НАТАЛЬЯ ЯКОВЕНКО: «ИСТОРИКУ НЕ ДАНО ПОЗНАТЬ МИР ТАКИМ, КАКИМ ОН БЫЛ НА САМОМ ДЕЛЕ...»

24 января, 2003, 00:00 Распечатать

Доктор исторических наук, профессор Наталья Яковенко — председатель Общества исследователей Цен...

Наталья Яковенко
Наталья Яковенко

Доктор исторических наук, профессор Наталья Яковенко — председатель Общества исследователей Центрально-Восточной Европы, главный редактор «Українського гуманітарного огляду», ведущий научный сотрудник Института восточноевропейских исследований НАН Украины, заведующая кафедрой истории Национального университета «Киево-Могилянская академия». Ее профессиональное наследие включает такие научные бестселлеры, как «Українська шляхта з кінця XIV до середини XVII ст. (Волинь і Центральна Україна)» (Киев, 1993 г.), выполненный в рамках проекта Института Центрально-Восточной Европы (Люблин) синтетический «Нарис історії України з найдавніших часів до кінця XVIII століття» (Киев, 1997 г.) и, наконец, прошлогоднее событие научной жизни страны — «Паралельний світ. Дослідження з історії уявлень та ідей в Україні XVI—XVII ст.» (Киев, 2002 г.). Наталья Яковенко адресует свои исследования незаангажированным стереотипами прошлого молодым научным сотрудникам, которые еще могут почувствовать «вкус охоты «за второй реальностью», открывающейся историку только тогда, когда он ищет в прошлом не безликое общее, а живого, противоречивого и временами очень странного для нас, сегодняшних, человека».

«...Я безнадежно не знала историю»

— В кругу мыслящих историков вас считают своеобразным лидером, противостоящим «советизированному» началу в отечественной исторической науке и пытающемуся возвратить туда человека.

— Это определенное преувеличение. Просто в каждой научной дисциплине во время перелома конца 80-х — начала 90-х годов выделилась группа людей, уже на тот момент по различным субъективным причинам думающая иначе. Наша ближайшая компания — это редакция журнала «Український гуманітарний огляд». Один ее участник шутит обо всех нас, цитируя классика: «Узок круг этих людей и страшно далеки они от народа». Наихудшее то, что у этого узкого круга нет никаких официальных рычагов влияния на науку; только определенное моральное влияние. И именно оно обязывает тянуть на себе эту лидерскую функцию. Время от времени делать провокационные заявления, устраивать какие-то акции, ибо кто-то должен же это делать.

— Что это были за «субъективные причины», заставившие лично вас думать по-новому?

— Как это ни парадоксально, но в определенной степени я счастлива, что у меня нет системного исторического образования. По базовому образованию я филолог: закончила классическое отделение факультета иностранных языков Львовского университета имени Ивана Франко по специальности латинский и древнегреческий языки. Потом 11 лет проработала в Центральном государственном историческом архиве в Киеве в отделе древних актов с латинскими документами. Среди работников архивов существует поверье, что настоящими архивистами становятся только через три года работы. Именно через три года я наконец поняла, что это страшно любопытно и что мне это очень нравится. Архив — это то, что историки называют густым, очень конкретным знанием: человек родился, вступил в брак, кто-то избил его в корчме, что-то там у него не вышло с наследством, он умер и т.п. Следовательно, когда я овладела этой «грыцевой школой», то мне нужно было немного начитаться, поскольку я безнадежно не знала истории.

— И вы так просто в этом сознаетесь?

— А чего же здесь бояться? Поскольку я была неофитом, той tabula rasa — чистой доской — то на ней можно было записать все что угодно. Первой мне попалась «Історія Малої Русі». Прочитав ее, я искренне поверила всему, что там было написано. Сейчас очень смешно все это вспоминать. Потом взялась за Костомарова. И здесь как филолог-классик я уже немного стала сомневаться, поскольку Костомаров — это последний историк так называемого академического плана, вкладывающий речи в уста своих героев. Речи эти практикуются от Геродота. Все они, конечно, выдуманные — своеобразная риторическая формула. У меня был незабываемой памяти учитель, преподаватель греческого языка Иван Иванович Андрейчук. Он — первый человек, научивший меня сомневаться в том, что каждое написанное слово является правдой.

В архиве я прошла курс такого своеобразного исторического самообразования. Конечно, тогда я не могла отличать одну историографию от другой, классифицировать их, прослеживать какие-то научные или общественные идеи... Я просто все подряд читала. Мое самообразование, начавшееся с Ригельмана, Рубана, Костомарова, Лазаревского, Антоновича, Грушевского — всего того, чем была дореволюционная историография, — продолжалась уже на трудах современников: советских историков. И я хорошо почувствовала различие.

— В конце концов вы научились читать между строк, да?

— Тот велосипед, что за автором могут стоять какие-то другие вещи, сама для себя я изобрела, когда в своей «грыцевой школе» дошла до Владимира Антоновича. Я внимательно прочитала всего Антоновича, всему там якобы поверила. Но потом дошла к «Сповіді», сопоставила его пылкую антипольскость с польским происхождением, с негативными впечатлениями детства. Задумалась над этим его демонстративным разворотом в сторону украинства, ставший своеобразным манифестом для всего его поколения. Возможно, именно тогда я окончательно начала понимать, что не все в историографии всегда было просто.

— То есть вы считаете, что черты личного характера историка обязательно сказываются на его исследованиях?

— Вне всякого сомнения. Правда, сейчас у нас только начинаются такие исследования. А в зарубежной историографии это большое направление — такие себе биографии от субъективного, от частичного, от всяких настроенческих моментов и тому подобное. Конечно, если говорить о научном творчестве историков, более весомую роль играет то, что немцы называют духом эпохи, — общекультурные веяния, сумма главных идей, которыми руководствуется данное общество, и тому подобное. В пору романтизма это одно, в пору позитивизма — другое, в пору соцреализма — еще что-то третье. Социалистическая пора — тоже не сплошное прислужничество и вера.

«Сознательная внутренняя эмиграция»

— Какими были первые ступени вашей научной карьеры?

— Первую свою диссертацию я писала на такую очень схоластическую тему, не связанную ни с какой-либо политической историей, ни со схемами советской историографии: по палеографии латинского документального письма в Правобережной Украине второй половины XVI — первой половины XVII веков. Этого абсолютно никто не понимает...

— Чиновники от науки не знают латинского языка...

— Ни языка, ни что такое палеография. Латинская палеография тем более была невспаханной целиной. Тему я придумала себе сама. К тому времени как раз вышла книга «Латинская палеография» Люблинской — известной московской исследовательницы, ныне уже покойной. Я написала ей письмо, спрашивая, не могла бы она мне что-то посоветовать и как-то помочь. Люблинская ответила очень быстро. Я и сейчас с благодарностью вспоминаю ту быструю реакцию московских коллег. В очень элитарном московском Институте истории АН СССР медиевисты и ранние модерники — особенно занимающиеся западными проблемами, образовывали своеобразный остров счастья. Их не очень задевали, поскольку им нужно было работать наравне с зарубежными коллегами, они могли выезжать, работать с документами, никто не понимал того, что они писали... И они сохранили эту давнюю интеллигентскую привычку поддерживать молодежь и сразу отвечать на письма. Она написала, что, к сожалению, мою тему совсем не знает, но у нее есть ученик, недавно защитивший диссертацию по французскому письму конца XV — XVII веков, такой себе Владимир Малов. Я написала Малову, и он тоже ответил мне «с большим удовольствием». Будучи в Москве, подошла к нему, мы поговорили, он назвал мне какие-то две-три базовые книги по палеографии. Я поехала домой, и на этом наши отношения на несколько лет прекратились.

— Получается, что у вас не было постоянного научного руководителя?

— У меня нечего было показать Малову, была ему признательна просто за то, что он со мной поговорил. Начала работать сама. Работала я тогда в так называемом межбиблиотечном абонементе, ибо нужной мне литературы под рукой не оказалось. Если еще какие-то старые альбомы ученых немцев середины XIX века и можно было найти, то новой литературы не поступало вообще. Но по МБА я получала книжки, изданные в 70-х годах, из Швеции, Западной Германии, Италии. Поскольку наши идеологические службы в палеографии ничего не понимали, они пропускали мои книги. А новейшая палеография в межвоенный период, а потом очень стремительно в 60-е — 70-е годы отошла от того, что делал ученый немец в XV веке. Фактически она стала самодовлеющей культурологической дисциплиной, очень смелой и интересной, с собственными выводами и обобщениями. Когда я читала эту литературу, для меня в самом деле открывался иной мир.

Я написала свою диссертацию, отослала ее Малову в Москву. Он прислал мне письмо с ответом — на 27 страниц машинописи. В целом ему все очень понравилось, но я пользовалась немецкими классификационными парадигмами XIX века, ставящими очень жесткие границы, и Малов на этих 27 страницах рассказал мне, почему он против этого. Это письмо уникальное, я до сих пор храню его. За пару недель я все переделала, и он ответил мне, что теперь работу можно защищать. Вот так я и защитилась в Институте истории Украины в Киеве. Арендовала у них зал: ведь я к этому институту не имела никакого отношения. На защиту приехал Малов, оппонентами у меня были научные сотрудники из Петербурга... Так я пришла в науку.

— А после успешной защиты такой серьезной, или, как вы говорите, «экзотической» работы ваша жизнь как-то изменилась?

— За это время я уже перескочила в Киевский университет преподавать латинский язык. В связи с определенными причинами дорога на исторический факультет мне была перекрыта. Я подумала-подумала и решила заниматься историей Волынских канцелярий. Я уже узнала, насколько интересна такая вещь, как исследование общества, его функций, структуризации, тенденций развития и тому подобное. Так вот я решила, что буду заниматься историей канцелярий, ибо все равно и в этом никто ничего не понимает. А это означало, что я смогу защититься. Такое тогда было время. Кстати, я знаю еще нескольких коллег, которые поступали так же. Для нас это было нечто наподобие сознательной внутренней эмиграции. Мы исследовали те вопросы, в которых не были связаны с официальной советской наукой. Несколько лет я спокойно ходила в архив, перебирала дела, писала картотеки. Писала, писала, писала, и тут началась перестройка. Достаточно странным образом я оказалась в Институте истории Украины: они именно тогда открывали тему, звучащую очень громко: «Классы и сословия в украинском обществе». На шляхту у них никого не было, а приходилось уже исследовать и ее. Кто же будет писать о шляхте? Я буду писать о шляхте. У меня к тому времени было 15 картотек на все фамилии. Так появилась «Українська шляхта...».

— Это была в самом деле нерядовая книга, особенно, если принять во внимание спешную потребность начала 90-х доказать, прежде всего самим себе, что и у украинцев была настоящая элита, а не только «хлопы и попы».

— Если бы я сейчас переиздавала ее, то предисловие, конечно, переписала б. Там речь шла о школе «Анналов» по состоянию на 60-е годы. Сейчас все очень изменилось. И школа «Анналов» совсем не та, и приоритеты ее другие... Теперь научное сообщество уже не нужно было бы агитировать за то, что Земля круглая. Книга писалась в 1989 году, а вышла только в 1993, ибо не все и тогда было так просто в Датском королевстве. Имею в виду большие внутренние проблемы, опасение издательства «Наукова думка» и так далее.

— Вы были готовы к сознательному противопоставлению себя устоявшейся научной традиции?

— Конечно, внутренне я была готова. Мои публичные резкие суждения об историографии возникли уже как раздражение на то, что наша украинская историография не хочет дальше читать, не хочет модернизироваться. Господствуют какие-то старые догмы, фасад перекрашивается, а структура не изменяется.

«Нам не дано познать историю»

— Возвратимся к вашей монографии. Почему украинская шляхта, о существовании которой постсоветскому поколению напомнили именно вы, в условиях безгосударственного существования украинцев не выполнила своего назначения и не замкнула социальную структуру тогдашнего общества на себе?

— Это неблагодарное занятие — задавать им вопрос, почему они этого не сделали. Так обстоятельства сложились. Очень обобщенно можно сказать, что государство, в котором они жили, было слишком привлекательно. Речь Посполита в нашей украинской историографии традиционно имеет очень негативное содержание, образ шляхетско-польской тирании, какого-то демона, который бил и топтал Украину. На самом деле это было государство преждевременной шляхетской демократии, чрезвычайной религиозной толерантности — удивительной для XVI—XVII веков. Именно привлекательность жизни в ней соединяла шляхту. Она оставалась литовской, белорусской, польской, украинской. История Речи Посполитой — это не история Польши. Каждый шляхтич ощущал себя причастным к жизни этого государства, поскольку идеалы гражданского общества были развиты там очень высоко. Именно поэтому у них фактически не существовало этнической конфронтации. Они боролись за идею своей Речи Посполитой. Ну а избирать среди своих лидера — это нереально во времена, когда лидером может быть только лицо крови.

— А украинские князья?

— Ярких лидеров-князей к тому времени уже фактически не было.

— А как же «некоронованный король» Украины князь Острожский?

— Острожского поддержали в борьбе вокруг унии, как это у нас принято называть. Точнее, в дискуссии вокруг унии. Но уния, вера, язык, то, как я одеваюсь, то, с кем я вступил в брак и что говорю дома, — это частная сфера жизни. Государство в эту сферу не вмешивалось. В то же время в публичной сфере жизни Константин Острожский был образцовым гражданином Речи Посполитой. Еще более пылкими гражданами были его сыновья и так далее.

Казацкая «фронда», оппозиция, выросшая из того, что Речь Посполита не хотела признавать за казаками права быть ее членами. Речь Посполита на самом деле была только шляхетским государством, но мы не можем обвинять людей XVI—XVII веков в незнании того, что все люди от рождения равны. Это нормальный способ видения структуризации и оценки мира для модерных обществ. Шляхетская Речь Посполита не хотела признать за казаками рыцарского права, она хотела, чтобы казаки были военными слугами государства. Казаки же видели перед собой высокий образец тех прав, которые имела шляхта, и добивались их. И конфронтация, фронда, война возникла именно на этой почве. Потом в нее втянулись простолюдины, крестьянско-мещанские массы, затем она превратилась в острую внутреннюю войну, заострились этнические противоречия, и все это, наконец, привело к украинско-польской войне. Но это все уже мутации, порождающиеся любой большой войной. Поэтому так нельзя ставить вопрос — почему шляхта не избрала среди своих лидера. Этого не могло быть, как говорил один чеховский герой, ибо этого быть не могло.

— Как профессионального историка не могу не спросить вас о том, о чем иногда любят разглагольствовать люди, далекие от науки. Речь идет о так называемом «постоянном переписывании истории».

— Историческая наука существует в двух разновидностях. Одна из них — дидактическая — предназначена для чтения, изучения в школах, даже в вузах, но не на исторических факультетах. Нужно же на чем-то воспитывать национальные традиции, заинтересовывать молодежь национальной культурой. Это можно делать только на так называемой «исторической памяти», и она не может быть скептической, ревизионной, не может без конца поддавать все сомнению. Поскольку дети, а также люди, просто интересующиеся историей родного края, должны иметь общий образ полезной для нации истории. И там, по моему мнению, волне допустимы определенные патриотические преувеличения, обобщения — смешные с точки зрения настоящей истории. Они имеются во всех дидактических моделях истории — от самых передовых, так сказать, стран, до стран третьего мира и Африки. И это нормально, ибо дидактическая история воспитывает гражданина.

Совсем иное дело — это история как научный проект. Она должна исходить из того, что наработала наука уже в ХХ веке. Начиная с перелома XIХ—ХХ веков и далее в межвоенный период наука вынуждена была признать свое поражение: научные работники поняли, что историку не дано познать мир таким, каким он был на самом деле. Каждый текст, продуцированный историком, — это очень субъективная точка зрения. В исторической науке, в отличие от прикладных наук, ничего нельзя смоделировать. Мы не можем взять интервью у Богдана Хмельницкого, как вы сейчас берете у меня, понимаете? Поэтому признание непознаваемости истории по определению вызвало общую революцию. Тогда стало ясно, что каждая гипотеза и каждое предложение — только материал для дискуссии и что дискуссиям этим никогда не может быть конца. Ничего нельзя определить окончательно.

Когда я говорю об этом своим студентам, то всегда привожу в качестве примера эпизод с Берестецкой битвой 1651 года. Каждый школьник все вроде бы о ней знает. Источников об этой битве существует огромное количество: реплик, воспоминаний, каких-то опусов и тому подобное. Но на самом деле мы знаем об этой битве только одно: в тот решающий день, когда нас там окончательно разбили, до первого часа дня был такой туман, что битву нельзя было начать, ибо воин не видел воина. Около часа туман немного рассеялся, но дальше мы уже совсем ничего не знаем, ибо фронт битвы тянулся на многие километры, а каждый, кто что-то вспоминает о ней, видел на три метра вокруг себя.

Следовательно, в истории никогда не может быть одного четкого знания — Земля круглая, прямоугольник имеет четыре стороны и тому подобное. В дидактическом варианте такая история не может существовать, ибо человек должен получить целостный образ собственного прошлого.

— А иностранцы вообще интересуются нашей отечественной историей?

— Это очень интересный вопрос. До перестройки, до того как возникло независимое Украинское государство, существовало несколько научных ячеек, в которых иностранцы — а скорее, украинцы от происхождения — изучали нашу историю. Это Украинский научный институт Гарвардского университета и Канадский институт украинских студий. Они продуцировали монографии, тексты, журналы на вполне академическом уровне международной науки, посвященные украинским сюжетам. В других странах украинистикой как таковой практически никто не занимался, но было очень много русистов — это криптоним для понятия советологов, хотя определенная часть русистов занималась историей российского Московского государства или Российской империи. Так или иначе, уже в Российской империи это касалось и Украины. Еще часть советологов занималась Советским Союзом — тоже, конечно, с включением украинских сюжетов. В общем, когда возникло Украинское независимое государство, они увидели, что исследованные ими сюжеты являются не русистикой, а скорее украинистикой. Это очень хорошо видно на примере итальянской науки. В 60—80-х годах в итальянской науке сложилась очень сильная школа изучения нашей литературы XVII— XVIII веков. Речь идет, скорее, о проповеднических, теологических текстах и тому подобное. Так вот, они изучали их как русские и назывались соответственно русистами.

— Это касается и так называемых казацких летописей?

— Казацкие летописи, Иннокентий Гизель, Иоаникий Галятовский, Димитрий Ростовский (Туптало), Стефан Яворский и так далее. Иностранцы с удивлением увидели, что все это украинские тексты. Разумеется, они подозревали это и до того, однако именно с того времени и до сих пор это стало называться украинистикой. На пятом Международном конгрессе украинистов, проходившем в Черновцах с 26 по 29 августа 2002 года, было заявлено около десятка итальянских ученых, которые вполне осознанно идентифицируют себя уже с украинистикой. Все они изучили украинский язык, свои доклады делали на украинском. Примерно такие же перевороты произошли в очень многих странах: в США, Канаде, Франции, Германии, Австрии, сам собою — в Польше и тому подобное.

— Чего недостает украинской исторической науке, чтобы подняться на качественно новый уровень развития?

— О том, чего у нас нет, говорят много. Я скажу о том, что у нас есть. У нас есть огромный институционный кризис науки. У нас и в дальнейшем остается эта квазимилитарная структура науки, где есть флагманы и провинциальные институты или университеты, находящиеся, так сказать, на положении припряжных. Квазимилитарная структура науки, в свою очередь, порождает ее коррумпированность, потому что люди из провинции идут на определенные сговоры с центрами. Коррумпированность науки порождает аморальность в науке. Один из наших феноменов аморальности — ученые советы. Через них проходят диссертации, которые даже до ученых советов не должны были бы доходить. И мы все это знаем. Аморальность науки в виде ученых советов снова превращается в двойную коррумпированность науки, создается то circulus vitiosus — абсолютно порочный круг, из которого нет выхода. И это то, что у нас есть, это то, где Запад нам не поможет, так как здесь мы можем помочь лишь сами себе.

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram
Заметили ошибку?
Пожалуйста, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter
Добавить комментарий
Осталось символов: 2000
Авторизуйтесь, чтобы иметь возможность комментировать материалы
Всего комментариев: 0
Выпуск №18-19, 19 мая-25 мая Архив номеров | Содержание номера < >
Вам также будет интересно