UA / RU
Поддержать ZN.ua

Инфицированный китчем

Третий год в ивано-франковском издательстве «Тіповіт» выходит серия «Інша проза». Благодаря удачному оформлению дизайнера Елены Рубановской она выгодно отличается среди ассортимента книжных магазинов...

Автор: Константин Родик

Третий год в ивано-франковском издательстве «Тіповіт» выходит серия «Інша проза». Благодаря удачному оформлению дизайнера Елены Рубановской она выгодно отличается среди ассортимента книжных магазинов. А как относительно концептуального позиционирования — насколько эти книги действительно «інші» в нашем литературном ландшафте?

Диагностика

Половина выпусков «Іншої прози» — произведения Степана Процюка. Значит, сердцевина «іншості» современной украинской литературы, по мнению издателей, — это и есть Процюк. Но, как ни странно, это не приближает нас к пониманию «іншості», поскольку литературоведы до сих пор не расшифровали феномен по имени Процюк. С одной стороны, никто из рецензентов не сомневается в причастности этого писателя к серьезной актуальной литературе. С другой — его иногда подвергают сокрушительной критике, как, например, Богдан Пастух, который считает прозу Процюка «ахиллесовой пятой» нашего писательства («Літакцент», 25.07.2008).

Анатомию этой «ахиллесовой пяты» многие пытались фрагментарно исследовать. И что интересно: со всеми едкими упреками С.Процюк легко соглашается устами своих персонажей. Критики пишут о его провинциальности, а вот самооценка его героя: «Перестань займатися самонавіюванням для провінціалів… провінційним калькотворенням» (Степан Процюк. Жертвопринесення. — Івано-Франківськ: Тіповіт, 2007). Указывают на корявость стиля — так его персонаж осознает свою «ембріональну метафорику» («Жертвопринесення»). Бросается в глаза тяжелая мрачность письма Процюка без какого-либо проблеска улыбки — и в цитируемом романе встречаем реплику: «Такі, як ти, не вміють радіти». И тут же встречаемся с «психоаналітиком-спеціалістом з морального садизму» — будто в ответ на упреки в душевном стриптизе. А в конце автор выбивает из рук критиков самые колкие аргументы таким самоубийственным пассажем: «Крутий переступник усіляких табу Оскар Вайлд сказав, що літературна щирість є останнім бастіоном нездарності».

Можно было бы считать это произвольным монтажом выдернутых из контекста цитат, если бы не точное наблюдение Евгения Барана: «Все его герои и персонажи — это десятки лиц ego и alterego Процюка, все они смотрят на мир и воспринимают его глазами своего творца» (Євген Баран. Читацький денник-2005. — Тернопіль: СорокА, 2006). Значит, С.Процюк сознательно играет с критикой. И даже не скрывает цели: «Нікому не давався у пастку чіткої дефініції» («Жертвопринесення»). На первый взгляд, весьма комфортная для автора позиция: так, будто сфотографировался, обнявшись со Сковородой, и под прикрытием этой фотоиндульгенции можешь позволить себе делать с литературой что угодно. С другой стороны, это нешуточная провокация критиков, которые рано или поздно таки возьмутся за тебя как за нарушителя литпорядка.

Часто бывает, что автор избегает критической препарации лишь из-за отсутствия в литературоведческой лаборатории соответствующих инструментов. Похоже, так до сих пор было и с С.Процюком. Но вот в прошлом году вышла книга академика литературы Тамары Гундоровой «Кітч і література. Травестії» (К.: Факт), которая существенным образом прояснила современный литературный процесс, и легкий туман, за которым счастливо скрывался наш автор, развеялся. Стало ясно: «ахиллесова пята» Процюка — это метастаз китча.

Нельзя сказать, что до Т.Гундоровой никто этого не замечал. Тот же Евгений Баран, рецензируя раннюю повесть С.Процюка, писал о «мелодраматическом тоне, винниченковской позе его героев, шекспировской страсти и сентиментально-романтическом завершающем аккорде» (Євген Баран. Навздогін дев’яностим. — Івано-Франківськ: Тіповіт, 2006). В этой характеристике — все составляющие китча, который паразитирует на хрестоматийных образцах. Но до сих пор определение «китч» было у нас лишь оценочно-негативным, и применить его к творчеству С.Процюка автоматически означало исключить его из литературного ареала. И это было бы несправедливо.

До недавнего времени понятие «китча» основывалось в украинской критике на экспрессивных оценках немецкого культуролога Теодора Адорно, который отождествлял китч с эстетической вульгарностью и вообще считал его «эмоциональным мародерством». И никто не обращал внимания, что еще перед Второй мировой войной Т.Адорно начал говорить о социологических и психологических истоках этого феномена. За последние пятьдесят лет именно в этом направлении развивалось мировое «китчеведение», и Т.Гундорова наконец «рассекретила» эти исследования. Оказалось, что китч — всепроникающее социокультурное явление, которое вот уже две сотни лет «живет в каждом художественном явлении... подобно вирусу» (Т.Гундорова). Ясное дело, оценивать вирус с эмоциональной точки зрения — бессмысленно. К тому же китч (как любой вирус) выполняет и определенные санитарные функции. «Китч культивирует прежде всего эстетизированное восприятие мира и стабильность формы, таким образом он является средством утверждения стабильности структуры вселенной, основанием которой служат стереотипы восприятия... Китч выполняет также функции терапевтические, виртуально дополняя травматические пропасти», — перечисляет Т.Гундорова «положительные» качества китча.

Исследовательница приходит к выводу, что современные украинские писатели (как, впрочем, и зарубежные) давно постигли тривиальную истину: когда попойки не избежать, ее нужно возглавить. То есть если несанкционированному вмешательству китча нельзя сопротивляться, стоит поставить его себе на службу. Тем более что китчевая стилистика почти гарантирует увеличение тиражей. Рядом с собственно китч-литераторами Т.Гундорова называет ряд авторов, которые сознательно используют его фишки: Винничук, Кожелянко, Жадан, Цыбулько, Подервянский, Ирванец, Андрухович, Ешкилев, Издрык. Процюк не упомянут ни среди китчменов, ни среди имитаторов. Далее попробуем диагностировать китч-опухоль письма Процюка — злокачественная она или излечимая? А, может, его проза — тот самый постмодерный китч-карнавал?

В это трудно поверить, поскольку С.Процюк всячески дистанцируется от постмодернизма. Думаю, поначалу само название книжной серии «Інша проза» позиционировалось как противовес «Станіславському феномену», придуманному земляками Андруховичем и Ешкилевым и легитимизированному в «Малій Українській Енциклопедії Актуальної Літератури» (Івано-Франківськ: Лілея-НВ, 1998), где Процюка фактически проигнорировали. А такое не забывается.

Доктор Процюк

С тех пор в произведениях С.Процюка появляются филиппики в сторону «стерильних просторів так званого українського постмодерну, мовби звідти хтось старанно, як анестезіолог у операційній, повилущував усі прояви життя, залишаючи лише дистильовану красу операційної» (Степан Процюк. Канатоходці. — Івано-Франківськ: Тіповіт, 2007). В этой цитате весьма показательна медицинская нагрузка лексики. Еще критик Петр Коробчук заметил, что в произведениях Процюка «писатель не описывает мир. Он его лечит» (Петр Коробчук и Ко. Авалон та інші території. — Луцьк: Твердиня, 2008). Впрочем, С.Процюк и не скрывает своей склонности к докторскому видению мира — в последних интервью рассказывает, что перестал интересоваться литературой и сосредоточился на чтении популярных книг по психоаналитике (см., например, «Буквоїд» от 23.07.2009). Впрочем, пан Процюк выбрал себе весьма модную специальность — психоаналитику. Фрейд бы плакал, если бы узнал, что его сугубо профессиональные методики превратятся в наше время в китч-технологии, но что греха таить: «психоанализ» нынче властвует и в кино, и в литературе. Достаточно вспомнить, что король орора Стивен Кинг пять последних лет работает исключительно на этом поприще.

Если пользоваться календарем публикации произведений, то можно даже сказать, что Кинг пошел путем Процюка. Но почему Процюк не стал украинским Кингом? Почему не стал отечественным Уэльбеком? Почему, наконец, не повторил успех Забужко, которая также использует психоаналитический инструментарий? «Проблема Процюка-прозаика в том, что он о серьезных вещах говорит слишком серьезно, не допуская и капли иронии или самоиронии», — пишет Е.Баран. Именно так: С.Процюк почему-то считает, что врачи (пусть и «литературные») — сплошь мрачно-серьезные особы. А доктор Чехов? А доктор Булгаков?

Да, и у первого, и у второго классика были проблемы в личном общении. Как и у С.Процюка, который сознается: «Я практично не можу бути відвертим і відкритим у приватних стосунках» («Канатоходці»). Для всех троих литература стала, выражаясь любимым сленгом Процюка, сублимацией. Но Чехов с Булгаковым никогда не забывали, по крайней мере, две истины. Первую осмыслил еще Декарт: «Абсурдно все время серьезно чем-то заниматься. Это и недоступно человеку, да и характер портит... Декарт считал, что чрезмерно напряженная волна усилия в случае стремления к истине затемняет и искажает искомую истину. Чем с большей силой мы к ней стремимся, тем дальше от нее отдаляемся» (Мераб Мамардашвілі. Картезіанські роздуми. — К.: Стилос, 2000). Вторая истина выплывала из профессиональной этики писателей-медиков: не отождествлять врачебный кабинет с театральной сценой.

Главный же герой Процюка (одинаковый во всех его произведениях и, как помним, прямой двойник автора) однажды «спізнав на дотик поцілунок Параної» («Тотем») и теперь из романа в роман насилует читателя стриптиз-расковыриванием своих болячек: «Як розхиталися нерви, аж гидко і цікаво спостерігати за своєю незнаною личиною» («Тотем»). Да, мерзко. И на это обращают внимание сами психоаналитики: «Свободная ассоциация подобна рвоте» (Современная теория сновидений. — К.: Рефл-Бук; Москва: АСТ, 1999). Штампование профессиональных клише — то, что в профессиональной литературе является статистической потребностью, — превращает литературу художественную в «правдоподобный» китч. И уже неважно, кто там главный герой — супермен-полицейский, любитель-фрейдист, лузер-литератор или передовик производства.

На фамильярное заигрывание с психоанализом критики указывали С.Процюку неоднократно. А напрямую предостерег нашего автора еще, наверное, польский афорист С.Лец: «Не рассказывайте о своих снах. А что, если к власти придут фрейдисты!» (Станіслав Єжи Лец. Незачесані думки. — К.: Дух і Літера, 2006). Дождался С.Процюк: уже в академическом Институте литературы есть доктор филологии, который защитился по литературному психоанализу, — Нила Зборовская. То, что баловство Процюка с огнем тонких методик не обойдет вниманием исследовательница — лишь вопрос времени; и тогда нашему фрейдо-озорнику мало не покажется. Но уже и теперь претензии к самопровозглашенному «врачу» немалые. Роксана Харчук, например, предполагает, что у Процюка «нагнетание ненормальностей, возможно, является следствием комплекса неполноценности бывшей крестьянской литературы, которая, стараясь наверстать упущенное, усиленно углубляется в психоанализ, дающийся этой литературе пока что с трудом» (Р.Б.Харчук. Сучасна українська проза: Постмодерний період. — К.: Академія, 2008).

Исследовательница ставит С.Процюку диагноз: «Писатель периферии». Правда, она не озаботилась разъяснением своей дефиниции, слишком доверчиво относясь к PR-конструкциям В.Ешкилева и И. Бондаря-Терещенко, которые «изобрели» в Украине «региональные литературы». На самом деле проблема периферийности существует, и она хорошо известна философам, связывающим ее с обществами, задержавшимися в своем развитии, — с «инфантильными» социумами, к которым, как ни досадно, принадлежит и нынешняя «страна У».

Так называемая периферийность — это вынужденное бытие в домодерном, по большому счету, обществе, которое распадается на два мира: столица и провинция. Столица — это страна мечтаний, провинция — гетто (выйти за границы которого — большая личностная проблема). Столица диктует моду на стиль жизни, провинция тиражирует ее в виде китча. С точки зрения психоанализа, основу нынешнего украинского комплекса периферийности составляет постколониальная инфантильность: это когда в твоей «неглянцевой» жизни виноваты фатум, государство, безденежье — что угодно, только не ты сам. Спасательный круг, чтобы держаться на плаву такого мировосприятия, — доказать себе, что мы «не хуже столицы», можем и сами так же чувствовать, думать и писать. А «так же» — это и есть китч. Получается замкнутый круг: «Китч — это не только облегченный катарсис и выдуманные чувства, но и задержавшееся состояние инфантильности» (Т.Гундорова). И тут как раз самое время выяснить, какого читателя, то есть «пациента», представляет Степан Процюк.

Пациенты

«Мої твори іноді викликають спротив в окремої категорії споживачів літератури, — пишет Процюк-эссеист, явно намекая на читательскую аудиторию Андруховича и Ко. — Вони не відчувають і не розуміють мене, я не відчуваю і не розумію їх» («Канатоходці»). Здесь наш герой лукавит хотя бы потому, что должен был бы знать категоричную точку зрения своего «названного отца», Зигмунда Фрейда: «Я всегда нахожу неестественным, если не могу понять кого-либо, поставив себя на его место» (см.: Современная теория сновидений).

Р.Харчук считает, что в произведениях С.Процюка «буйствует патетика, унаследованная от соцреалистов в вышитых сорочках... Патетично, но неубедительно». А как быть с теми, для кого патетика и является единственным убедительным аргументом? В романах С.Процюка слишком заметная прослойка протестной публицистики, где ритуально-китчево фигурирует «ця олігархічно-бомжівська земля, наче канібал… Поезія доларової банкноти… Варті кишенькової дулі надриви і дидактика, донкіхотство і честь, добро і зло у цьому вселенському царстві нелюбові, реклами і долара». Все это — китч для мизантропов.

И здесь наступает время удивляться снова. Персонажи С.Процюка — «масса неврастеников, импотентов, потаскух» (Е.Баран) — откровенно сексуально озабоченные особи. Ведь что такое его «Тотем» и «Жертвопринесення», как не попытка поставить геосексуальный диагноз Украине (как это попыталась сделать О.Забужко в «Польових дослідженнях…») и даже соревнование с Ю.Винничуком в коллекционировании текстовых секс-побед? Формула его романов проста: больше денег = больше секса. И трагизм коллизий обозначен разве что тем, что достаточно денег на это сочинительством не получишь.

И чем это «інша» проза по сравнению не только с украинским, но и с мировым мейнстримом? Виктор Пелевин дал исключительную характеристику такому «конфликту интересов»: «Гламур — это секс, выраженный через деньги. Или, если угодно, деньги, выраженные через секс… Дискурс — это секс, которого не хватает, выраженный через деньги, которых нет… Цель гламура именно в том, чтобы жизнь человека проходила в облаке позора и презрения к себе. Это состояние, которое называют «первородный грех» — прямой результат потребления образов красоты, успеха и интеллектуального блеска. Гламур и дискурс погружают своих потребителей в убожество, идиотизм и нищету. Эти качества, конечно, относительны. Но страдать они заставляют по-настоящему. В этом переживании позора и убожества проходит вся человеческая жизнь» (Виктор Пелевин. Ампир В. — Москва: Эксмо, 2006). По большому счету, это исчерпывающая концептуальная рецензия на все романы С.Процюка.

Но «іншою прозою» произведения С.Процюка таки являются. Несмотря на то, что пишет о том же, что и большинство современных писателей, он узнаваем. Критик Петр Коробчук отмечает: «Если отталкиваться от уже залоснившегося, что стиль — это человек, то есть его натура, то писатель Процюк является стильным». А Тамара Гундорова отмечает: «То, что оппонирует китчу в литературе, принадлежит неповторимости авторского стиля». Но здесь — снова проблема. Стилистика С.Процюка — откровенно китчевая (т.е. примитивно тиражированная): на каждом шагу — «кохання з першого погляду»; через определенное количество страниц — «у голові щось хруснуло»; многократно повторенные эпитеты «брезклий», «жаский», «африканські пристрасті», «ранкове і зелене». Что это — сознательное использование китча, который «снимает потрясение, для переживания которого не хватает опыта, нет слов, нет определителей» (Т.Гундорова), или неспособность выкарабкаться из заколдованного периферийного круга?

Еще в рецензии на раннюю повесть Процюка «Шибениця для ніжності» (2001) Евгений Баран прогнозировал: «От того, создаст ли автор характер, зависит его литературная перспектива». Характеров в прозе С.Процюка до сих пор не видно. И в «Жертвопринесенні» не соревноваться ему с Шекспиром, поскольку никакого развития характера здесь нет (даже безумие главного персонажа — схема из популярного справочника, а на самом деле в конце он тот же, что и в начале). И в «Тотеме» — полная авторская неспособность к портретированию — сплошная поп-брошюрная типизация. Даже в послесловии к книге Василий Герасимьюк вынужден был констатировать совсем некомплиментарное: «Максим — бутафорский персонаж».

Легче всего списать это на профнепригодность. Но Степан Процюк, кажется, искренне стремится выкарабкаться из трясины «провинциальности». И хотя все его истории изнасилованы нерегламентированными рефлексиями, это все же «лирический дневник нашего современника» (Е.Баран). Симбиоз дневника, интернет-блога («отхожие места духа», по В.Пелевину) и «морально-дидактических лекций» (Е.Баран). Именно в этом синкретизме — «інакшість» прозы Процюка.

Побочные эффекты

В серии «Інша проза» вышли еще три автора, что позволяет уточнить заявленное в серийном названии. Сборник рассказов Ольги Деркачевой «За лондонським часом» (Івано-Франківськ: Тіповіт, 2008) — это пазлы из снов и других сенсорных отголосков (довольно приблизительных), что сильно отдает инфантильным аутизмом («я не знаю, що коїться поза межами кімнати, в якій працюю. Та й не хочу знати»). Странно читать у молодой и, судя по помещенному на обложке портрету, привлекательной писательницы настоящий гимн капитуляции жизни перед рефлексиями: «Я не хочу жити з тобою. Бо тоді все життя пронеслося б одним шаленим днем, і я би не відчула його смак… Мені необхідно бути на самоті, аби я могла спокійно про тебе подумати, згадати те, що було, і придумати те, чого не було… Я не хочу втрачати твої листи! Вони мені іноді більше важать, ніж ти». Подобными размышлениями весьма увлекался в свое время Франц Кафка, но он осознавал, что это психические перверсии и место им разве что в сокровенном дневнике (который, кстати, завещал уничтожить).

Проза О.Деркачевой обозначена «тяжелыми» раздумьями о проблемах мироздания («я думала, чому завжди кажуть, що за розв’язані шнурівки можна зашпортатися і впасти»), эксклюзивными наблюдениями-выводами («в неї вчора почалися місячні, так що її краще не чіпати»), лексической утонченностью («задовбує», «виколупувати», «дурня»). И после всего этого — несправедливое наказание: «Чомусь не сниться Бог».

Считать эту книгу «іншою прозою» нет ни малейших оснований, ведь девичьи альбомчики уже давно у нас превратились в «литературу», пестреющую «сокровенными» желаниями, включая извращения (новелла О.Деркачевой «Песик для Ліди»).

Также ничего «іншого» нет в книге Романа Черковского «Фрондео» (Івано-Франківськ: Тіповіт, 2007). Это типичная «коронационная» проза, созданная по китч-лекалам для потребителей штампов. И потому такие блестящие метафоры и афоризмы, как «вразила моє серце» или «збагнути жінку розумом неможливо», вполне на своем месте. Правда, иногда на этот текст ложится животворно-прохладная тень Прохасько, но выбраться на чистое литературное поле автору мешает его горячий стиль: «Був залюблений у гірські масиви», «Навіть крізь жахливий сміх водоспаду було чути, як тріпочуть її нерви» и т.п. Единственное, что выгодно отличает Р.Черковского среди всех авторов «Іншої прози» — чувство юмора. Вот, например, описание эрекции: «Кілька її кроків вистачило, щоб частина мого тіла миттєво оголосила повну автономію і на хвилях піднесення почала вимагати радикальної зовнішньої політики».

Если «інакшість» прозы Степана Процюка заключается в попытках растворить литературу в разных жанрах клинической психологии, то четвертый автор ивано-франковской серии — Сергей Грабар — играет исключительно на территории литературы и по ее правилам. Так что именно его прозу вполне уместно считать «іншою». Точнее — редкоупотребительной в современном писательстве.

«Притчі» Грабаря (Івано-Франківськ: Тіповіт, 2008) — это традиция, которая тянется от Монтеня, Паскаля и Ларошфуко, через хрестоматийные стихи в прозе Тургенева и до «Эпифаний» мэтра современной латышской литературы Иманта Зиедониса (как по мне, жанр, в котором работает С.Грабар, больше отвечает именно греческому определению «эпифании» — отблески, прозрения, чем перегруженному дополнительными смыслами названию «притчи»).

Чтобы полнее постичь «іншість» С.Грабаря в современном литпроцессе, следует хотя бы кратко остановиться на «отце» этого жанра. Современный американский литературовед Г.Блум считает, что Мишель Монтень «впервые в литературе сделал темой произведения собственную личность... Никем до него так полно и хорошо не было выражено человеческое самосознание... Монтень говорит о себе на протяжении 850 вместительных страниц, а нам хочется еще больше, поскольку он описывает не типичного человека, и уж точно не женщину, но мужчину, у которого есть желание, способность и возможность думать и читать» (Гаролд Блум. Західний канон: книги на тлі епох. — К.: Факт, 2007). Я далек от мысли сравнивать творчество француза эпохи Возрождения и нынешнего украинца, но в одном уверен: С.Грабар — сознательно или нет — сосредоточен именно на упомянутых выше текстовых приманках.

Самый подходящий эпитет для С.Грабаря — эпикуреец. То есть человек, который держится не за якорьки, тянущиеся с депрессивного дна души (как С.Процюк), а упрямо взбирается по той лесенке, по которой поднимался в небо Мюнхгаузен—Янковский. Это отнюдь не пофигистская эйфория, а воля к полному и полноценному бытию здесь и сейчас. Это способность собственноручно завоевать себе счастье на неуловимом плацдармчике «сегодня». «І тут я таки відчув, що час зупинився: не на мить чи годину — на скільки схочу. І я можу здійснити все, що не доробив раніше, наздогнати, виправити. Я можу змінити майбутнє. У мене на це є зупинений час — сьогодні», — пишет С.Грабар в едва ли не главной своей новелле «Масажист», где его эпикурейство проявляется полнейшим образом как единственно правильный выход из драматизма (или даже трагизма) реального положения вещей. И это также напоминает Монтеня, которого «пугала грусть — своя и наша, поскольку он предлагал мудрость как лекарство и для себя, и для читателя» (Г.Блум).

Видение, «сон-сказка» — главные литературные приемы С.Грабаря. Его прежде всего интересует то, с чего начинается любое жизненное движение, — а это может быть воспоминание, невольная мысль, внезапное слово. Слово — как детонатор экзистенции, судьбы. «Історії» С.Грабаря — это не сюжетное развитие, а сухой остаток какого-то отголоска, концентрат прошлого события, который он разводит едва ли не в аптечной пропорции, изготовляя эдакие витаминные шарики. Выпаривание конкретики подчас достигает даже конкретизации абстракции, как например: «Інколи хтось ізсередини вимірював мій череп». А это уже — выход на совсем другие литературные горизонты, который свидетельствует о динамике развития писателя Грабаря.

***

И в конце — еще две цитаты из Гаролда Блума, которые, кажется, делают более выразительной серьезность замысла, а вместе с тем и неудачи издательского проекта «Інша проза»:

1. «Литература — это не просто язык, это также воля к инаковещанию, понуждение к метафоризации, которую Ницше когда-то обозначил как желание инакости».

2. «Современные авторы не любят слышать, что им придется соревноваться с Шекспиром и Данте, как это старались делать в своем стремлении величия и совершенства Джойс да еще разве, из современных западных авторов, Беккет, Пруст и Кафка».