Она пережила две беспощадные войны, одну — ребенком, другую — матерью, сумев уберечь четверых детей от недоедания и бомбежек, чужих и своих. Она пережила два страшных голода, довоенный и послевоенный. Она пережила мужа, дочь, сына и внучку. По-моему, она никогда не носила белого и почти не надевала светлого. Однако добрый свет, неизменно исходивший от нее, решительно смягчал даже мрачные тона ее одежд.
«А шоб йому суда не було», — было самым страшным ругательством, слетавшим с ее уст и адресованным только тем, чья порочность выглядела очевидной и неисправимой. Она тонко чувствовала полутона человеческих отношений, в отличие от сабельно категоричного деда.
«Якого ще суда, бабуню?», — мне малолетнему почему-то представлялся народный заседатель в мешковатом пиджаке с казенным выражением лица и красной папкой в руках. «Суда Божого, дитино. Добрі потраплять до раю та житимуть вічно на небесах. Злі помучаться трохи та заспокояться в пеклі. А зовсім злі чекатимуть суда довго, така їм буде покара».
Жизнь скупилась для нее на яркие краски, аккуратно выкладывая мозаику судьбы черными и белыми фрагментами разного размера. Война — мир, будни — праздники, качающиеся колыбели — замершие кресты. Радость свадьбы кого-то из детей оборачивалась чьим-то отъездом из родного дома. Расставание всегда сулило возвращение — летом кто-то из многочисленной родни обязательно сидел в обвитой виноградом беседке, где в жаркие дни сладко пахло нагретыми ягодами. С наступлением темноты она аккуратно запирала ставни, с рассветом — распахивала, всегда улыбаясь своему отражению в старательно вымытых окнах.
Кончину черно-белой двухпрограммной ламповой подружки она пережила с легкостью, свойственной людям, привычным к тяготам. Все самое страшное в жизни она уже познала, а все самое главное могла узнать, выходя за калитку. «Михайло з Гуків кинув Галю, чули? От дурний…» «Васько, синок Галагана, ну, того, шо біля колодця живе, в інституті тепер вчиться, та умний хлопець, Богу дякувати…» «Онука Басарабихи народила, такий козарлюга вийшов! А сусід її, вчитель, форіє важко, та хтозна чим…»
Газеты она просматривала все реже, читать было все тяжелее, понимать прочитанное — еще тяжче. Увидев новые деньги, удивлялась недолго — столько разных купюр повидала на своем веку. Хлеб подорожал — ну, так она помнит времена, когда его нельзя было купить ни за какие деньги. Отчего-то изменился вкус столь любимого ею пломбира, ну, да, ей говорили, что с возрастом такое случается.
Все такой же грязно-непролазной была улица Гоголя в пору серых осенних дождей. Все так же ни на что не хватало ее пенсии, ну, а много ли ей надо — одной, да с огородом, садом, да с многочисленными близкими, никогда не приходящими в дом с пустыми руками?
Увидев цветной телевизор, подаренный ко дню рождения, она охнула. «Господи-Боже, це ж тепер і помирати жалко! Так краса!» Черный пульт упорно отказывался покоряться почерневшим рукам, привыкшим к лопате, граблям и сапке.
Парад в честь дня Независимости стал первой цветной картинкой, проникшей в ее обитель за долгие годы. Расцветая лицом, она глядела на марширующих бойцов и грохочущие танки. «Сергунька, — вдруг помолодевшим голосом спросила она, неохотно отрываясь от лицезрения яркой картинки, — а шо прапор вже не червоний?»
Белоснежным платком она ласково гладила дымные стекла очков в черной оправе.