UA / RU
Поддержать ZN.ua

НИКОЛАЙ ГЕ И УКРАИНА

Исполнилось 170 лет со дня рождения одного из блестящих представителей когорты передвижников— художника Николая Ге (1831—1894)...

Автор: Ольга Жбанкова
Николай Ге на пасеке. Фото Л.Ковальского. Публикуется впервые

Исполнилось 170 лет со дня рождения одного из блестящих представителей когорты передвижников — художника Николая Ге (1831—1894). Любителям живописи он известен как автор ставшего уже хрестоматийным исторического полотна «Петр I допрашивает царевича Алексея», исполненных психологического накала картин на религиозную тему, а также ряда выразительных портретов своих современников, близких ему по духу людей, среди которых были А.Герцен, Л.Толстой. Фамилия Ге знакома и большинству простых обывателей, с увлечением разгадывающих всевозможные кроссворды. Почти в каждом из них встречается эта короткая, необычная, имеющая французские корни фамилия (предки художника бежали из Франции в ХVIII веке, спасаясь в России от революционных событий).

Николай Ге принадлежал к той передовой части интеллигенции, которая высоко несла эстетические и нравственные идеалы эпохи. Но он во многом сумел опередить время — и в творчестве, и в нравственных поисках истины. Стремясь показать глубину человеческих страстей и страданий за правду, Ге ушел от ставших для него тесными рамок традиционной живописи передвижников — их идейного натурализма. Силу эмоций своих героев и драматизм ситуации он выразил в таком динамизме формы и мазка, что сделало его предвестником экспрессионизма — художественного течения ХХ века. Эти философские работы евангельского цикла Николай Ге писал в Украине.

В 1876 году художник оставил Петербург и вместе с семьей поселился на маленьком хуторе Ивановский, неподалеку от станции Плиски Черниговской губернии. Небольшой, очень скромный, приземистый, совсем не похожий на помещичьи усадьбы домик до конца дней художника будет его пристанищем, его творческой мастерской.

Почему именно Украина? С
этой землей Николая Ге связывало многое. По линии матери он был украинцем. Хотя и родился в Воронеже, но детские годы его прошли в имении отца на Подолии. Подростком учился в I киевской гимназии, затем — в университете Св. Владимира, не закончив который, отправился в Петербург, в Академию художеств. Жена Ге — Анна Петровна — из старинного украинского рода Забил.

Его решительный разрыв с привычной жизнью — это реализовавшееся извечное стремление русского интеллигента быть ближе к народу. Позже, познакомившись с Л.Толстым, художник становится ревностным последователем его нравственно-этического учения. Ге на время оставляет искусство. За краюху хлеба он кладет печи крестьянам. С котомкой и посохом этот высокий, длиннобородый, похожий на античного философа человек бредет дорогами Украины, проповедуя слова добра и справедливости. Одни видели в нем апостола, другие — юродивого. О нем стали забывать в Петербурге. Многие коллеги считали, что как художник Ге умер.

Однако именно здесь, на глухом украинском хуторе, художник возрождается для творчества. Увлеченный благородной целью служения народу, которая в его сознании пересеклась с идеей жертвенности Христа, Ге создает свои самые выстраданные, самые глубокие полотна.

Природа Украины во многом определила образный строй этих работ. Воспетые Н.Гоголем, изображенные И.Крамским и А.Куинджи украинские лунные ночи нашли свое отражение не только в пейзажах Ге, но и в его драматических картинах. Холодный лунный свет становится важным эмоциональным камертоном страданий предчувствующего свой конец Христа («Выход в Гефсиманский сад») и угрызений больной совести одиноко бредущего в ночи Иуды («Совесть. Иуда»).

Произведения, написанные в Украине, Николай Ге представлял на передвижных выставках в Петербурге и Москве. Однако публика, привыкшая к другой, более «красивой» живописи, не воспринимала эти картины, заставляющие содрогаться от изображенной с таким надрывом человеческой боли. Даже давнишний почитатель таланта Ге, известный меценат П.Третьяков, увидев полотно «Что есть истина?», посчитал его «нехудожественным» и очень долго сомневался в необходимости его покупки.

Но были у Ге и страстные поклонники его творчества, последователи его художественной и жизненной философии. Это — воспитанники Киевской рисовальной школы Николая Мурашко, с которой у прославленного мастера установились самые тесные отношения. Во время своих довольно частых приездов в город, Ге всегда посещал школу — читал лекции, беседовал с учениками, обсуждая их работы. Молодежь тянулась к этому мудрому, внимательному и доброму человеку. Он же среди общей массы выделял наиболее способных — опекал их, приглашал к себе на хутор, где они подолгу жили. Сама обстановка мастерской, возможность наблюдать за работой художника, долгие разговоры об искусстве становились для молодых людей серьезной школой мастерства. Среди его любимых учеников были С.Костенко, В.Замирайло, А.Куренной, Г.Бурданов, С.Яремич, Л.Ковальский, Г.Дядченко, И.Пархоменко. Они скрашивали одиночество художника после смерти его жены, помогали по дому, в работе. Известно, что Степан Яремич, впоследствии признанный искусствовед и художник, позировал, подвязанный веревками к импровизированному кресту, для последней и наиболее трагической картины его учителя «Распятие», ставшей своеобразным реквиемом мастеру. Николай Ге похоронен на своем хуторе, в украинской земле, ему близкой и дорогой.

Николай Ге 18 лет провел в Украине. Он принимал активное участие в культурной жизни Киева конца XIX века, дружил со многими известными людьми — художниками, меценатами. И не случайно в 1927 году Всеукраинский исторический музей (ныне Национальный художественный музей Украины) приобрел у одного из сыновей художника 32 полотна его отца.

Однако в 1934 году из музейной коллекции были изъяты работы мастера, являющиеся, по мнению чиновников от культуры, «русскими». Их передали в «профильные» музеи. Более тридцати произведений Ге досталось картинной галерее (ныне Киевскому музею русского искусства). Забрали из музея и с такой любовью собранную большую коллекцию произведений М.Врубеля, в 1880-х годах жившего и работавшего в Киеве, и картины И.Репина, родившегося на Харьковщине и до конца жизни сохранившего в своей душе любовь к родной земле. Украинскую культуру нарочито обедняли, лишая ее таких выдающихся имен.

В архиве Национального художественного музея хранится уникальный документ — рукописный ученический альбом рисовальной школы Н.Мурашко. В нем находятся воспоминания одного из учеников Ге, а также ряд фотографий, сделанных на хуторе Ивановский. Подписаны они — Х.Х. Но из дневниковых записок, оставленных С.Яремичем, становится ясно, что автор их — Лев Ковальский. Он не стал известным художником, хотя и учился в Краковской академии. В 1900—1901 годах преподавал в рисовальной школе. Экспонировал свои работы, написанные в импрессионистической манере, на выставках киевских художников.

Мы впервые публикуем отрывки из этих воспоминаний и фотографию, сделанную Ковальским на пасеке.

Из воспоминаний о Николае Николаевиче Ге

В один из пасмурных сентябрьских дней 18... г. в дневном натурном классе киевской рисовальной школы было полно народа... Все безжалостно изводили краски, переводя на холсты почти отупелое от неподвижности лицо натуры. Я сидел близко от дверей и тоже беспощадно мазал, как вот открылась дверь, и на пороге появилась фигура старика в шубе, с седой бородой, орлиным носом и карими проницательными и в то же время добрыми, смотрящими прямо в душу, глазами. Старик вошел в класс, подошел ко мне первому, как близко сидящему. Посмотрел на мою работу, которая в свету была размазана белилами, и сказал: «Молодой человек, как вы можете писать нос, не зная, где будет затылок?» Я покраснел, мне было очень стыдно, и действительно заметил, что у меня был нарисован нос и щека, а о затылке не было и помину. Все обернулись в мою сторону и теперь только заметили, кто пришел. Я сейчас же убедился, что новоприбывший не был чужим человеком. Многие засуетились, многие побежали целовать старика. Он здоровался со всеми, как с близкими. Я не знал, кто это. Но портрет, выставленный на стене, копия с Репина одного ученика того времени, объяснила мне — это был, несомненно, Н.Н.Ге. Я был еще в школе из недавних, необжившийся, и всегда сторонился старших товарищей, но это обращение ко мне профессора как-то сразу меня подняло в собственных глазах, хотя в его словах не было ничего лестного для меня. Я был ему очень благодарен. А потом, в последующую всю мою жизнь, не рисовал носов на полотнах прежде общего. Урок мне этот пригодился. Не помню, сколько пробыл тогда Н.Н. в школе и что и с кем говорил, кажется, что со всеми. Помню только, что когда ушел этот удивительный старик, мне сделалось как-то пусто. Обаяние личности этого дивного человека осталось во мне — целый этот день я не мог избавиться от мысли о нем.

Вечером была «суббота». Я пришел на вечер раньше других, за мной появилась ученица, которая спросила: «Правда ли, что будет сегодня в школе Н.Н.Ге?» Действительно, часов в 8 пришел Н.Н. в сопровождении нескольких из наших товарищей. Вышел Николай Иванович (Мурашко. — Ред.), подали чай, гостя усадили в центре сдвинутых столов, налили ему в какую-то специальную, чуть ли не севрскую, чашечку чаю, и вечер официально начался. Н.Н. беседовал со всеми и, кажется, обо всем, что только касается искусства. Большинство показывали свои эскизы, дух творчества тогда жил в школе. Н.Н. одни из них хвалил, другие порицал, третьи просто вышучивал, но все это делалось с такой простотой, остроумием и добродушием, что никому и в голову не приходило обижаться.

Меня тянуло к этому милому дедушке (хотя он себя стариком не считал никогда и не любил стариков), так что я искал возможность к нему приблизиться. Случайные обстоятельства и, быть может, сильное мое желание действительно привели меня к нему. И вот весной, год спустя после моего с ним первого знакомства, я был приглашен в хутор, где он жил и работал, милым письмом. Это первая моя поездка в хутор, беседа с Н.Н. и знакомство с женой его, добрейшей старушкой Анной Петровной, какую когда-либо я знал, все это на фоне чудной ранней весны оставило у меня в душе самые светлые воспоминания. Н.Н. тогда только что получил из Питера свою картину «Что есть истина?», наделавшую столько шуму. Я иногда любил сидеть в громадной студии Н.Н. перед этой картиной и любоваться переходами солнечных пятен, написанных на картине, в лунные. Помню, долго мне объяснял Н.Н. законы, по которым желтые цвета в сумерках меняются почти в голубые. Я нарисовал «Что есть истина?» углем и показывал после с гордостью этот рисунок товарищам, нарисованный в хуторе и под руководством самого мастера.

Спустя некоторое время мы сжились как-то с добрым Николай Николаевичем, это был мой советник и моя опора нравственная в трудные минуты жизни, и мой товарищ (несмотря на свои 60 лет, он был молодым с молодыми) и ему только одному я мог все сказать и доверить все то, чего никому не сказал бы никогда. Прошел еще год. Мне предстояла трудная и тяжелая дорога за границу. Помню, я ужасно мучился, самые близкие люди не могли понять всей трудности моего положения. Это было тоже как-то весной. Н.Н. был в Киеве и, помню, в день своего отъезда он был приглашен к М. (Мурашко. — Ред.) отобедать. Как сейчас вижу этот холодный вечер, я провожу Н.Н. и еще досказываю свои планы на будущее и, вместе с тем, прощаюсь с Н.Н., так как на другой день судьба меня гнала далеко-далеко. Я расчувствовался и стал говорить, что, может быть, последний раз его вижу. Н.Н. так меня ободрял, что я, простясь с ним, ушел готовый на все и веселый. Потом, когда я был в одном западном городе в академии, где мне жилось довольно плохо и вследствие этого я писал грустные письма Н.Н., он и тут меня поддерживал, давая и советы, и принимая участие, и поддавая бодрости. Считаю не лишним привести одно из его писем, которое укажет, как он умел относиться мило и хорошо. «Жаль мне, что вы в таком грустном настроении — а того не нужно к себе пускать, нужно жить так, как человек плывет. Плыть нужно непрестанно и всякую минуту брать с бою усилием, в этом плаванье, в этом и жизнь. Хандра — глупость, ее нужно гнать, ведь вы здесь временно, вы здесь посланы, чтобы сделать дело. Мямлить некогда, нужно спешить, чтобы побольше сделать для Того, кто нас послал на работу. Ну! Милый человек, поднимите голову... Бодро, с достоинством идите вперед, а что будет — это не наше дело. Это разберут без нас... Целую вас, любящий Николай Ге...»

Удивительнее всего то, что, преследуя известные идеи, он всем, в том числе и мне, советовал бросить живопись как занятие бесполезное, но сам не бросал и когда узнал, что я поступил в К... (Краковскую. — Ред.) академию, он мне написал почти восторженное письмо по этому поводу. Каждый год, когда я приезжал на каникулы, я бывал в хуторе. То сам уезжал, то бывало, что Н.Н. увозил просто-напросто меня. Я снимал в хуторе фотографии с его картин, то с него самого в пасеке, то так вообще, писал этюды, для которых имел ценные советы от Н.Н. Все его поправки или вообще высказывания, мысли по поводу живописи — я потом, блуждая по широкому свету, встречал, как старых знакомых. Он мне сказал однажды, видя, что я не могу добиться света на освещенной стене хаты, на фоне деревьев и неба: «Если хотите добиться света, то от него же начинайте, никогда нельзя получить свет, начиная от темных мест, потому что свет написать нельзя, а только отношениями можно его вызвать, подбирайтесь к вашему светлому пятну верными отношениями и вы увидите, что если гамма цветов будет взята верно — свет будет гореть». И это большая истина.

Будучи еще в К. (Кракове. — Ред.) я получил от Н.Н. письмо, полное грусти, я думаю, он редко эту сторону своей души открывал. Всегда скептически относящийся ко всему, всегда веселый, он вдруг по поводу смерти милой Анны Петровны писал следующее: «Вы не знали, когда снимали в саду портрет Анны Петровны, что вы делаете нам большой подарок. Анна Петровна умерла, и ваш портрет — единственный, оставшийся на нее похож. Вот уже два месяца прошло с тех пор. Ноябрь я не мог работать, а с декабря стал продолжать начатую в сентябре еще картину. Вы не пишите, когда вернетесь в Киев. Или, может, думаете устроиться там. Жить и учиться, и работать везде можно — были бы охота, дар и добросовестность. Помогай Вам Бог — спасибо, что вспомнили старика. Мне теперь очень и очень одиноко — мы с женой прожили 35 лет, в старости терять такого друга тяжело, но это нужно — без этого не было бы смысла в жизни, в наших пониманиях, в искусстве, во всем. Будьте же здоровы, умны и добры...»

В то же лето я вернулся на родину довольно поздно. Как-то в августе Н.Н. был в Киеве, и вот кто-то меня видел идущим с вокзала и сейчас же сообщил Н.Н., который, несмотря на проливной дождь, в тот же день приехал с несчастным К. (Костенко. — Ред.) Я обрадовался Н.Н. как родному. Они пробыли у меня до вечера. Н.Н. рассматривал мои только что распакованные этюды, делал замечания, говорил, что писаны они сухо, в духе старонемецкой школы, но такое сухое штудирование приводит к изучению формы.

На другой день мы проводили Н.Н. на вокзал, а спустя неделю я уже был в хуторе. Приехал я ранним утром, часов в шесть. Окно в студии было открыто, все еще спали. Я, чтобы не будить никого, поставил осторожно свои вещи через окошко, потом сам влез, и моим глазам предстала картина, одна из многочисленных, которую Н.Н. собирался окончить. Христос, умирающий, и разбойник, кричащий, видя убиенного без вины. На меня произвела эта картина страшное впечатление. Н.Н. проснулся, он спал в смежной столовой, побежал мне навстречу. Тогда гостил у Н.Н. С.Я. (Степан Яремич. — Ред.), он же позировал на кресте для распятия. Мы попили чаю и потом пошли опять в студию. Я увидел впервые «Иуду», только что присланного и распакованного. Мы втроем на него смотрели. Н.Н. сказал: «Вот ругаются, а не понимают, что простое неподдельное чувство человеческое дороже всего. Простота приближает к Богу. Я, когда писал этого «Иуду», думал только о том, чтобы сделать это как можно проще, чтобы «маленькие» могли понять, в чем дело, и я счастлив потому, что могу смело сказать — достиг этого в совершенстве. Вы знаете, когда я привез в Питер этого «Иуду», рабочий, который открывал ящик, долго смотрел на картину, а потом, указывая на группу уходящих людей, спросил меня: «Барин! А барин! Это там Христа увели?»,— я ответил: «Да».— «А это, значит, будет Иуда? Бедный!». И он отошел от картины — он пожалел Иуду, как я его пожалел — он понял его отверженное одиночество. Тогда как «господа» ничего не поняли в моей картине — простое сердце рабочего сразу откликнулось на то чувство, которое я старался вызвать, — что бы там кто ни говорил, я остался доволен этим бесхитростным одним зрителем, который стоил всех кип бумаги, записанных ругательствами. Они привыкли видеть в Иуде предателя. Я же хотел в нем увидеть человека. Вот стоит бедный Иуда, предавший то, что было дороже всего в мире, что давало духовную жизнь — совесть мучит, идти некуда и только и остается — лишить себя жизни. Это не предатель — это заблудившийся человек, не злой, но глубоко несчастный, как несчастны миллионы минутно заблудившихся и делающих массу зла, а потом или целую жизнь мучающихся своими поступками, или же лишающих себя жизни, как это сделал Иуда». Я смотрел на картину и мне тоже было жаль брошенного падшего Иуду, я сказал, что ночь на картине изображена чудесно. «А знаете, господа, что? Я нахожу ужасно много общего между красками и музыкой... Когда смотрю на синий цвет, я чувствую какую-то тихую меланхолическую музыку, тогда как желтые и красные цвета настраивают меня совсем иначе. Один композитор в Питере хочет написать музыкальное сочинение к моему Иуде, он мне говорил, что когда смотрит на мою картину, он слышит лязг оружия, крик воинов и стон души потерянной совести...».

После обеда в этот день Н.Н. принялся за голову разбойника, над которой просидел не одну ночь (помню, сколько раз просыпался я ночью — видел склоненную голову Н.Н. над альбомом). Мы с товарищем ушли в сад. Я увидел целую кавалькаду каких-то господ и поспешил предупредить Н.Н., который стоял на подмостках — писал голову того же разбойника. Узнав, что будут гости, Н.Н. с досадой взял тряпку и укрыл голову. Какая-то дородная, как потом оказалось, драматическая актриса, была центром всего общества, студент-недоучка, еще какой-то недоросль и несколько девиц-подростков. Все они вошли шумно в студию. Н.Н. очень любезно показал им свои произведения и извинялся, что не может показать по их желанию своего «Распятия», которое было завершено. Показал им зато «Кіафу», и вот дама, смотря на фигуру Христа патетически и как-то особенно кривляясь, заметила: «Почему это Христос такой некрасивый?» У Н.Н. раздулись ноздри, что доказывало, что он находится в некотором легком раздражении, он заговорил с увлечением: «Сударыня, да Христос — это не лошадь и не корова, чтобы быть ему красивым, я до сих пор не знаю ничего лучше человеческого лица, да и, притом, человек, которого били целую ночь, не мог походить на розу». Барыне это, вероятно, не понравилось — она, чтобы переменить разговор, заговорила протекционально о студенте, тут присутствующем, — что он тоже рисует и пишет, но не смел показать своих работ господину профессору. Н.Н. увел их из студии на другую половину дома. Я не хотел следовать за ними — на меня нагнали тоску эти господа.

Я вскоре уехал из Киева. Потом, поздно осенью, чуть ли не в октябре, я собирался, по обыкновению, за границу. И вот мне страстно захотелось побывать в хуторе, тем более что я знал из писем, что картина вновь переделана совсем и что готов портрет Н.Н., писанный им самим — он хотел его подарить П.М.Третьякову. Я поехал — 5 верст от станции Плиски протащился по страшной грязи и застал Н.Н. с С.Я., о чем-то горячо спорящими. Сидели они в маленькой кухоньке и пили чай, хотя было еще очень рано. Когда мы попили чаю — вошли в студию. Моим глазам предстала картина, по красоте композиции и по замыслу удивительная. К сожалению, эту, как и все предыдущие, встретила та же участь — ее Н.Н. бросил, потому что она, как сам он говорил, «легендарно понята» и вследствие этого нехороша. На картине было представлено два креста, третьего — только часть видна. Тело умершего Христа обвисло всей тяжестью, разбойники в экстазе смотрят в пространство и видят дух Христа, который обнимает его за голову и целует. Такая масса настроения была в этом, того загадочного настроения грусти, которое встретишь только у некоторых старых мастеров. Я думаю, что Н.Н. потому и бросил эту картину, что она была слишком поэтична. Ему непременно хотелось проповеди, и проповеди реальной. Великий поэт был Н.Н., хотя Илья Репин и называл его невпопад «неудачником».

Я спешил за границу и спустя два дня оставил хутор, не зная, что вижу Н.Н. в последний раз. Еще одно письмо я получил от Н.Н. с известием, что картина совсем переделана и иначе понята и что это надо написать, «а тогда — хоть и умирай». Удивительно, что Н.Н. будто предсказал свою кончину. В феврале он выставил «Распятие», а спустя четыре месяца я получил короткое известие от С.Я., который все время был в хуторе, что «наш дорогой и незабвенный учитель Н.Н.Ге отошел в мир лучший». Я тогда был на пятом курсе К. академии. Прочтя это известие, я разрыдался. Товарищи не знали, что случилось, когда же узнали, что было причиной моих слез, — минутным молчанием почтили память известного им Н.Н. только из моих рассказов. Память о нем не умрет скоро у тех, кто знал его лично, как мы, его прямые ученики. Честь и слава великому поэту, художнику и человеку.