Станислав Лем. Блестящая случайность

29 апреля, 2010, 14:55 Распечатать

Возможно, дело в том, что он прожил долгую жизнь — и мы запомнили его старым. И, как это случается в старости, усталым, раздраженным...

Возможно, дело в том, что он прожил долгую жизнь — и мы запомнили его старым. И, как это случается в старости, усталым, раздраженным. Что очень легко принять за разочарование. Он сердился, когда его спрашивали о его собственных романах, фыркал, когда пытались завести разговор о научной фантастике. Экранизации его книг — «недоразумения». «Астронавтика пахнет тюрьмой». «На Марсе не интересно, на Луне неприятно, в Антарктике холодно, в Сахаре слишком жарко». И, финальным аккордом: «Мои мечты о будущем не сбылись».

С высоты замка

Родиной Лема был Львов. Вернее, Лвув. Или, еще лучше, Лемберг — «город Льва» по-немецки, что для нас теперь позволительно прочитать как «город Лема». Не худшая точка пространства-времени для поляка — в начале 20-х Львов был вполне благополучным буржуазным польско-еврейским городом, не слишком страдавшим от военных, политических и социальных катаклизмов, поглотивших Европу вообще и Галичину в частности.

Отец Самуил Лем, в прошлом военный врач австро-венгерской армии, успел хлебнуть сомнительных прелестей Первой мировой. Как многие герои своего времени, он пережил маленькое чудо — спасение из красного плена, в который попал во время скитаний по Украине. От расстрела его спас земляк, львовский еврей, узнавший в пленном офицере доктора Лема, который лечил его дядю-парикмахера и оставлял мальчишке-подмастерью щедрые чаевые. Мальчишке в дальнейшем на роду было написано брить, стричь и играть роль доверенного лица при чекисте в чинах.

Самуилу Лему удалось вернуться во Львов, и с тех пор всякую радость в своей жизни он умножал на степень случайности, благодаря которой остался жив.

Отец души не чаял в маленьком Станиславе, готов был сделать что угодно, чтобы доставить малышу удовольствие, и писатель сам признает, что бессовестно тиранил близких и рос не просто баловнем, а настоящим монстром. В автобиографическом «Высоком замке» в описаниях себя самого и своего поведения Лем старается класть краску погуще: бессовестные манипуляции с ближними, горы лакомств, в которых он никогда не знал удержу (это осталось с ним на всю жизнь), страсть ломать все, что подвернется под руку, и читать все подряд без всякого резона и разбора.

Только одно было строго запрещено маленькому Станиславу — брать книги из кабинета отца. Само собой, этот запрет только подогревал интерес. «Отец был ларингологом, поэтому основную часть библиотеки составляли пухлые книги, посвященные болезням уха, горла, носа… Там можно было увидеть бесчисленные человеческие головы, разрезанные самым неожиданным образом, со всей их чрезвычайно старательно вырисованной и раскрашенной машинерией...». Он признается, что его пугали рисунки женских гениталий, «похожие на паука». Свои откровения Лем сопровождает уверениями в том, что это не стало для него травмой, предостерегает от «оценок по Фрейду» и утверждает, что «всю жизнь оставался нормальным в этом плане человеком».

Родом оттуда же, из детства, лемовская дотошность — до занудства — хорошо известна его читателям. Подобно многим детям, Станислав жил в своей «стране, которой нет на карте». Но, в отличие от других маленьких выдумщиков, он увлекался не столько завоеваниями и открытиями, сколько законами, документами, генеалогическими древами, а также тайными циркулярами, шифрованными донесениями и прочей скукотищей. Будучи взрослым, Лем сам удивлялся тому, что столько времени и интеллектуальных усилий посвящал этой наивной криптологии и конспирологии. И вынужден был признать, что уже тогда его, ребенка из счастливого и благополучного мира, грыз какой-то необъяснимый, подспудный страх.

Станислав пользовался слабостью окружающих и делал, что хотел. Возможно, в этой свободе отчасти крылся секрет раннего развития — мальчик, которому предоставили все возможности экспериментировать с реальностью, делал успехи очень быстро. К четырем годам он умел писать. Хоть и пользовался этим умением как четырехлетний ребенок. Со вкусом, едва прикрытым напускной иронией, он вспоминает в «Высоком замке» о первом письме к отцу, отправленном из Сколе, в котором описывалось его приключение в деревенском туалете.

Безоблачное детство закончилось в 1939-м вместе с Польшей. В тот год Станислав Лем окончил гимназию, а в Западную Украину пришли «первые советы». Вопреки мнению некоторых биографов, Лем вовсе не стремился «идти по стопам отца» и становиться врачом. Совсем напротив — он всеми фибрами души стремился к тому, что в дальнейшем назовет «некросферой» и противопоставит «биосфере». Он хотел иметь дело с техникой и технологиями, а не с «пауками» и «клеем» внутри человеческого тела. Лем успешно сдал экзамены во Львовский политехнический институт. Но в обучении там ему неожиданно отказали — как «чуждому социальному элементу». Подвело происхождение — папа-врач. То есть буржуй. Это в том — лучшем — случае, если догадался припрятать «дворянское достоинство», пожалованное прежней властью. Станислав Лем столкнулся с особенностями советской власти и идеологии — в первый, но не в последний раз в жизни. Отец, воспользовавшись своими связями, пристроил сына во Львовский университет на медицинский факультет.

Все, что Лем считает достойным упомянуть в автобиографии из первого студенческого периода, — хорошие оценки и плохие стихи. Но длилось это недолго. В 1941-м после оккупации Львова немцами Лему пришлось покинуть учебу и заняться более насущными вопросами, связанными с выживанием.

«Мои предки были евреи. Я ничего не знал об иудейской религии. Ни об еврейской культуре. Собственно, лишь нацистское законодательство просветило меня, — писал Лем. — Немцы убили всех моих близких, кроме отца с матерью». Отцу удалось, задействовав свои связи, выправить своей семье фальшивые документы. Только благодаря этому Лемы избежали депортации в гетто и уничтожения. Не спасло бы семью ни то, что крещены, ни то, что отец — австрийский офицер. По Нюрнбергскому закону, он был евреем.

Размах массового убийства и случайность, с которой в этой системе сопряжены жизнь и смерть, стало уроком, который впечатался в сознание молодого Лема и остался с ним на всю жизнь. «Практика показала, что жизнь и смерть зависят от мельчайших, пустячных обстоятельств: по этой или той улице ты пошел, явился ли к своему знакомому на час или на 20 минут позже, закрыто или открыто парадное во время облав», — писал человек, ставший в дальнейшем автором книги о Великой Случайности.

Лем никогда ни словом, ни строчкой не высказался по поводу Холокоста — несмотря на происхождение, опыт страха и выживания. Возможно, он и правда никогда не чувствовал себя евреем и не видел смысла в подобных оценках. Он вообще был склонен скорее к обобщенным, глобальным суждениям о человеке и человечестве, чем к оценкам отдельных поступков и социальных систем. Человек — независимо от социальной или этнической принадлежности — «обезьяна, которая способна сделать острейшую бритву, чтобы перерезать горло другой обезьяне». Непосредственно уничтожению евреев посвящен только маленький эпизод в «Гласе господа», в котором Лем со свойственной ему эмоциональной скупостью и склонностью к «разламыванию игрушек» возвращается к опыту нацистского еврейского погрома.

Во время оккупации Станислав Лем бросил учебу в связи с переходом на полулегальное положение. Для прокорма и поддержания внешней благонадежности он работает помощником механика и сварщиком в гаражах германской фирмы Rohstofferfassung, занимавшейся переработкой сырья. Эта работа оказалась кстати, когда Лем связался с движением Сопротивления, — он мог доставать взрывчатку и боеприпасы. Его воспоминания об участии в Сопротивлении довольно скупы. То ли не стремился «быть героем», то ли не хотел педалировать свою связь с польским подпольем — ему и так хватало неприятностей с советской властью. А может, все дело в беспощадной лемовской честности — в первую очередь перед собой: самым главным опытом оккупации для него стала не борьба, а страх.

После освобождения Львова от нацистов и прихода «вторых советов» Лем возвращается к учебе в университете. Но жизнь никак не хочет налаживаться. Проходит всего год-полтора, и в силу входит решение двух держав об «обмене населением» — поляков «репатриировали» (по сути, депортировали) в Польшу, а украинцев «возвращали» в Галичину. Ужасы «Вислы» не коснулись большинства львовских поляков, Лемы перебрались в Краков достаточно мирно.

Только под конец жизни в интервью Лем признался, что депортация стала для него колоссальной травмой. Не только потому, что из родного Львова его «просто выкинули», но и потому, что этого Львова больше нет. Этот город «украли», и он стал «совсем другим» — таким, каким он не хочет его ни видеть, ни знать. За всю жизнь он не воспользовался ни одной из многочисленных возможностей посетить родину. Этой родины просто больше не было на карте.

Между наукой и литературой

Все, чем владела семья, осталось во Львове. В Кракове их ждала нищета — состояние непривычное для семьи львовского врача. Станислав мог довольно легко найти работу по одной из своих «рабочих специальностей», полученных в годы оккупации. Но поддался на уговоры отца и пошел на медицинский факультет Ягеллонского университета.

В то время перед ним уже открывалось совсем другое будущее. Во-первых, в этом же нелегком
1946-м он дебютирует как писатель — в журнале «Новый мир приключений» (Nowy Swiat Przygod) был опубликован рассказ «Человек с Марса». Потом был целый ряд публикаций в разных сборниках — и проза, и поэзия, и фантастика. Писал он, как сам утверждал позже, в основном ради пропитания.

Во-вторых, в стенах университета он познакомился с человеком, который, по его собственным словам, перевернул его жизнь — доктором Мечиславом Хойновским. Ему Лем показал то, что писал действительно с трепетом и интересом — свои научно-философские труды. Которые доктор назвал чушью и вздором, после чего принял Лема в свою лабораторию Konserwatorium Naukoznawcze и засадил за изучение логики, методологии науки, истории естествознания и т.д. Через кружок Хойновского проходил огромный поток научной литературы, из которого Лем как истинный интеллигент «заимствовал» то, что ему нравилось. Читать приходилось быстро и преимущественно по ночам — подобные книги не могли просто пропасть, но вполне могли «в дороге задержаться». Так Лем познакомился, в частности, с кибернетикой Винера и Шеннона. А также с генетикой, что сыграло с ним довольно злую шутку. В этот период Лем вел рубрику, посвященную научной литературе, в журнале «Жизнь науки». Там он «неправильно интерпретировал» позиции академика Лысенко (которые считал жульничеством), что имело плачевные последствия и для журнала, и для карьеры самого Лема.

В-третьих, здесь, в университете, Лем познакомился с Барбарой Лесняк, которая впоследствии, после двух-трех лет «осады», как это назвал сам Лем, уступила если не обаянию, то, по крайней мере, упрямству, и стала его женой. А когда они наконец поженились, он превратился в «приходящего» мужа, потому что жить вместе было негде — она делила квартиру со своей сестрой, а он сам снимал маленькую комнатенку с ужасными бытовыми условиями.

В 1948-м Лем закончил обучение в университете. Можно было бы сказать «успешно», если правильно избрать мерило успеха — диплома он не получил. Благодаря чему избежал карьеры военного врача. Он потом часто акцентировал внимание публики именно на этом — нежелании идти в армию, которая, по его словам, поглотила многих его друзей. Но в тот момент проблема была не только в этом. Лем завалил экзамен по биологии. Одной из малых жертв лысенковщины стала научная карьера Лема, который в то время очень интересовался теоретической биологией и имел намерение продолжать работать в этом направлении. Он получил сертификат и сохранил место ассистента исследователя в лаборатории доктора Хойновского.

К тому времени у Лема в активе уже был большой литературный труд — первый в задуманном цикле «Неутраченное время» роман «Больница Преображения». Книга о жизни молодого врача в годы оккупации и после освобождения — вполне созвучная времени, имевшая биографическую подоплеку. Он отдал роман в издательство Ksiazka i Wiedza. Рукопись приняли, но публиковать не спешили. По мнению издательства, книжка была недостаточно идеологически выверена, но в целом небезнадежна. Лему следовало кое-что переписать, ввести «недостающие» эпизоды. И Лем как на работу ездил в издательство — переписывал, добавлял и получал новую порцию претензий. Книга вышла лишь семь лет спустя. И теперь она считается образчиком соцреализма в творчестве Лема. Который, впрочем, впоследствии не желал о ней вспоминать.

Во время этих мытарств в жизнь Лема снова вмешался случай. Это произошло в 1950-м в Закопане, в Доме писательского содружества. Однажды во время прогулки Лем разговорился с неким «толстым паном», который посетовал на отсутствие польской научной фантастики и поинтересовался, не мог бы Лем написать что-то в этом роде. Лем, ничего не подозревая, ответил «да». «Мне казалось, что он — самый обычный толстый парень, который, как и я, случайно остановился в «Астории», — пишет Лем. — Через некоторое время меня поджидал чертовски занятный сюрприз — пришло письмо из Czytelnik с авторским предложением». «Толстый парень» оказался Ежи Панским, председателем издательского кооператива Czytelnik.

В скором времени свет увидел первый научно-фантастический роман Лема «Астронавты». Сразу следом еще один — «Магелланово облако». Потом писатель скажет, что это были чрезвычайно слабые книги — как стилистически, так и по содержанию. Обе — дети своей эпохи — коммунистические утопии, в которых земные астронавты несут «светлое завтра» в далекие миры. Все более-менее заметные фантасты соцлагея прошли через «подростковый» период вселенского коммунизма. Лем не стал исключением. Ему, впрочем, удалось быстро проскочить этот период — он все-таки из вундеркиндов.

«Солярис» и другие

В период с 56-го по 68-й советская «оттепель» у поляков сопровождалась неожиданным освобождением от цензуры и всплеском литературного творчества. В эти годы Лем отказывается от «традиционных» форм НФ, пускается в эксперименты и наконец становится тем, кем мы его знаем, — самым авторитетным писателем-фантастом в своей половине мира, футурологом, автором глубоких научно-фантастических работ «Солярис», «Эдем», «Возвращение со звезд», «Непобедимый», «Глас Господа», а также неожиданных и гротескных «Звездных дневников», «Сказок роботов», «Кибериады». Книг, после которых научная фантастика — и вообще фантастика — никогда не будет такой, как прежде.

Лем выплеснул в мировую фантастику свой дух темноты и уныния, столь чуждый «героической фантастике» довоенного периода. Истории, вышедшие из-под его пера, получились страшнее многих пророчеств о ядерном апокалипсисе (которые только-только появлялись в фантастике) или о злобных пришельцах в боевых треножниках (которые там прочно поселились со времен Уэллса). Описание «контакта» с океаном на Солярисе было первым предположением о том, что человек, отказавшись от идеи Бога, остается случайным и никому не нужным элементом во Вселенной, результатом слепой игры стихий. Бесцельная и бесконечная эволюция роботов на забытой планете в «Непобедимом» — законченная, четко сформулированная констатация бессмысленности существования как отдельного индивида, так и цивилизации в целом. Лем создал Вселенную, в которой человечество играет в безвыигрышную игру.

Когда герои «Соляриса» сталкиваются с собой в попытке познать Океан, они находят в собственных глубинах только низменные страсти, преступления, фобии. Ничего привлекательного. Лем оказался одним из немногих, кто очень честно ответил на риторический, по сути, вопрос «как можно писать стихи после Освенцима?» Никак. В его творчестве нет души прекрасных порывов и каких-либо других оправданий человечеству. К человеку Лем, так и не ставший медиком, относился беспощадно, по-медицински — как к набору слабостей, болезней, пороков, связанных с его «естественностью». Он с удовольствием противостоял ему нечеловеческое и искусственное — зачастую значительно более совершенное. В том числе литературно: киберинженеры Трурль и Клапауций куда более выпуклые и живые образы, чем большинство лемовских персонажей-людей.

«Сказки роботов» и «Кибериада» — ироничная имитация средневекового рыцарского эпоса с роботами в главных ролях не оставляет равнодушным любого читателя — хотя у многих любителей «каноничной» фантастики это неравнодушие носит крайне негативный характер. Литературоведы по сей день не могут определить жанр этих новелл, а эпигоны, коими полна современная фантастика, обходят эти маленькие шедевры стороной.

При том, что форма изложения «Кибериады» и «Сказок» доступна даже ребенку — и дети с удовольствием читают или слушают эти рассказы. И, как в хороших сказках, здесь под лубочно-ярким и хорошо выписанным сюжетом прячется явная «моральная компонента». По-видимому, Лему жанр сказки-притчи показался наиболее удачным для изложения моральных и социальных воззрений без излишнего занудства, коим грешат некоторые произведения мэтра. В то же время «Сказки роботов» собственно сказками не являются, поскольку безрадостные и категоричные выводы о несовершенстве разумной жизни вместе с грустными финалами историй выталкивают этот «робоэпос» за традиционные рамки сказочного жанра.

При всей аполитичности, исповедуемой Лемом после «раннекоммунистического» периода творчества, в «Кибериаде» четко просматривается жесткая и откровенная сатира — как на западный, так и на советский общественный строй. К терновому венцу диссидента Лем не стремился никогда, но отказаться от злой и едкой иронии по поводу «светлого будущего» не мог.

В тот же период мечты о «настоящей науке», оформившиеся где-то в дебрях семинара Хойновского, начинают воплощаться на каком-то совершенно новом, сверхнаучном уровне. Лем не первый и не последний человек, увлекшийся «теорией всего». Но он один из очень немногих, кто сумел на этой идее не остановиться, не впасть в бесплодное теоретизирование и, в конце концов, в абсурд. «Теория всего» оказалась этапом, мостиком к фундаментальным лемовским проблемам — описанию научно (в противоположность «литературно») обоснованного облика будущего и изучению границ возможного для человеческого разума. В 1964 г. в свет вышел один из самых фундаментальных его трудов «Сумма технологии».

По обе стороны железного занавеса

Лем сторонился политики и предпочитал оставаться в области, в которой действуют точные определения, а не расплывчатые идеологические оценки. Опыт и наблюдения Лема подсказывали ему, что мир людей сам по себе достаточно плох, независимо от модели экономики или социального строя. Главная проблема человечества — не в тех или иных социальных заблуждениях, а в количестве дураков и степени глупости.

Возможно, советскому режиму этого было бы мало — он нуждался в певцах, а не «терпеливцах». Лем же был несколько «несоветским» писателем, поскольку после первых опытов коммунистических утопий он больше никогда не возвращался к фантазиям о «прекрасном далеко». Его прогрессизм ограничивался наукой. Никакого «прогресса человека», хомо новуса, никакого социального прогресса и дивного нового мира.

Но Лема в СССР обожали — на всех уровнях советской вертикали. Его издавали и переводили, приглашали и принимали. Лем был единственным противовесом нагулявшей тело американской фантастике, образчики которой нет-нет да просачивались из-за железного занавеса. Вся советская фантастика вместе взятая не могла предложить того, что делал один Лем.

К тому же, несмотря на свою принципиальную позицию в отношении человека и социального строя — а может, как раз благодаря ей, — Лем очень вписывался в идеологию НТР, которая активно продвигалась в социалистические массы. Здесь физики безмерно превосходили лириков — не только интеллектуально, но и нравственно. Лем до такого, конечно, не опускался. Что ему лирика? Но в противопоставлении тех и этих себе не отказывал, находя в этом своеобразное удовольствие. В «Гласе Господа» «гумы» показаны во всей красе своей недалекости и, в общем, ненужности. Не то чтобы круглые дураки — просто как-то не так думают и совсем не о том.

Лем бы, наверное, рассмеялся, но в советской системе он, чуждый всякой идеологии — за то и не любивший «гумов», что у тех рано или поздно все в идеологию упирается, — оказался в идеологической обойме очень важным элементом агитации.

Лемовская «бесчеловечность» (в смысле «антигуманитарность») ярко проявилась в легендарной размолвке с Андреем Тарковским. «Солярис» — один из лучших фильмов Тарковского и одна из лучших книг Лема — выявил два совершенно разных взгляда на мир. «Тарковский в фильме хотел показать, что Космос очень противен и неприятен, а вот на Земле — прекрасно. Я-то писал и думал совсем наоборот», — говорил Лем в одном из интервью. Конечно, взгляд очень упрощенный. И Тарковский, и Лем кое в чем сходились — в страхе, который человек носит в себе. Да и в Космосе, в котором человек не находит ничего, кроме себя. Они просто не сошлись в том, что страшнее — человек или космос. «Он снял не «Солярис», а «Преступление и наказание», — возмущался писатель, которому, если захочешь найти литературного антипода, то не придумаешь никого лучше Достоевского. Фильм оказался не о «проблеме» — что принципиально для Лема, — а «о человеке», что было принципиально для Тарковского. И за что его высоко оценили зрители, которым «человеческое» всегда ближе «сайентистского». «Я назвал его дураком и уехал», — не без удовольствия вспоминал Лем финал своей работы с Тарковским.

С американской фантастической индустрией отношения Лема складывались очень непросто. Еще в конце 60-х, когда звезда Лема мощно сияла над восточным полушарием, американцы не хотели верить своим глазам. Они слишком привыкли к тому, что пальма первенства в этой области принадлежит им. Хотя с книгами Лема они знакомились по довольно плохим переводам (например, «Солярис» они увидели впервые в искаженном переводе с французского), его творчество не могло их не поразить.

В 1973 г. Лем был приглашен в качестве почетного члена в ассоциацию американских писателей — авторов научной фантастики — Science Fiction Writers of America (SFWA). Эта организация известна, в частности, тем, что ежегодно присуждает престижную премию «Небьюла». Однако эта честь не подкупила Лема. Он, не стесняясь, высказывал свое нелестное мнение об американской фантастике — преимущественно коммерческой. По выражению самого писателя, он «исполнял роль миссионера в борделе», призывая американских фантастов стремиться писать познавательные книги, а не книги, которые легко продать. Предложение утопичное для литературы, существующей в условиях рыночной экономики. Под огонь его критики постоянно попадали коллеги по SFWA. И в 1976-м члены организации после неприятного разговора в своем кругу лишили Лема членства в SFWA. Спустя некоторое время под давлением собственных авторитетных писателей (в частности, Урсулы Ле Гуин) SFWA предложила Лему вернуться в ее ряды в качестве постоянного члена, но он отказался.

О том, как сложно было воспринять масштабы, творческие методы и само мировоззрение Лема фантасту американского образца, свидетельствует знаменитое письмо Филиппа К.Дика в ФБР. «Лем — скорее группа людей, чем один человек, поскольку его произведения написаны в разных стилях и в некоторых случаях словно на языках, чужих для него», — утверждает Дик. По его мнению, группа эта создана за железным занавесом для того, чтобы монополизировать позиции в научной фантастике и подчинить развитие этой области литературы, а там и академических исследований, в том числе в США, через проникновение в SFWA и лавины критических статей об американской фантастике. «Это уже началось» — предупреждал Дик.

На первый взгляд, роль стукача, принятая гениальным фантастом, вызывает удивление. Но надо учесть, что это происходило в те времена, когда Америка упорно боролась с «коммунистической угрозой» внутри страны, с полной верой в свое «правое дело». Примечательно, что сам Дик не был объектом лемовской критики. Напротив, это один из очень немногих американских фантастов, чье имя Лем обычно вспоминал позитивно. К истории с письмом он отнесся как к курьезу, только напоминал не без яда об излишнем увлечении Дика ЛСД.

Американские писатели напрасно волновались. Лем не стремился «монополизировать» НФ — напротив, он постарался от нее отдалиться. С началом 70-х он вообще стал говорить о литературе и особенно о фантастике с пренебрежением. Даже те произведения, которые вызывали у него своего рода писательскую зависть — как «Пикник на обочине» Стругацких, — он критиковал за «излишнюю литературность». То ли в ходе споров с американскими коллегами, то ли в процессе собственного старения, Лем все с большей настороженностью относился к читателю и его интересу. Возможно, он стал заложником собственного антигуманистического мировосприятия — повышенный интерес со стороны среднестатистического человека не мог его радовать, потому что нет ничего лестного в популярности среди дураков.

Тем не менее совсем с литературой он не порвал. Правда, в полной мере литературными из произведений, написанных в 70-е, можно назвать разве что «Насморк» и «Рассказы о пилоте Пирксе» — редкий в творчестве Лема случай создания выпуклого образа. «Футурологический конгресс», так же, как «Голем XIV», которые обычно по привычке причисляют к научной фантастике, скорее, научно-философские трактаты, написанные «под литературу».

Глас его Господа

Эссе «Мгновение», написанное в 1998 году, начинается словами: «Уже пора подвести итоги тому, что я смог сделать не в области якобы научного вымысла, а, главным образом, в сфере познавательно-прогностической». Отказываясь от лавров «профессионального футуролога» — а заодно и посмеиваясь над этими лаврами, — Лем утверждает, что всю жизнь не предсказывал будущее, а пытался построить модели вероятного — как в окружающей Вселенной, так и в грядущем развитии человечества. Лем с немалым мужеством до конца жизни исповедовал веру в «бессмысленность человечества». Но мужество мужеством, а приближение закономерного конца биологической случайности по имени Станислав Лем не способствовало умиротворению в старости.

Осознание случайности существования и отсутствия как «высшей цели», так и «высшей опеки», усугублялось страхом перед чрезвычайно ускорившимся технологическим прогрессом. «Мы живем в период невероятного ускорения, — отмечал Лем в интервью. — Мы похожи на человека, спрыгнувшего с крыши пятидесятиэтажного здания и долетевшего до тридцатого этажа. Кто-то, выглядывая в окно, спрашивает: «Как дела?», а падающий человек отвечает: «Пока все хорошо». Мы не осознаем скорости, в плену которой мы оказались».

Убежденный агностик-пессимист, Лем тем не менее сумел достойно встретить кончину. Вера в отсутствие Божьего замысла, которая принесла ему неспокойную старость, в то же время позволила писателю без лишних публичных сожалений расстаться со случайным и блестящим даром жизни.

«Люди не хотят жить вечно. Люди просто не хотят умирать», — говорил он. Но старость и вечные ее соратники — болезни и слабости — в последние годы приучили Лема к мысли о неминуемой кончине, которая не трагедия, а логический финал — за него Лем в «Гласе Господа» словами Суинберна благодарил Вселенную. За то, что никакая боль, никакие человеческие страдания не отягощают мир после исчезновения самого человека.

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram
Заметили ошибку?
Пожалуйста, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter
Добавить комментарий
Осталось символов: 2000
Авторизуйтесь, чтобы иметь возможность комментировать материалы
Всего комментариев: 0
Выпуск №24-25, 23 июня-6 июля Архив номеров | Содержание номера < >
Вам также будет интересно