«Хазарский словарь» моего детства: памяти Милорада Павича

19 февраля, 2010, 15:10 Распечатать Выпуск №6, 19 февраля-26 февраля

30 ноября 2009 года жизнь Милорада Павича оказалась на девятой странице отравленной копии «Хазарского словаря», той самой, где была выписана загадочная фраза Verbum Caro Factum Est («Слово стало мясом»)...

30 ноября 2009 года жизнь Милорада Павича оказалась на девятой странице отравленной копии «Хазарского словаря», той самой, где была выписана загадочная фраза Verbum Caro Factum Est («Слово стало мясом»). Примерно за десять лет до этого в результате бомбардировок Белграда Дунай, главная река его родины, перестал быть судоходным. Возможно, сердце Павича останавливалось дважды. Как писал он сам в «Автобиографии»: «Я никого не убивал. Но меня убивали. Задолго до смерти. Моим книгам было бы лучше, если бы их написал какой-то турок или немец. Я же был самым известным писателем самого ненавидимого народа — сербского народа».

Кому теперь будут сниться все те причудливые сны, которые не успел увидеть сербский писатель? Сумеют ли эти новоявленные «ловцы снов» обуздать словом могучую и хрупкую, магическую и загадочную, странную и завораживающую стихию, признанным (а, возможно, и призванным) оракулом которой в мировой литературе четверть века (начиная с публикации в 1984 году «Хазарского словаря») был Милорад Павич? Очень интересно, что произойдет со всеми нами, если в мире не окажется ни одного такого сновидца. Когда-то город не стоял без праведника — устоит ли глобальный Вавилон современной культуры без Павича?

Увидеть Павича глазами читателя мне удалось не сразу — мешала какая-то странная и вязкая тягучесть текста, головокружительная метафоричность, смысловой фейерверк, который превосходил даже самые смелые ожидания, и невольно подавлял. «Все на земле книги имеют эту потаенную страсть — не поддаваться чтению», — рассказал мне позднее сам Павич, и это было в точку, в десятку, в истину. Я чувствовал, что могу разгадать загадку Милорада Павича, а временами даже смутно ощущал послевкусие этой разгадки, к которой, однако, никак не удавалось подобрать верные слова — все это напоминало приятный сон, детали которого ты, проснувшись, никак не можешь вспомнить. «Каждый из нас выводит свою мысль впереди себя, как обезьяну на поводке. Когда ты читаешь, то всегда имеешь две обезьяны: свою и чужую. Или еще хуже: одну обезьяну и одну гиену. Тогда внимательно следи, чем кормить каждую из них, ибо гиена не ест того, что ест обезьяна», — советует в этом случае Павич.

Действительно, в настоящее чтение нужно входить неспеша, постепенно осваивая и обживая мерцающее вербальное пространство. Ведь когда ты движешься в правильном направлении, «направлении, в котором растет твой страх», жизнь меняется — и в тебе, и вокруг тебя. Главное — не переставать болеть собой, ибо «тот, кому удается излечиться от себя самого, плохо кончает». Поэтому читать нужно собственной душой, а, может быть, даже в душе. Здесь можно полностью положиться на авторитет Павича, когда он утверждает: «У души, как и у тела, есть свои органы. Узнав об этом, мы начинаем понимать, что реальность двойственна. Божественное откровение (интуиция), человеческая добродетель (мысль, в которой божество не нуждается), сон (а он тоже живое существо), воображение, знания, воспоминания, чувства, поцелуй (невидимый свет), страх и, наконец, смерть — все это органы души. У души их десять — в два раза больше, чем органов чувств у тела. С их помощью душа общается с миром, который содержит внутри себя».

Этот целостный «мир внутри себя» можно назвать мифом, сказкой, чудом. Вне данного мира человеческая культура немыслима и бессмысленна, она напоминает ночной поход в картинную галерею, где еще накануне сознательно отключили свет. Это мир, в котором культура растет и из которого вырастает — в наши судьбы. Первичный бульон с меткой ex nihilo — именно там варится прошлое, становясь будущим. «Проза Павича — не на каждый день: она изъясняется языком цыганской гадалки. Единица его текста — свернутая сказка. Он — рассказчик кошмаров и игрок архетипами», — замечает Александр Генис. Действительно, Павич — мастер этого внутреннего мира, тайный творец и виртуозный имитатор того, чем в сакральной традиции волен заниматься только Господь Бог. Он — Автор, который благополучно пережил продекларированную Бартом «смерть автора» и счастливо не сумел пережить «смерть детства».

«Дом находился на берегу, двери были распахнуты настежь, рядом с домом стоял большой белый бык, привязанный к воткнутому в землю колу, а на кол была надета буханка свежего хлеба. В доме была кровать, на стене икона, а под иконой — какая-то красная кисточка, камень на шнурке, юла, зеркало и яблоко». Когда несколько лет назад я прочел эти строки Павича, то понял, что это не только описание его родных Балкан, но и криптограмма моего собственного детства в Сумах, на Дзержинке, в 70-е. Павич не боится задавать вопросы, которые я забыл еще в детстве, увы, так и не найдя на них ответы. Вспоминается грустная улыбка моей бабушки, Марии Александровны Лебедевой-Вишневской (1907—1996), когда пятилетним мальчиком я мучил ее дурацкими вопросами, наподобие того, где находится «тот свет», куда она с годами почему-то все чаще собиралась уходить. «Это очень-очень далеко, где-то на Барановке?» — допытываюсь я. «Нет, Сережа, это гораздо дальше…» — задумчиво отвечает бабушка.

Проза Павича гораздо дальше постмодернизма и магического реализма, этих главных ярлыков, которые успела приклеить к нему суетливая литературная критика. В текстах Павича время всегда начинается независимо от того, какое это время: прошлое, настоящее или будущее. «Двадцатого столетья он, а я — до всякого столетья» — как-то в сердцах бросила Марина Цветаева. Милорад Павич тоже «до всякого столетья» — и после, и вместе. «Мы проехали мимо рощи белых кипарисов, потом мимо людей, которые собирали на берегу росу и камешки с дыркой, потом мимо других, которые разжигали костры, чтобы сжечь на них свои тени, мимо двух женщин, кровоточащих светом, мимо сада длиной в два часа, где в первый час пели птицы, а во второй час спускался вечер, в первый час цвели фруктовые деревья, а во второй час ветры навевали снег».

Мне знаком этот путь. На нем и сейчас троллейбусы ходят по Сотне, и одна из остановок странно совпадает с папертью Спасо-Преображенского собора. Он проходит мимо Троицкого собора, из которого перед реставрацией и нелепой метаморфозой в органный зал почему-то выбросили на улицу целую гору старинной лепки и очень красивое распятие. Поэтому собор чем-то напоминает выпотрошенного грифона. Тем не менее мы, мальчишки с Дзержинки, мечтаем проникнуть туда и можем часами обсуждать, как лучше заколдовать сторожа и пройти в храм сквозь его сон — ведь тогда нам откроется легендарный подземный ход, ведущий на противоположный берег реки. На левом берегу Псла еще не построен спальный район, и сады тянутся от Гусинец почти до озера Чеха. На этом пути часто сносят старинные дома, и, если посчастливится, в развалинах можно найти царские монеты, чугунные утюги и причудливой формы бутылочки, содержимое которых выпило время. Там еще живут коренные сумчане, родившиеся в моем городе до революции, чей благородный, красивый язык забыло уже поколение наших родителей. Я, естественно, тоже его не помню, и могу лишь завернуть собственное беспамятство в щемящую грусть слов, которые, пусть немного, но опаздывают — как опаздывает на встречу с собственной смертью принцесса Атех.

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram
Заметили ошибку?
Пожалуйста, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter
Добавить комментарий
Осталось символов: 2000
Авторизуйтесь, чтобы иметь возможность комментировать материалы
Всего комментариев: 0
Выпуск №38, 13 октября-19 октября Архив номеров | Содержание номера < >
Вам также будет интересно