнении — этюд о гибельности последней страсти между людьми, которых разделяют не только сословные условности, но и возраст…
Это была вроде бы та самая знакомая «Травиата», но еще более трагичная, безысходная, надрывная.
В финале — когда она умирала — с нею умирал весь зал… Не только от сострадания, но и от очевидного осознания: больше и ярче певицы-актрисы на этой сцене нет, не было и не будет… Не будет!
После той «Травиаты» в ее жизни останутся две главные последние «арии» — преподавательская деятельность (как реальность) да Малая опера (как призрак дома на Лукьяновке).
О последней горькой истории много написано, в том числе и на наших страницах. Что толку повторять?
Первую певицу страны опустили до уровня просящей нищенки. Пять лет «демократической» власти стали для нее и пятилеткой пыток — бессмысленностью ожиданий и циничностью чиновничьих отписок. И, не сомневаюсь, две беды окончательно сломили ее в эти годы. Беда внешняя — равнодушие власть имущих в столице и в стране. И еще беда внутренняя — зловещие метастазы: та самая болезнь, которую она залечивала не на родине, а в Мюнхене и, извините, не за украинские деньги, а за российские. Ни разу ее так и не приняли в поющей мэрии по «театральному вопросу». Хотя билась об этот порог крыльями — ради своего театра, ради своих учеников. По утверждению ее же коллег, существовало даже негласное указание: не принимать эту певицу даже на уровне замов, дабы никогда не достроить этот «долгострой». И дело всей ее жизни добивали медленно, уверенно: сократили расходы, затем сняли ее директора, оставили ее один на один с этим монстром произвола. И на Банковой об этом прекрасно знали (она им каждый день писала). Но ничего не решали. «Страна глухих». Ужас, бесстыдство… Потеря сознания.
Эти две беды — внешняя и внутренняя — и съедали ее, великую и любимую нашу певицу, до полной потери сознания… До той роковой минуты в четыре утра в понедельник, когда этот голос умолк. Хотя… потеря сознания — это состояние страны, которая перешагнула, а теперь оплакивает.
Ей никто толком не ответил на эти письма, просьбы, мольбы. И, увы, так и не смогли во всем огромном городе найти для новой, последней, ее сцены эти несчастные 0,45 гектара земли. Жутко рифмовать, но теперь-то понадобится гораздо меньше: всего 1,50 на 2 м той самой земли — на родине, так любившей и так предавшей.