Открывая новую рубрику «Хранители», мы меньше всего претендуем на создание некого пантеона подвижников киевской культуры. Просто захотелось повстречаться и поговорить с разными людьми, так или иначе ощущающими свое «киевство». Сохранение культуры — не миссия, но глубокая внутренняя потребность, если угодно, — смысл жизни. С этого и начался наш разговор с Мироном Петровским — замечательным писателем, дерзким историком литературы и очень киевским человеком.
— Вы говорили о некоей категории хранителей. Благодарно и почтительно должен отвести эту честь. И вот почему. Кто-то, не «хранитель», должен обязательно предъявить претензию: господа хранители, а почему вы не сохранили, не уберегли?.. Я не знаю, могу ли я принять на себя эту ответственность. Вернее так: сам себе я эту претензию могу предъявить, но не кто-то другой. Мой счет с собой — это дело моей совести. А ведь не сохранено многое и часто — лучшее...
— Мирон Семенович, Жванецкий где-то сказал, что в Киеве нельзя жить безнаказанно...
— Я бы перефразировал так: в Киеве, как, впрочем, и везде, нельзя жить безнаказанно, если под словом «безнаказанно» понимать ту самую ответственность, о которой я говорил выше. Я думаю, что это чувство ответственности (избытком которой, увы, отнюдь не страдают мои современники, что меня просто приводит в отчаяние) — это нормальное ощущение нормального человека. Перед кем ответственности — перед своим народом, совестью, господом Богом, — имен этому много, но суть одна: органическое чувство ответственности человека.
— Согласитесь ли вы, что Киев — весьма загадочный город, — по своему имиджу, по какой-то особой ауре, по своему положению, наконец, в мировой истории?
— Самая большая загадка киевской истории — это он сам, город Киев. Невзирая на нашу любовь к нему, на наши познавательные усилия, мы, в сущности, ничего о нем не знаем. Например, как-то так сложилось, что самый близкий к нам исторический период — предреволюционный — остается наименее изученным. Для того чтобы приблизиться к этой теме, надо представлять себе развитие нашего города «сквозь века». В XIII веке у Киева был огромный исторический шанс, и он начал реализовываться: Киев стал входить в историю мировым городом. Нашествие Батыя прекратило этот процесс. После этого Киев вел как бы полусуществование. На протяжении столетий его население едва превосходило население большого села, вплоть до ХVIII века на его территории нет ни одного каменного памятника. Оживление началось со времен Богдана Хмельницкого. И потом — огромный всплеск в конце XIX века. Это связано с тем, что Киев стал сахарной столицей Украины. Подобно Одессе, где положение свободного города дало колоссальный толчок градостроительству и городской культуре, Киев, как на дрожжах, стал быстро расти на сахаре. Предреволюционные 30 — 40 лет оказались необыкновенно бурными для его развития. Но этот период нам очень слабо известен. Как же так? А связано это с тем, что мы начинаем воспринимать какую-либо эпоху как предмет для исторического изучения только через одно поколение. И предреволюционная история Киева, зафиксированная в литературе того времени, заканчивается 80 — 90 годами XIX века. Для следующего периода время познания должно было начаться в двадцатые годы нашего века. Но произошло то, о чем мы все знаем: история, по слову Щедрина, прекратила свое течение... И этот предреволюционный период до сих пор остается чудовищным белым пятном на теле истории Киева. Чем вам не загадка?
— В заглавие последней по времени вашей книги — сборника киевских очерков о деятелях культуры — вынесен известный католический императив «Городу и миру». Почему?
— В реплике «городу и миру» выразился экуменический, всемирный, или, как говорил Лев Толстой, кафолический, смысл культуры: «Городу» — это «себе», «миру» — это «всем». Эти крайности меня и соблазнили, потому что я ощущаю себя человеком своего народа, подданным украинского государства и, более всего, — киевлянином. Можно ли сказать, что я по национальности киевлянин? В этом есть какая-то глубинная человеческая правда — не паспортная, не административно-полицейская. С другой стороны, Киев на протяжении тысячелетий своего существования создавал определенного рода материальные, духовные, культурные ценности, которые помечены знаком этого города и обслуживали его нужды, но в то же время излучались в мировое пространство. Вот и получается, что наработанная Городом культура принадлежит и ему, и всему миру. Эту простую мысль я хотел заявить прямо на обложке.
— Нет ли в этом какой-то провинциальной самонадеянности? Вы ведь сами процитировали в книге нашего земляка Бердяева, сказавшего: «Все, что удалено от Бога, — провинциально». А мы, согласитесь, при нашей повальной набожности, в большинстве своем остаемся в душе закосневшими атеистами. Вспомним комсомольского поэта Уткина: «От нас до Бога, как от Бога до нас»...
— Для меня, атеиста, Бог есть метафора, означающая некий максимум духовности, да простят меня верующие. Что же касается провинциализма... В дискуссиях последнего времени наиболее зрелыми мнениями мне представляются те, которые утверждают, что вопрос провинции — это не вопрос места, где вы живете, это не вопрос, насколько интенсивной жизнью живет это место. Это, скорее, социально-психологический вопрос, вопрос о самоощущении. Когда Иисус пришел из Назарета в Иерусалим, местные фарисеи ощущали себя «столичными штучками», говорящими: где это видано, чтобы провинциальный Назарет породил пророка? А для тогдашнего Рима сам Иерусалим был захолустным городишкой на отшибе Великой империи. Здесь сказываются суждения сверху вниз. Возникает вопрос о вершине, выше которой — Бог. Я не знаю такого места. Так вот, если провинциализм — вопрос самоощущения, то ощущал ли себя Иисус провинциалом? Лев Толстой, живший в Тульской губернии, не жил ли в центре мира? И не была ли Ясная Поляна высочайшей точкой духовного пространства? Когда Михаил Булгаков появился в Москве, о нем говорили снисходительно: «писатель из Киева». Осторожно могу предположить, что сие пустил сам Булгаков: для писателя, мыслившего евангельскими аналогиями, положение «провинциала» в «столичной» Москве было сродни положению Иисуса из Назарета в Иерусалиме. Чтобы не чувствовать себя провинциалом, нужна вера особого рода: не самоуверенность, не наглость, а ощущение жизни в особом, напряженном духовном пространстве. И тогда, если ты живешь такой жизнью, координаты духовной столицы мира пересекаются на тебе.
— «Город» булгаковской «Белой гвардии», наверное, и обладает признаками этой самой духовной столицы...
— Конечно. Хотя, если наложить топографию художественного пространства романа на реальную карту Киева, они совпадают не всеми точками. Мифологизированный Булгаковым Киев отсылает нас к культурной традиции, по которой единственным городом на Земле считается Рим. Вместе с тем, исследователи показали, что Киеву в романе приписаны некоторые черты Иерусалима. Полистайте дореволюционные киевские путеводители, и вы обнаружите такую формулу: Киев — Иерусалим земли русской. Формула очень старая, она идет от богословов чуть ли не XVI века. В прошлом веке она зафиксирована у Максимовича — первого ректора Киевского университета. И это понятно: Киев, как и Иерусалим, раскинулся на холмах, налицо многие ландшафтные совпадения. Но дело даже не столько в этом, сколько в исторической миссии города: так же как из Иерусалима по миру, так и из Киева по славянским землям стало распространятся христианство.
— Я с удивлением прочитал у вас, что и топография «Мастера и Маргариты» во многом — киевская, но самое замечательное, что сам роман написан под большим влиянием тоже «киевского» писателя — Куприна, его повести «Каждое желание».
— «Мастер и Маргарита» дает такие параллели с этим купринским текстом, такое сходство ситуаций, эпизодов, деталей и фраз, что их количество не оставляет места для случайности...
— Булгаков, по собственному признанию, был писателем мистическим. Однако откуда у Мандельштама, не символиста, взялась такая странная метафора «Киев — Вий»?
— Это одна из самых загадочных метафор Мандельштама. Причем инкрустирована в одно из самых прозрачных мандельштамовских стихотворений. Но, как это ни огорчительно для поклонников Мандельштама, не он первый применил ее. Отчасти навеяна она гумилевским «Из логова змиева (Из города Киева) я взял не жену, а колдунью». Но вот Тютчев, весьма актуальный для Мандельштама поэт: «Киев очи отворил» — несомненно, отсылка к векам Вия. Но что совершенно поразительно, в стихах Валентина Катаева 23-го года (а стихотворение Мандельштама датируется 37-м годом) читаем:
Перестань притворяться, не мучай, не путай, не ври,
Подымаются шторы пудовыми веками Вия.
Я взорвать обещался
тебя и твои словари,
И Печерскую Лавру,
и Днепр, и соборы,
и Киев...
Правда, определенные метафоры могут быть принадлежностью не только одного поэта или поэтов одного круга, они могут быть общеязыковыми, общекультурными. Возможно, мы в данном случае имеем дело именно с такой общекультурной метафорой: ее распространенность была ослаблена, а Мандельштам ее актуализировал. Заметьте, я ничего не говорю о ее смысле.
— Перевоплощения одной метафоры... Целый театр! Мирон Семенович, а почему для целого ряда блестящих киевлян — Булгакова, Ремизова, Вертинского, многих других — Киев становился каким-то «гастрольным» городом?
— Вы упускаете из виду, что здесь, в Киеве, на киевском материале создавалась чрезвычайно интересная украинская литература. И не обращать внимание на его украинскую составляющую было бы, по меньшей мере, некорректно. Что же касается русскоязычных писателей, то где бы они не находились, их киевская «гастроль», а я бы сказал — киевская отмеченность, оставалась серьезным впечатлением на всю жизнь и формировала очень многое. Да и не только у них — возьмите гениального австрийского поэта Р.-М.Рильке или польского философа и педагога Януша Корчака.
— В русскую литературу вошел выдающийся киевский писатель Булгаков — образами Киева и каким-то специфически киевским мышлением. А было ли что-нибудь равное в поэзии?
— Мне кажется, нет, хотя Киев дал русской поэзии блестящую плеяду поэтов. Например — Бенедикт Лившиц, один из отцов русского футуризма. Вспомним и такого высококультурного киевского поэта, как Николай Ушаков, одна из книг которого представляет собой поэтическую хронику тех же событий, что и у Булгакова в «Белой гвардии». Кстати, эта книга, по свидетельству Надежды Мандельштам, явилась стимулом для мандельштамовского стихотворения «Как по улицам Киева-Вия». В послевоенную русскую литературу из Киева пришел Семен Гудзенко, в следующем поколении — Наум Коржавин... Но эта тема для отдельной беседы.
— Литературные группы и кружки... Какова их роль в формировании киевских литераторов?
— Да, в нашем городе существовали многочисленные группы и кружки, например сообщество неоклассиков — несомненно, самая культурная составляющая украинской поэзии двадцатых годов, давшая поэзию европейского уровня. Но все эти кружки были разгромлены самым жестоким образом, вплоть до физического уничтожения, с посмертным обесславливанием и вычеркиванием из культурного обихода. Я отлично помню, как в начале 50-х годов студенты университета передавали из рук в руки прижизненное издание стихов Мыколы Зерова, который был, кстати, преподавателем университета. Потом эти студенты куда-то исчезали — становились жертвами доноса... До революции, если студента за политическую деятельность отдавали в солдаты, трясло всю страну: пресса вопила, общественность негодовала. В нашу эпоху такие вещи происходили при всеобщем молчании — не одобрении, но — молчании. Чему-чему, а молчанию мы были обучены очень хорошо...
— Невзирая на бдительность органов безопасности, кружки вашего времени все же существовали и дали кое-что для литературы.
— Мне кажется, что литературные салоны, кружки сыграли в литературе огромную, еще не до конца проясненную роль. Если по кружкам и салонам XIX века проведена некоторая работа, то кружки советской эпохи нам остаются совершенно неизвестными. Здесь две причины: во-первых, официальное литературоведение ими принципиально не занималось, так как они носили неофициальный характер, а во-вторых, эти кружки не афишировали себя просто из чувства самосохранения. В России в последнее время уже кое-что сделано историками литературы в плане исследования литературных кружков наших 50-х — 60-х годов. В Украине же — ничего. Между тем, я беру на себя смелость утверждать, что именно в украинских кружках 50-х — 60-х годов закладывались основы современной украинской литературы. Пренебрегать этим — значит совершать преступление против истории нашей культуры. В частности, мне был близок литературный кружок, который сложился во второй половине пятидесятых годов вокруг малотиражной газеты мединститута «За медичнi кадри» — я там в разное время работал литсотрудником. Общаться со студентами-медиками, приходившими в редакцию газеты, было неизмеримо интересней, чем с моими собратьями-филологами из университета: они были гораздо серьезнее и глубже. Медики судили обо всем трезвее, были менее заражены советскими и литературоведческими шаблонами, они понимали то, что Шкловский называл «гамбургским счетом в литературе», то есть они были бескомпромиссны в своих пристрастиях и оценках, они не желали подлаживаться под официальную шкалу культурных ценностей. Кроме того, они лучше писали, они были и грамотней, и талантливей своих коллег — студентов-филологов. Этот кружок представлял собой очень серьезное объединение литераторов, абсолютно готовых к выходу на читающую публику, просто стесненных обстоятельствами и ищущих какой-то щели, через которую можно было бы прорваться в большую литературу. Я не знаю в Киеве подобного литературного объединения, в котором бы одновременно присутствовало такое количество имен, вошедших со временем в большую литературу. Представляете себе вузовскую многотиражку, на полосах которой одновременно бы печатались Виталий Коротич, Юрий Щербак, Юрий Коваль, Гелий Аронов, Юрий Шанин, Леонид Темин? Говорить о том, что эти люди были единомышленниками, не приходится. Впоследствии они разошлись в разные стороны. Но то литобъединение стало для них серьезной школой. Напиши они сейчас воспоминания о том периоде — это стало бы серьезным вкладом в культурную историю Киева. Я хотел бы обратиться с подобной просьбой и к участникам других литературных кружков. Вообще, существование культуры вне письменных свидетельств современников (а эпоха нашей молодости была именно такой в силу известных причин) заметно ослабляет наши представления о ней.
— Мирон Семенович, намерены ли вы продолжить в дальнейшем киевскую тему?
— Во-первых, я намерен продолжить свою жизнь в этом городе — это ли не тема? А если серьезно... Когда Жванецкого спросили, не собирается ли он покинуть страну, он сказал: а зачем, мне и здесь плохо... На самом деле, это очень нетривиальный взгляд. Я полагаю, что у человека, кроме любимого рая, есть любимый ад, да позволено мне будет в нем пребывать. Видите ли, для меня Киев — глубоко личностная, лирическая тема. По рождению я одессит, но в Киеве прошла вся моя сознательная жизнь. Наступает возраст подведения итогов и возвращения долгов городу, в котором прошла жизнь. И хотя мое авторское «я» нигде явно не присутствует на страницах моих киевских очерков, все равно, все это — о себе... О Городе и о себе. В этом городе столько замечательных людей, которых я крепко держу в своей душе — мой золотой запас, — что написать о них о всех мне не хватило бы и ста жизней. Нужно выбирать. Мне бы хотелось рассказать, прежде всего, о тех киевлянах, которые в силу нашей тотальной забывчивости, или других причин, были выведены за черту киевского пантеона. С другой стороны, это деятели культуры, судьбы которых тесно соприкасаются с судьбами киевской городской культуры. Например, астраханский, московский, петербургский периоды Хлебникова достаточно изучены, и совершенно был неведом киевский период. А для Хлебникова — славянофила, скорее даже панслависта, — пребывание в древней славянской столице имело огромное значение. Вместе с тем, рассказ о Хлебникове дал не возможность поставить проблему киевского мифа. Я приглядываюсь к выдающемуся австрийскому поэту Райнеру Мария Рильке, к его киевскому эпизоду. Испытывая усталость от перепроизводства культуры, Рильке искал в мире области, более близкие к истокам христианства. Поэтому его посещение Киева — паломничество, сакральный визит. Здесь, в Киеве, он изучал русский и украинский языки, осваивал украинские сюжеты. Знаменитая книга Рильке «Часослов» написана от имени лирического двойника поэта — монаха Киево-Печерского монастыря. Для австрийского поэта было важно осознать себя человеком этой среды, этого города и взглянуть на свои европы отсюда, из Киева. С другой стороны, нигде в мире Рильке не имел столько переводчиков, сколько в Украине. Здесь что-то есть, и это надо осмыслить...
— Что ждет наш город, на ваш взгляд, в следующем тысячелетии? Хотя бы в обозримом будущем?
— Я уже нахожусь в том возрасте, когда говорят: хотелось бы дожить и увидеть собственными глазами. Интерес к тому, «что будет» — один из мощнейших жизненных стимулов. Об одном из своих героев Стендаль говорил: от самоубийства его спас интерес к политике. О моем герое я бы сказал: от самоубийства его спас интерес к культуре и ее развитию. Что будет? Какие будут написаны стихи, что будет поставлено в театре, какие соорудят дома и памятники — это все безумно интересно.
— Тогда спрошу так: есть ли у Киева будущее?
— Тогда я отвечу так. Я говорил о блистательном шансе, который был дан Киеву в XIII веке — он был упущен в результате нашествия Батыя. Второй шанс история дала городу на грани веков — пришла революция и все последующее. Сейчас, мне кажется, история дает Киеву третий шанс. Будет ли он реализован, зависит от наших современников, от нас с вами. Не использовать его — великий грех.