UA / RU
Поддержать ZN.ua

О ДОБРЕ И ЗЛЕ

Каково реальное место культуры в жизни человека? Что мы можем взять в день будущий из прошлого? Как определить истинность нашей терпимости?..

Автор: Виктор Лопатин
Каково реальное место культуры в жизни человека? Что мы можем взять в день будущий из прошлого? Как определить истинность нашей терпимости?

Думается, что, несмотря на некоторую фрагментарность, беседа на эти темы с известным киевским этиком, ведущим научным сотрудником Института философии НАН Украины и преподавателем Киево-Могилянской академии, доктором философии Виктором МАЛАХОВЫМ будет интересна многим читателям «ЗН».

— Виктор Аронович, мне хотелось бы начать нашу беседу с определения пусть и каких-то очень приблизительных контуров, очерчивающих то, что принято называть культурой.

— Говоря о ценностях культуры, мы обычно имеем в виду нечто «высокое», возвышающееся над повседневной жизнью людей. В то же время сама реальность культуры, ее конечное бытие в мире предстает, скорее, чем-то безусловно фактичным — музеи, театры, библиотеки, чуть «выше» — произведения искусства, чуть глубже — обычаи, нравственный уклад жизни... Бесспорно, для обеспечения реальной жизнедеятельности культуры все эти моменты важны. Но есть ведь еще и та особая неуловимость, предметная незакрепленность, пожалуй, даже таинственность, без которых само представление о неповторимости и о духовной сущности культуры утрачивает всякий смысл. Чем бы культура ни была оснащена и, напротив, какие бы лишения она ни испытывала, это неуловимо- таинственное, раскрытое лишь для живой человеческой души ее уникальное присутствие в мире сохраняет значение феномена, позволяющего судить о самом ее наличии, дающего основу для толкований, свидетельствующего, наконец, и о ее творческом потенциале на будущее... Культура — не только то, что человек делает, но в еще более существенном смысле — то, что образует его любовь, что ему снится, что преследует его как наваждение. Можно строить небывалые города, но они только тогда становятся феноменами культуры, когда у них, как бы непроизвольно, поверх всех трудов и забот человеческих, возникает свой дух, когда Париж становится Парижем и Киев Киевом, —и лишь до тех пор, пока им удается сохранить это свое неповторимое своеобразие (несводимое к одним лишь архитектурным особенностям, но и немыслимое в отрыве от них) среди расползающейся неточной массы современного мегаполиса. Подобным образом любая эпоха приобретает подлинно культурный смысл тогда и только тогда, когда созданное ею, сколь бы ни было оно значительно само по себе, «обрастает» особого рода органикой, откладывающейся в легендах и тайнах, в «цвете и запахе времени — вещах едва ли до конца материализующихся, но тем не менее реальных.

Так же, как тогда, я и сейчас считаю, что культура как таковая не может предопределять решение последних мировоззренческих вопросов, вопросов жизни и смерти. Она принадлежит не к той области, где, по словам Пастернака, «дышат почва и судьба». Мне кажется, что в хорошо устроенном обществе человек не должен замечать того, что живет в культуре.

Если же говорить о моей «перестроечной» работе «Нравственный аспекткультурного бытия личности», то там меня в большей мере интересовала в связи с культурой проблема зла. Не знаю, насколько неоправданно оптимистичным выглядит то, что я писал тогда, но я и сегодня готов защищать выраженные там три тезиса. Во-первых, то, что в двадцатом веке человечество получило чудовищный опыт зла. Впрочем, оно не просто столкнулось с ним практически, но именно в культуре этого века мы можем наблюдать некоторую завороженность, загипнотизированность злом, некоторое духовное притяжение к злу. Во-вторых, на мой взгляд, возникает проблема выхода человечества из этого состояния. И в-третьих, по моему мнению, сейчас мы можем наблюдать некоторые симптомы вывода из этой ситуации. Ситуации, ключевые определения которой связаны с тоталитаризмом, с массовыми репрессиями, лагерями, холокостом, в конце концов с противостоянием атомных супердержав. Сейчас существуют другие беды и опасности, но симптоматика выхода за рамки манихейской парадигмы, которая была свойственна этому веку, мне кажется — налицо.

— Тем не менее от прошлого нам никуда не уйти, и у вас можно встретить мысли о насущности более глубокого понимания тех же «семидесяти лет» по сравнению с нынешним эмоциональным состоянием.

— Как и многие, я переболел этим вопросом... Недавно у нас выступала (в Киево-Могилянской академии и Институте философии) профессор-историк из Германии Юта Шерер, и она рассказывала, как ее поразило обращение сегодняшних московских философов к более далекому прошлому (кто занимается Соловьевым, кто Чаадаевым) при всеобщем отвращении к вот этим «семидесяти годам», а может, и страхе перед этой темой. Мне же кажется, что взвешенно не осмыслив этот период, нам будет трудно восстановить непрерывность нашего духовного опыта, в конечном счете, собственную идентичность. И тут, наверно, каждому стоит задуматься об ответственности своей, своей семьи, своей нации, своей культуры. При этом вряд ли можно удовлетвориться тем, что вот известно, откуда «пришли комиссары, большевики, поработили наш несчастный, сердечный, душевный, многострадальный народ», который только терпел это чужеземное ярмо, ничего сам не делая для укрепления этого ига... Пытаясь понять самих себя, а также своих предшественников, воссоздать, сохранить единящую нас с ними непрерывную цепочку смыслов, мы ставим тем самым и вопрос ответственности, связывающий нас перед лицом исторического времени. Признание такой ответственности, конечно, требует мужества. А ее актуальность для многих еще закамуфлирована тем, что коммунистическая идеология при всей жестокости своих предельных выводов в основе все же опиралась на систему общечеловеческих ценностей. Хотя эти ценности принимались и утверждались у нас лишь в утилитаризованной практической форме, что фатальным образом резонировало с «посюсторонностью» народного сознания, чаяниями земного, воплощенного Рая (надо только еще побороться, выполнить еще две-три пятилетки и т.д.). И ради этих чаяний, ради эфемерно-грядущего «светлого будущего», мягко говоря, игнорировались жизнь, свобода, права и достоинство каждой отдельной человеческой личности.

С другой стороны, начиная с лет «оттепели», у нас человек все-таки мог в относительном покое развивать свои душевные качества. В те годы приглушенный страх парадоксальным образом совмещался с особой душевной утонченностью, глубокой исповедальностью, нередким бережным отношением к другому человеку. Почему сейчас нас трогают старые советские фильмы? Потому что мы видим там людей более тонкой душевной организации по сравнению с теми, что встречаем повседневно на наших улицах. Мы все грубеем понемногу (хотя я и не люблю употреблять местоимение «мы»), теряем сегодня вещи значительные и дорогие, и дай Бог, чтобы когда-нибудь в будущем их можно было восстановить. Среднее поколение хорошо помнит, как легко и непринужденно люди смеялись и предавались веселью в шестидесятые — восьмидесятые годы, как легко и быстро устанавливалось взаимопонимание в любой более или менее интеллигентной компании. Все знали, что есть вещи отвратные и есть вещи смешные, и это знание сближало людей. Сейчас же даже наш юмор приобретает зловеще-надрывный характер или становится серийной продукцией в виде сборников анекдотов, что, конечно же, характеризует бытие общества. Словом, наш опыт далеко не однозначен, это не тот кусок киноленты, который можно вырезать и выбросить. Он должен трезво осмысливаться, и для такого понимания сегодня есть немало предпосылок.

— Кстати говоря, во многих ваших работах особое место занимает как раз «человек душевный, для которого внятна серьезность и существенность нравственных проблем». Но у нас сегодня в обществе фактически культивируются жесткий прагматизм, индивидуализм, даже цинизм...

— Я абсолютно убежден в том, что невостребованность лучших человеческих качеств, того, что делает человека добрым и талантливым, сегодня — серьезнейшая проблема. Мы ныне переживаем далеко не приятный период превращения во второразрядную страну. Страну, где человек не может чувствовать себя (даже в той мере как воспитывала это советская идеология) полноценным представителем своего времени. Страну, где все мы с большей или меньшей остротой ощущаем свою второсортность, выброшенность из эпицентра мировой цивилизации. Еще Паскаль говорил, что такое состояние для человека невыносимо. И понятно, что чем большую роль в нашей жизни играют духовные ценности, тем невыносимее это состояние.

Если же говорить о культивировании лучших человеческих качеств, то тут надо понимать следующее. Наверно, в природе добра и зла заложено то, что зло легче назвать и увидеть, оно агрессивно и само лезет в глаза. Что же до проявлений человеческой доброты, то они иногда исчезают от... слишком громкого их называния. Сила добра в том, что она связана с нормальным ходом вещей, с элементарным порядком. Мы можем способствовать воспитанию позитивных качеств человека просто тем, что дадим ему больше свободы, будем более рационально устраивать общественную жизнь, не будем творить глупостей и жестокостей. Добро — как трава и деревья, оно живет, когда для этого есть условия. И в этой связи я бы хотел еще вот о чем сказать. Если мы говорим о душе и душевности, то с этими понятиями ассоциируется представление о тихой, неагрессивной стороне внутренней жизни человека. С которой связаны такие понятия, как «стыд», «застенчивость», «молчаливость». Достоевский для характеристики некоторых своих героинь использовал замечательное слово «безответность». Ведь на самом деле это очень сложный нравственный комплекс — когда человек может позволить себе быть безответным. Так вот эта укромность и молчаливая душевная сосредоточенность, способность громогласно не заявлять о себе всегда были присущи как раз восточнославянской культуре. Но сейчас у нас, действительно, доминирует совсем иное. Это, конечно, хорошо, что так быстро были преодолены рудименты того странного стыда за проявления собственной индивидуальности, которые порождались прошлым режимом. Но это преодоление во многом приняло крайние формы, и совершенно очевидно, что нынешний эксгибиционизм (духовный, душевный, телесный) должен быть в конце концов адекватно уравновешен.

— Ваше выступление на недавней конференции «Язык и культура» называлось «Вера, верность, толерантность». И мне показалось, что вы хотели как-то сориентировать аудиторию именно в этих направлениях.

— На мой взгляд, сегодня очень важно понять (этот этап на Западе люди уже прошли, а мы, наверно, проходим сейчас), что вера это прежде всего — мировоззренческая и жизненная проблема для современного человека. В прежние годы у нас атеистическое большинство считало, что верующие не понимают чего-то фундаментального, а верующие так же думали об атеистах. И мало кто задумывался над вопросами о том, для чего вера нужна человеку, откуда она возникает и почему она так трудна. На самом же деле это серьезная проблема, которая нуждается в осмыслении и понимании. О себе я могу сказать, что у меня с верой дела обстоят достаточно сложно, я никого не хочу вводить в заблуждение. Мне сложно ответить на этот вопрос даже самому себе.

Но наряду о проблемой веры в нашей жизни есть и проблема верности. Сергей Аверинцев как- то очень хорошо заметил, что на заре христианства понятия эти обозначали примерно одно и то же. И действительно, ведь в Апокалипсисе сказано: «Будь верен до смерти, и дам тебе венец жизни». Но сегодня эти понятия несколько разделены. Так вот я говорил о проблеме верности нашей культуре и нашим ценностям. Ведь современная культура мозаична, разновекторна, в ней постоянно происходят различные коллизии. И мы не можем быть в этих условиях просто созерцателями. Каждый за что-то болеет, и я очень хорошо отдаю себе отчет в том, что монотеистический иудео-христианский нерв европейской культуры очень уязвим в современном мире. Уязвимо то, что придает нам убежденность в осмысленности человеческого страдания, в том, что наш духовный и душевный опыт имеет какой-то абсолютный смысл. У Серена Кьеркегора по этому поводу: «Или индивид имеет отношение к Абсолюту, или все пропало!» На мой взгляд, постмодернизм начинается с ощущения, что нет этого отношения, а значит, надо жить в мире, где все пропало. Поэтому сегодня остро и стоит вопрос о нашей верности своей культурной традиции.

Но, с другой стороны, это ведь и вопрос о нашей толерантности (терпимости). Легко быть толерантным, когда нет собственных убеждений. Такая толерантность основана на безразличии и равнодушии. Гораздо труднее иметь свои убеждения, не поступаться ими и в то же время понимать необходимость освободить часть общего пространства для иных убеждений и жить рядом с людьми другой веры. Мне кажется, что путь к такой толерантности пролегает через понимание того, насколько она может быть трудна для наших партнеров. То есть вряд ли можно назвать по-настоящему толерантным человека, который не понимает, как трудно делать шаги в этом направлении. Если мы это понимаем, то мы будем терпеливо ждать нашего партнера. Если не понимаем, то не будем к нему толерантны. Как совместить верность своим убеждениям и толерантность к чужим? В этом серьезная духовная и экзистенциальная проблема для нашего современника.

Мне хочется закончить эту беседу словами, которыми заканчивается вузовский курс лекций В.Малахова «Этика»: «...Ничто, внутренне направленное к добру, не проходит напрасно».

Беседовал Виктор ЛОПАТИН