UA / RU
Поддержать ZN.ua

ЛЮБИТЬ ШЕВЧЕНКО: ДЕМОНТАЖ РИТОРИЗМА

Недавно мне пришлось быть свидетелем спора, в котором один известный профессор высказал довольно парадоксальную, но, наверное, правильную мысль...

Автор: Светлана Матвиенко
Елена Карасюк. «Екатерина» (2000)

Недавно мне пришлось быть свидетелем спора, в котором один известный профессор высказал довольно парадоксальную, но, наверное, правильную мысль. Она сводилась к тому, что, возможно, и не стоит вводить в школьную программу по литературе такие чрезвычайно сложные произведения, как, например, произведения Шевченко. Дети «не прочитают» эти тексты, поскольку это все же не детская литература. На что его оппонент, доктор наук, взорвался негодованием: «Кто это вам сказал, что наши дети не любят Шевченко?»

Все это происходило за круглым черным столом «Последней Баррикады» в среду 21 мая. Вмешаться в разговор в тот момент было слишком трудно. Впрочем, все, что сейчас мне хочется сказать, вертелось в голове уже позже, а тогда только взблеснуло интригой.

Честно говоря, мне очень хотелось бы заглянуть в глаза ребенка, который действительно любит Шевченко. Вот просто любит он читать о Гонте, о «причинной» панщине и тому подобном «о» (ведь именно так измеряют дети даже наиболее «фигуративные» тексты), любит, как произведение о Гарри Поттере: возвращается домой из школы и усаживается на диванчик с томиком Кобзаря. Хотя как-то страшно заглядывать в эти глаза. Каким должен быть такой ребенок? Безобразным молодым старцем, подпоясанным чужим опытом, будто бы из сказки о потерянном времени? Есть исключения? Исключения есть.

Вспоминается художник-медгерменевтик Сергей Ануфриев, автор психоделических текстов (во время своего пребывания в Киеве — тоже частый гость «Баррикады»). Я слышала, что в детстве он прочитал «всего Достоевского». Отметим, этот факт преподносят именно как многое объясняющий об Ануфриеве. Вот только что? Внешность? Мышление? Творчество? Все вместе? Наверное, собранные в кучу все эти объяснения говорили бы о том, что он иной, поскольку уже тогда, будучи невинным (?) мальчиком, пережил опыт этих текстов, был готов к изменениям, которые, бесспорно, вызывают эти тексты в психике, в мировосприятии, в поведении. Конечно, я говорю сейчас не о бездумном воспроизведении вслед за взрослым рифмы и ритма — ротиком, возможно, еще и не артикулирующим хорошо все звуки. Поэтому я и хотела бы порассуждать о том, каким может быть влечение, возникающее между читателем и текстом именно тогда, когда читатель идет к нему сам.

Я чудесно понимаю тех, кого отталкивает Кафка, — они нормальные люди, ожидающие от текста приятного, когда он входит (извините!) легко, оставляя ощущение наполненности, а вот ощущение относительной целостности сознания — неразрушенным. Однако я совершенно не понимаю тех, кто «хочет» Кафку, кто «любит» Достоевского, хотя сама к этой «нетайной ложе» принадлежу. Не понимаю, поскольку подоплекой этого совпадения вкусов среди почитателей такой литературы — собственно, и является непонимание: непонимание в отношениях с миром, а значит, и между собой, и с собой тоже.

Неудовольствие, боль, печаль, отчаяние и непонимание.

Проблемные тексты для «проблемных людей» или для «литературных гурманов»? А в чем, собственно, такое литературное гурманство состоит? В том же, в чем и обычное: это когда вы не француз, лягушек в природе ненавидите, а заказываете в ресторане и (действительно!), лакомясь ими, между прочим вспоминаете, как все это выглядело, когда прыгало. И вот в процессе — гамма ощущений.

Кафка, Достоевский, Шевченко — это литературный экстрим. Поскольку на вопрос «Каким ты останешься после этого чтения, когда подпустишь текст очень близко?» — ответ оставляем случайности.

Пожалуй, последствием такой близости мог бы стать реализованный проект Соломии Павлычко — исследование о насилии в украинской литературе. Мог, но не состоялся. Исследование, которое должно было бы определить по «национальным идеям», «модерным коллизиям», «высокой эстетике» — чересчур, немыслимо, чрезмерно много крови, смерти и жестокости. Насилие не однообразное и не одномерное. Откровенное и символическое.

Опять возвращаюсь: как должен воспринимать мир ребенок, любящий эти тексты, и, наконец, что он в них любит? Каков его диалог с этими текстами?

К сожалению, не помню своих впечатлений от Шевченко в школе до десятого класса. Наверное, я не исключение — их не было. Наверное, я воспринимала его как «свой крест», как, в конце концов, воспринимала всю украинскую литературу. (Неожиданно для меня «мой крест» превратился в «мой хлеб» и «мой смысл» — опять она, случайность!) Математика мне нравилась тогда значительно больше. Кроме грубоватых (но как всем нравились!) шуток нашей учительницы, все другое было просто неживое — устаревшие консервы учебников. Мое беспредельно обычное школярство, которое по своему modus vivendi напоминало армейскую установку киноперсонажа Форреста Гампа — делай, как говорят, и меньше вопросов, — пронесло меня не только над Шевченко, но и над всеми прочими произведениями «национального значения», в частности и теми, которые были более понятны для подростка, нежели этот «масонский» текст. Дома «духа Шевченко» не было, был только ужасно изданный «Кобзар», не имевший своего постоянного места: из-за чрезвычайно большого формата его каждый раз перекладывали куда-то, и он, как гонимый беженец, путешествовал по квартире — то терял свою идентичность среди иных предметов, то вновь приобретал ее, прислонившись к братской могиле абсолютно случайных книг.

Как-то уже в старших классах моя подруга рассказала, что в детстве отец научил ее читать стихи Шевченко наизусть. Вспоминаю, я удивилась, ощутив зависть. Тогда, в начале девяностых, «Шевченко наизусть» в раннем возрасте был таким же «знаком», как происхождение из семьи рабочего в бурные двадцатые. И еще она сказала тогда, что любит Шевченко.

Есть, наверное, несколько вещей, к которым можно свести такую любовь. Во-первых, это чувство, близкое к религиозному восхищению или экстазу. Оно возникает даже от ритма, не говоря уж о «высоком» содержании этих текстов, воспринимающихся как сакральные (в конце концов, Библия тоже один из жесточайших текстов, ужас от которых не утихомиривает даже благая весть). Во-вторых, это непоколебимое осознание, что Шевченко равен «настоящей литературе». Следовательно: читаешь Шевченко = читаешь настоящее. Пустое, что не понимаешь. К первому и второму, конечно, часто примешивается дополнительное определение «национальный»: как следствие имеем либо «священный национальный текст», либо «настоящую национальную литературу». В любом случае это означает одно — непреодолимую дистанцию, расстояние между читателем и текстом, измеряемое разве что световыми годами. Риторизм, о котором свидетельствует вот такая нелепая «закавыченность» мышления в затвердевшие фразы, или просто даже пустые формы фраз, выдает беспомощность перед текстом Шевченко. Чем глубже текст, тем более кондовым является данное ему определение — вот что меня всегда поражало.

В этом Кафке или Достоевскому повезло больше. Вокруг них значительно меньше лесов. И сказать «я не люблю Кафку» или «не воспринимаю Достоевского» значительно проще. Непредвзятую демонстрацию уважения к текстам Шевченко и восторга от них можно воспринять, пожалуй, только от исследователей. Именно для этих читателей они могут раскрыться. Поэтому я верю Юрию Луцкому, Григорию Грабовичу, Оксане Забужко, Валерии Смилянской и Нине Чамате… Их книги очень разные, но все об одном: о сложности текстов Шевченко, об их «закрытости», «тайнописи».

Так, может, и впрямь не стоит кодировать ребенка этими высокими ритмами, а просто научить его читать текст от простейшего, постепенно поднимая эту планку. И позволить ему самому добраться до Шевченко, когда у него возникнет такая потребность; только произойдет это, скорее всего, не в десять и даже не в пятнадцать лет. Но тогда и будем иметь право раскавычить вышеупомянутую настоящую национальную литературу, поскольку отношение к этому поэту и его текстам уже не будет зависеть от такого определения и будет формироваться за пределами навязанных определений вообще.

Чем сложнее «объект любви», тем сложнее его любить. Именно поэтому вызывает беспокойство это общенародное «люблю». Беспокоит не тем, что вызывает тревогу за психическую ауру нации, а тем, что столкновение с этой лавиной пустых, неискренних слов действительно представляет опасность, если имеешь привычку доверять словам. «Наши дети любят Шевченко». Наши депутаты любят Шевченко не меньше. Каждый прохожий знает, что Шевченко —величайший украинский поэт, и (это же надо!) любит его! Кажется, вопреки распространенному стереотипу отнюдь не только женщины «любят ушами» — ушами любят все. Однако уши выполняют не стереотипную роль передатчика импульсов в эрогенную зону мозга, а эдакого блокировщика, который заботится, чтобы к главному рефлектору ничего, наоборот, не дошло. Услышали — кого, услышали — как, и давайте любить! No reflections, ну да и no comments. И еще, и еще, и еще…

И чем чаще вы, уважаемый доктор наук, будете спрашивать свое чадо: «А любишь ли ты Шевченко?», тем с большим энтузиазмом и чувством исполненного долга оно вам будет возвращать ожидаемый ответ. Риторика — это словесный монастырь, где и властвует повторение — суть обучения и воспитания. А еще — это бегство от неожиданной, незапланированной и, следовательно, довольно опасной встречи с текстом.