«Часом я навіть не можу спокійно випити ранкової кави...»

15 июля, 2005, 00:00 Распечатать Выпуск №27, 15 июля-29 июля

«Всі події і персонажі у цій книжці є вигаданими, і будь-які поціляння випадкові. Справжні тут хіба що імена»...

«Всі події і персонажі у цій книжці є вигаданими, і будь-які поціляння випадкові. Справжні тут хіба що імена».

Тарас Прохасько

Я знаю, что можно культивировать такой онирический лимб, в котором успеваешь упорядочить что-то из сонно увиденного, культивировать как грядку или дендрарий. Так Прохасько увидел Яблонков, городок, в котором родился его прадед, и интенсивность действительности была настолько высока, что не нужно было даже ехать, чтобы проверить, такой ли он на самом деле. Была даже идея: зачеркнуть на карте те пункты, куда заезжать не обязательно, поскольку достаточно дождаться нужного сна.

Но вот что важно: такие сны более всего связаны с метрикальными книгами, родовым деревом, здесь есть какая-то генетическая подоплека; они являются преддверием или прошлым памяти, а может, и самой памятью, и более, чем памятью. Все, что возможно пережить, можно увидеть и во сне, но не в пределах одной жизни. Ибо у памяти всегда больше одного хозяина.

«Іноді з’являється таке чисте, глибоке і всеохопне відчуття залежності від свого пам’ятання, що аж переходить у переживання цілковитої свободи. Тоді не маєш нічого, крім всього». Так пишет Тарас Прохасько в одном из эссе, являющихся приложением к его самой новой повести под названием «З цього можна зробити кілька оповідань». Эссе-приложения можно трактовать и как подбор ключей к повести, из которых это кажется мне наиболее важным. Ибо память является овеществлением тотальности, особым местом, где подчиненность меняется простым отношением и причастностью. Кто ищет полнейшую свободу, должен помнить о связанных с нею мучениях от ежечасного переживания тотальности; есть те, кто попадает в это чистилище еще при жизни и поэтому успевает что-то рассказать.

Борхес как-то согласился предоставить свои уста для такого свидетельства. Некто Иренео Фунес, уругваец, обладал абсолютной памятью, которая совершенно не поддавалась упорядочению. Его сознание напоминало резервуар, в который постоянно и необратимо прибывало прошлое всего мира, и остановить это могла разве что его маленькая частная смерть. Засыпая, он поворачивался лицом в сторону городского квартала с новопостроенными, не знакомыми ему домами — чтобы воспоминания хоть мгновение не обжигали его чутье; единственное, что давало ему покой — это пустота, однородная тьма. Самое ужасное то, что воспоминаниям Фунеса была присуща невыносимая четкость, недоступная обычным людям; мир ежесекундно обрушивался на него жаром своей пылающей данности. Оказывается, бегство от тотальности, как ни странно, — это бегство от вещей с их постоянным домогательством быть незабытыми. Но при чем здесь Фунес, почему он, мученик памяти, сам добился упоминания о себе?

«Часом я навіть не можу спокійно випити ранкової кави», — признается Прохасько. Это предложение ударяет, как молния: садишься на ступеньки веранды, чтобы выпить утренний кофе, и вдруг видишь в бесконечное количество раз больше, чем должен, видишь весь мир, сфокусированный в его «маленькому куснику», ограниченном полем зрения. Сосуд личной памяти сотнями каналов соединен с резервуаром того, что уже никто не может помнить, и вдруг пространство перед глазами начинает перестраиваться, заселяться людьми, которые из-за императива времени никогда бы не могли встретиться: итальянские строители, отец, пассажиры послевоенного поезда, которые вынуждены вброд переходить реку, поскольку разрушен мост; торговцы кремнем, партизаны и санаторные отдыхающие. Если захотеть (а мне даже кажется, достаточно просто вовремя не остановиться), то можно вспомнить их лица и обычаи, интерьеры их комнат и купе поезда. И ты точно знаешь, «як там може бути».

Я даже не уверен, повесть ли это. Но это также (и прежде всего) не мемуаристика. «З цього можна зробити кілька оповідань» — следует понимать, это какой нарративний полуфабрикат, разбитый на десятистрочные фрагменты, словно расфасованный в равновеликие мерные сосуды. 67-страничный верлибр, плитка горького шоколада, разделенная на симметричные квадраты? Растение, похожее на тростник или бамбук, растущий одинаковыми сегментами, быстро и бесконечно? Мне трудно обозначить этот текст иначе, чем метафорически — но он и сам метафоризует меня, как и рассказчика, сводя нас — читателя и рассказчика — к открытым местам, через которые проходят вещи, управляемые случайностью. Если писать мемуары с предельной безответственностью, то они полностью будут складываться с не слишком убедительно связанных между собой не очень важных вещей; такова прихоть памяти. Письмо лепечет на всех ее ветрах, так для чего вообще записывать?

Существует, тем не менее, одна весомая вещь: в тексте Прохасько имеем дело с «memorioso», чудом памяти, оно далеко выходит за пределы единичного опыта. Здесь снова возникает тень Фунеса: тот, чтобы освободиться от невыносимой бесконечности припоминания, решил во время какого-то из своих странствий в прошлое нумеровать воспоминания и ограничивать их количество семьюдесятью тысячами; так же поступает и Прохасько, внутренне деля текст на сегменты и, наконец, его заканчивая. Оба действия условны, но облегчают ад памяти. В конце концов, легче уже от того, что есть кому это пересказать.

Но то, что радикально выходит за границы любого единичного опыта, и является тотальностью, которая переживается именно как опыт. «Лише пам’ять є тим, що називається тобою. Лише вона робить і укладає твоє життя. Вона — це те, що тут і тепер». И еще: «пам’ятаю безліч […] неужиткових речей. І іноді, коли залишаюся сам, нічого не роблю й нічого не кажу, то здається, що саме всі ці речі і є найсправжнішим мною. Сукупність хаотичного непотребу, єдиним оправданням якого є те, що він невдовзі промине, не залишивши жодного сліду на землі». Именно так: тотальность, очевидно, и является совокупностью отдельных деталей действительности, присутствующих одновременно; язык идеальной памяти — это «[мова], припущена Локком і ним же заперечена», язык, в котором для каждой отдельной вещи существует свое имя, и даже для каждого отдельного вида, каждой проекции «однієї й тієї ж» вещи. Возможно ли мыслить, используя структуру такого языка? Борхес подозревает, что, например, у Фунеса немного способности размышлять, поскольку как мыслить, если твое сознание заполнено «виключно подробицями, а до того ж безпосередньо даними»? А если преодолеть сопротивление хаоса, присущее такому запоминанию, то все, что припоминаешь, может стать сырьем для рефлексии или наративным топливом. Так мне кажется.

Но пока что нет: хаотичность преднамеренно не преодолена. «З цього можна зробити кілька оповідань» — почти идеально нерефлексионный текст. Возможно, антирефлексионный, или даже антиинтеллектуальный текст. «Цю книжку можна читати з будь-якого місця» — ибо только произвольность ассоциаций определяет последовательность воспоминаний; на любой раскрытой странице мы сразу попадаем в гущу прошлого и настоящего. Это прежде всего люди — родственники, одноклассники, знакомые по армии, случайные знакомые, случайные фигуры, школьные учителя, посетители баров; они выныривают, уходят и возвращаются вновь. Это вещи — книги, мебель, оружие, фрукты, обувь; они все переполняют память и требуют названия. И не более того, достаточно назвать, спасая все-таки этот «хаотичний непотріб» от кары бесследности. Но это еще не все. Ибо существует история, правда, записанная теми же знаками «мови деталей», фрагментированным письмом. Советские репрессии видим как десятки разрозненных кадров: дядя едет на восток в уголовной теплушке, выстреливает лезвие жилетки из-под языка; тюрьма на острове, Владимирский централ; отец вступает в уличную банду в Чите; кастет и «желудь»; игра в карты на жизнь случайного зрителя в кинотеатре. Начало конца империи: в день празднования пятидесятилетия присоединения Западной Украины к Союзу улицы Франковска патрулируют привезенные из Одессы менты с собаками, все напоминает чуть ли не военное положение. Партизанщина: лесорубы, к которым после возвращения из Читы идет работать отец, громко и монотонно (так, «щоб почули лісовики») поют: мы не хотим, мы должны.

История здесь не показана иначе, нежели через описание вещей и эпизодов, но — именно как история — она выходит за условную территорию непосредственно пережитого. Текст вырывается за границы автобиографичности, ибо в какой степени — да и является ли вообще — фактом биографии сон, делающий явным пережитое кем-то из рода, много десятилетий назад? Где границы и критерии самоотождествления, которые должны были бы определять автономность личной истории? Сонно увиденное вызывает такие сомнения — не то, что услышанное или прочитанное, которое все-таки маркирует границу экзистенциональной причастности. Но и здесь, на пороге определенного вывода, Прохасько заводит нас в двусмысленность; потому что и сон — это также определенным образом текст. В одном из эссе-приложений он объясняет: «[Бабцина історія] зуміла стати частиною моєї настільки, що у деяких снах цитати з неї важко відділити від фраґментів власного пережитого». Семейный видеоархив можно просматривать на мерцающем экране сна, но иногда даже сильное напряжение воображения позволяет увидеть то, что зафиксировано на тусклых пленках памяти рода. Припоминаю, как было в раннем рассказе Прохасько «Ботакє» (он до сих пор существует только в журнальных публикациях, хотя мне кажется очень важным для понимания Прохасько): однажды к дяде пришли его боевые соратники; выпив смерековки, они потеряли ориентацию во времени. «Старці вимагали від мене уточнень у їхніх споминах про італійський фронт. І я згадав топографію Альп так, як міг би бачити з шанців». Возможно, именно здесь — между совершенной памятью рода и воображением — существует пространство особого напряжения, в котором строится культура? В определенный миг Прохасько непосредственно подводит нас к такой интуиции: «Культура — це знання про кількох людей, чиї властивості попереписувані у твоєму генетичному коді, чиї рухи ти повторюєш час від часу. І ця примарна культура не дає пропасти так само, як і твоя природа». Поскольку когда находишься в месте теснейшего сплетения культуры — которым, возможно, и является узел твоей памяти и воображения, — лишь тогда можешь сказать что-либо, похожее на слова Прохасько: «Є такі миті, коли для повернення до себе потрібно вдаватися до фантазії, яка цілком може виявитися найправдивішими спогадами».

Мне кажется, Прохасько раньше или позже должен был написать такую книгу. В которой не было бы ничего, кроме памяти о людях, вещах и эпизодах историй; в которой все было бы одновременно вспомнено, как в миг какого-то чудесного мнемонического инсайта, и записано так быстро, как это только возможно — чтобы не забыть, не упустить ни единой отдельной детали из внезапно, словно магниевой вспышкой, озаренной панорамы памяти. Возможно, Прохасько будет продолжать писать эту книгу, пусть это даже и не будет несколько рассказов. Мотивация к написанию будет всегда, до тех пор, пока видишь внезапно наполненный всем своим прошлым мир, когда садишься на ступеньки попить кофе.

Тарас Прохасько. З цього можна зробити кілька оповідань. — Івано-Франківськ: Лілея-НВ, 2005. — 128 с.

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram
Заметили ошибку?
Пожалуйста, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter
Добавить комментарий
Осталось символов: 2000
Авторизуйтесь, чтобы иметь возможность комментировать материалы
Всего комментариев: 0
Выпуск №35, 22 сентября-28 сентября Архив номеров | Содержание номера < >
Вам также будет интересно