UA / RU
Поддержать ZN.ua

ДИКИЙ РИС «СУЧУКРЛІТУ»

В свое (то есть студенческое) время в какой-то из внешнеэтнографических энциклопедий я натолкнулся на одну интересную космогонию...

Автор: Александр Бойченко

В свое (то есть студенческое) время в какой-то из внешнеэтнографических энциклопедий я натолкнулся на одну интересную космогонию. Собственно, интересна не столько сама космогония (более или менее типичная), сколько представленная в ней попытка объяснить генезис загадочного дикого риса, чудодейственные свойства которого перманентно изумляли невинных аборигенов. Будучи в состоянии напрячь эмбриональный интеллект, несчастные существа предложили следующую версию: демиург создал и расположил в определенном порядке все феномены этого мира, придав каждому из них соответствующие свойства и функции… И только дикий рис появился сам по себе.

Созерцая маневры Владимира Ешкилева в современном литпроцессе, нетрудно понять этих аборигенов. Ведь вот же НСПУ, а вот АУП; вот восьмидесятники, а вот девяностики; вот страждущие неомодернисты, вот улыбающиеся постмодернисты, а вот и взопревшие пахари рустикальных нив; а еще — исповедальники и метафористы, западники и славянофилы… И только Ешкилев — словно дикий рис.

Его враждебное отчуждение от всех возможных украинских традиций не требует никаких доказательств: оно, как сказал бы пафосный главный редактор «Духовного відродження», не партикулярное, оно составляет ешкилевский эйдос. Или, как все-таки сказал ИБТ, «Ешкилев — это то, чем мы не стали из-за Шевченко». Хорошо это или плохо? В системе ешкилевских ценностей нет таких понятий. Нелюбовь к традициям автоматически превращает его в эдакий роллинг стоун, но и освобождает от традиционного украинского проклятия компенсировать публичным нравственно-этическим пафосом загаженные уголки приватного существования. В своих текстах и выступлениях Ешкилев, как правило, предстает имморалистом и циником. Но в частном общении и общих делах он умеет быть надежным и обязательным. Все эти вишневые «кабы знать», «забыл», «опоздал», «как-то оно будет» — не об Ешкилеве. Помня, что, по многоуважаемому Гераклиту, полемос — отец и мать всего сущего, Ешкилев с наполеоновской маниакальностью развязывает войны, чем и стимулирует литературный процесс (в каком направлении — это уже вопрос для грядущих исследователей «станиславского феномена»). Мышление Ешкилева — насквозь концептуальное, а значит, вновь какое-то неукраинское: у меня даже есть подозрение, что его «ТР-дискурсы» и «топосы поражения» переживут его же «художественные произведения». Кстати, объявив Ивано-Франковск (не только его, но все же) топосом, а постмодернизм — соответственно — хроносом поражения, Ешкилев, бесспорно, нарывается на неприятности уже в ближнем «феноменном» кругу (впрочем, благодаря упомянутой способности провоцировать движение и выполнять обещания, ему, пожалуй, сойдет с рук и это). Ну, и наконец: сколько бы Володя ни выпил, он все равно не запоет украинские народные песни. Короче говоря, дикий рис — он и есть дикий рис.

Но последнее ешкилевское «па», а именно — роман «Пафос», превзошло своей неожиданностью все предыдущие. Конечно, заработки за рубежом для Украины, по крайней мере Западной, — тема не менее актуальная, нежели когда-то война: едва ли у нас осталась семья, которая бы не имела к этой беде никакого отношения. Но чтобы Ешкилев, этот проповедник чисто эстетической конвенции, а также демиургист и фэнтезист написал остро социальное произведение о тяжкой судьбе наших роксолан под их бристолями? Эх, нет на Ешкилева сент-бёвов, чтобы выяснить всяческие биографические предпосылки (вспоминаются слова Камю об Уайльде: сомнительно, чтобы до того, как быть осужденным, он вообще думал, что в мире существуют тюрьмы). Ведь хотя Корват (одно из многочисленных, но все-таки alter ego автора: писатель, культуролог, преподаватель, педофил…) говорит в романе о своей «врожденной и прогрессирующей аллергии на пафосность», сам роман определенного личностного пафоса не лишен. В частности, такого: тут (и так) жить нельзя, ведь здесь — «топос поражения». Но жить нельзя и там, потому что нас уже и там полно, а мы такой этнос, что загадим любой топос.

Впрочем, тема заработков в романе — как раз «партикулярная» и служит скорее катализатором для более привычного коктейля «Ешкилеff». Ингредиенты: немного профанизированного оккультизма, немного «романа в романе» с откровенно издевательским названием «Море ясности», немного леворадикального хакерского бунта, одна суицидальная лекция, один экскурс на Восток, две пьянки и немало преимущественно интересных речей. Как всегда у Ешкилева, плавают в этом коктейле исключительно уроды. Собственно, «Пафос» наконец-то объясняет, почему ешкилевская «внутренняя станиславская энциклопедия» столь беспросветно безобразна. А потому, что именно основание Станиславова обусловлено убийством одного чудовища другими. Так и живут: партачи ритуалов и выпускники ВПШ; женщины, бегущие от мужчин, и мужчины, которые лучшего не заслуживают; преподаватели, экзаменационная такса которых колеблется между десяткой и минетом, и студенты, которым так и надо; недоделанные фаллократы и истеричные лесбиянки-феминистки; монструозное государство, под которое заложена лингварная бомба, и реввоенхакер, чей мозг на острие наемной пули влетает в виртуальное пространство монитора...

Да и вообще: «Пафос» — это роман о смерти. Прежде всего — о «литературе как смерти» и смерти «большого стиля», выраженной самим языком романа — искусственным и вместе с тем натуралистически-какофоничным. А также — о бегстве как смерти и небегстве от смерти, о смерти духовной и физической, модерно-эстетической и постмодерно-иронической. Что касается последней: по мнению Ешкилева (с которым я не вижу возможности не согласиться), репутация разрушителей традиции закрепилась за постмодернистамы лишь из-за феноменального скудоумия нашей вузовской гуманитарной науки. Как раз наоборот: постмодернизм — это последняя относительно эффективная попытка традицию (в частности, гуманистическую) сохранить. А вот сам Ешкилев ее хочет добить, поскольку ощущает приход новых времен, к которым нужно быть готовым заранее. Поэтому с точки зрения того постпостмодерного будущего, стоическое принятие которого позволило бы расколдовать «топос поражения», самая забитая рустикалия и самая рафинированная постмодерновость оказываются для Ешкилева явлениями одного порядка, о чем в романе недвусмысленно и заявлено: «По сравнению с этим (то есть с «процедурой встречи нового». — А.Б.) все прочее — ерунда, постмодернизм, партенократия и карнавал!»

Что тут скажешь? Если и после этого Владимиру Ешкилеву ничего не будет, то будет он жить долго и счастливо и, возможно, станет свидетелем напророченного в «Пафосе» пьяным взяточником Корватом восхода нового Солнца: «Не все, говорю вам, еще потеряно. Под сводом этих тленных небес возможна еще победа… Понимаете меня, ушастые дети скотобазы?»

Понимаем, отец...